5 Можно ли остановить мгновение самого текучего из искусств — актерского?

«Мгновения невозвратимы — их нельзя ни повторить, ни разделить с другими». Так написал большой немецкий писатель Генрих Бёль в своем романе «Глазами клоуна».

А что, если все-таки попробовать?

Задержать в памяти то, что особенно поразило во время спектакля, фильма, и, задержав, просеяв, собрав, попытаться пережить вновь мгновения актерского искусства, повторить их?

О творчестве актера и актерском труде можно написать исследование. Их написано немало, в том числе и очень глубоких, талантливых, значительных, добавляющих многое к нашему пониманию природы сценического искусства.

Эта книга — не исследование. Она скорее — собрание впечатлений. Тех самых, которые, казалось бы, нельзя «ни повторить, ни разделить с другими».

Да, зафиксировать мгновения сценического искусства, изложить их последовательно и точно может, вероятно, только 6 кинокамера, следующая за каждым движением актера, за поворотом глаз, за сменой настроений. Но и глазок камеры не может быть беспристрастным. Самим ракурсом съемки он выделяет одно и затушевывает другое. Планом, взятым крупнее или мельче, что-то подчеркивает, а что-то намечает слегка, пунктиром. Тем более человек. Человек передает в своем описании виденного ощущение от него. Не самый предмет, а его зеркальное отражение. То, что пережил, и то, что из пережитого унес из зала с собой.

Каждый человек в зале открывает в живом, изменчивом процессе сценической действительности что-то свое, для него существенное, ему, именно ему, особенно нужное. Но есть в настоящем искусстве и нечто такое, что, несмотря на разницу восприятий, объединяет в часы представления самых разных людей, то, что заставляет тысячи зрителей разных возрастов, профессий, характеров жить теми же чувствами, какими живет на сцене или на экране герой.

Одна и та же роль преображается до неузнаваемости, когда играют разные исполнители. Даже в одном спектакле, даже при неизмененной режиссерской партитуре произведения. Это естественно. Ведь всякий сценический образ вбирает в себя личность героя и личность исполнителя. Но один и тот же образ вызывает в разных зрителях разные ассоциации. Потому что воздействие роли определяется уже не только личностью героя и личностью исполнителя, но и личностью зрителя. Меня могло поразить не то, что поразило соседа. Я могла запомнить не те мгновения, какие особенно сильно поразили его. И из зала мы можем унести с собой не одно и то же. Моя память порой сохранит не те подробности, какие сберегла память другого человека. Ведь мы, я и сосед, разные. И все-таки в какой-то решающий момент спектакля (или фильма) мы откликнулись на одно и то же, испугались, вздохнули, прозрели одновременно. Потому что настоящее, большое, человечное искусство заставляет нас всех, самых разных, в один и тот же миг испытать одну боль, один и тот же укол радости.

В этом и состоит ни с чем не сравнимая сила живого и заразительного актерского искусства.

Все может примелькаться в театре — декорации, постановочные приемы, броские технические эффекты. С давних пор сооружают на сцене дома по всем правилам строительной науки, плодовые сады с аккуратно высаженными рядами деревьев, цеха и лаборатории, оборудованные совсем как 7 всамделишные. Но не менее привычными стали и спектакли, подчеркнуто условные, идущие в сукнах, обильно использующие светопроекцию. В таких спектаклях на театральной завесе часто мелькают знакомые кадры кинохроники, действующие лица попадают на сцену прямо из партера, а зрительный зал оказывается частично перенесенным на сцену. Уже никого не удивляет вольное обращение со сценическим временем, переключения событий из настоящего в прошлое, резкий сдвиг в хронологической последовательности. И только одному никогда не дано устареть в театре — человеку.

Только одно на сцене всегда сохраняет обаяние тайны, счастливый секрет открытия, радость первого узнавания — вечно живое и вечно новое содержание человека.

На время и место действия могут указать костюмы героев, обстановка, стиль мебели. Современным делает спектакль только внутренний ритм человеческой жизни. Мера психологической глубины и точности. Никогда не обманывающий пульс времени.

Когда-то о работе сердца, обо всем кровообращении судили только по биению пульса. Потом появился стетоскоп и врач стал прослушивать уже не только явные удары сердца, но и тоны его, глухоту или резкость тембра. Современная медицина оставила далеко позади пределы слышимости стетоскопа. В повседневный обиход врача вошел аппарат, который записывает на кардиограмму самые мельчайшие оттенки работы сердца, такие, которые недоступны ни чуткому врачебному слуху, ни умному стетоскопу.

Мне кажется, что истинно современный театр, подобно медицинской аппаратуре, научился отмечать в духовном инструменте человека не только видимое и слышимое, но и то, что составляет тайное тайных его мыслей и чувств. Что требует самого тонкого и глубокого исследования души человека, его жизни и судьбы. Микроскоп современного артиста становится постепенно все более чутким и совершенным. Он способен проникать вглубь и обнажать самые крохотные частицы живого. В этом и состоит его новизна.

Творчество актера не бывает единоличным. Оно зависит от всей жизни театра и одновременно определяет ее. Гражданские и художественные принципы, репертуар, эстетический стиль — создают творческий облик коллектива и определяют место в нем каждого художника. Судьба артиста, его неудачи или крупный успех, его развитие или задержка на месте, его открытия или бесплодное повторение 8 пройденного, — все самым непосредственным образом связано с общим направлением театра, с его режиссурой.

Уже давно, мне кажется, стали анахронизмом попытки противопоставления режиссерского театра актерскому. Давно стало очевидностью, что именно в режиссерском театре, то есть в театре, где существует одна объединяющая всех мысль, наиболее полно проявляется и каждый актер. Чем целеустремленнее работает коллектив, тем выпуклее обозначается индивидуальность одного. Чем более стройна архитектура всего спектакля, тем больше выигрывает каждый его участник. И, напротив, в театре, где, казалось бы, откровенно властвует только исполнитель, а режиссер с готовностью отказывается от своего организующего начала и уподобляется постовому, регулирующему движение, проигрывает прежде всего и больше всего актер.

В этом вовсе нет парадокса.

Чем более глубок общий замысел произведения, тем большие просторы открывает он исполнителю. Чем более точен и един язык спектакля, тем больше он требует мастерства. Чем тоньше и прозрачнее художественная ткань целого, тем активнее вбирает она психологическое богатство всех, кто участвует в рождении на свет сценического произведения.

Это не только непременный закон современного театра, но и его обязательное условие.

Отошли в прошлое спектакли, в которых единственный герой-гастролер силой своего личного таланта и темперамента зажигал зал. Бывает, конечно, и сейчас, что в среднем или даже плохом, явно архаичном спектакле вдруг вырвется один актер и сам по себе, своей недюжинностью, своим нервом покорит зал, независимо от общего хода действия, даже наперекор ему. Что же, такие «одиночки», как бы ни были они талантливы, напоминают о том, как хорош был бы театр, если бы рядом с одним творцом оказались не унылые ремесленники, а равные (пусть не по таланту, по направлению мысли) создатели произведения.

Последние «единоличники» исполнительского искусства, актеры, живущие на сцене особняком, вне ансамбля, существуют только вспышками, иногда сильными, но непостоянными и случайными. Они дают в результате неизмеримо меньше того, что сулило их дарование.

Я не пишу отдельно о влиянии режиссуры на каждую роль артиста, на общий ход его развития. Не потому, что 9 отделяю одно от другого, а потому, что одно неотделимо от другого. Проследить эти взаимоотношения — задача необычайно важная и привлекательная. Но задача другой работы. Не этой. Задача этой — сохранить мгновения актерского искусства.

Только это я и пыталась сделать в своих портретах.

Я написала о нескольких ленинградских актерах. Мои герои очень различны по возрасту, по масштабу сделанного, по характеру таланта. Одни из них прожили в искусстве большую жизнь, другие начали ее совсем недавно и обещают больше, чем успели сделать. Но среди них нет ни одного, чье искусство оставляло бы меня равнодушной или показалось исчерпанным.

В неизбежной избирательности имен сыграли роль не только мои личные вкусы (хотя и их нельзя исключить при отборе), но и интересы всей работы в целом, как мне они представлялись.

В книге соседствуют индивидуальности не только несхожие, но порой и явно контрастные. И эта контрастность, очевидная, разительная, — живое свидетельство богатства нашего исполнительского творчества, его многозвучия и неиссякаемой новизны.

Едва ли существует формула, способная точно определить, в чем состоит сходство и отличие одного таланта от другого. Перефразировав известное выражение Толстого, можно сказать, что сколько дарований, столько и индивидуальностей.

Талант актера тоже всегда индивидуален. Но талант обречен, если он не растет на почве современности и не находит отзвука в ней. Если то, чем живет, о чем думает наедине с собой, чем дышит актер, не включено в общий ритм действительности. Если пульс художника стучит не в такт и удары сердца перебивают счет времени.

Потребность в глубоком исследовании души человека и обостренное гражданское чувство, мне кажется, сближают самых разных героев этой книги. Мне дорого в них стремление постичь мир, а не только определить себя в мире. В этом их современность.

Я написала восемь портретов. Их могло быть и меньше. Каждый из героев книги достоин отдельной и более пространной работы. О некоторых из выбранных мною актеров такие работы уже существуют.

10 Этих портретов могло быть и больше. Многих имен не хватает и мне самой. В том числе и ленинградских, имеющих объективно равное (а в иных случаях и большее) право на внимание критика.

Что делать?! Существуют нормы одной книги и условия ее композиции. Может быть, об этих актерах напишу в будущем я. А может быть, о них напишут другие. Потому что искусство актера всегда будет волновать и притягивать человека.

Оно живое.

ЮРИЙ ТОЛУБЕЕВ

11 Это касается всех.

Ю. Толубеев

 

Не узнать Толубеева невозможно. Достаточно молчаливого появления в глубине сцены, фразы, сказанной еще за кулисами, обрывка речи, пойманной нечаянно по радио, чтобы угадать присутствие актера.

Его низкий, густой голос большого наполнения выделяется, как звук органа, вступающего в оркестр. Не спутать ни с каким другим и облик Толубеева: его полную, несколько тяжеловатую фигуру, скупой и весомый жест, точный «немногословный» грим, крупные, выразительные руки.

Из этого вовсе не следует, что его герои похожи один на другого. Скорее напротив. Их так много и они так разновидны, что их с избытком хватило бы на несколько актерских биографий. Достаточно перебрать в памяти работы нескольких послевоенных лет или вытащить наугад стопку фотографий, сделанных на спектаклях Ленинградского академического театра имени А. С. Пушкина, чтобы убедиться в поразительном многообразии творческого диапазона Юрия Владимировича Толубеева.

Безгневно печален и трогательно наивен старый Сорин в «Чайке». Пронизанный такой светлой добротой, что кажется она разлита вокруг него как солнечное тепло, он сохранил всю детскую доверчивость и чистоту. Жесток и труслив прочно сколоченный Городничий. Хозяин, попирающий хорошо начищенным сапогом подвластных ему горожан и сладчайше вкрадчивый с начальством. Извилист и лицемерен шныряющий всюду Полоний, так умело спрятавший мастерство государственной интриги под маску незлобивого шута. Умен и ироничен тонкий интеллигент Войницкий, отравленный 12 неизлечимым недугом бессилия. До дна выпотрошен, опустошен ненавистью циник и властолюбец Вожак — массивная, почти неподвижная туша, набухшая застарелой и расчетливой злобой.

Даже глаза Толубеева — небольшие, глубоко запрятанные, светлые, меняются в каждой роли. Потаенные и рыскающие у Полония, они проникновенно ясны у тайного советника Сорина. Насуплены, ощетинены под взъерошенными бровями, загнанные вглубь глаза Бубнова. Мудрый покой в глазах генерала Пантелеева, обведенных черными кругами усталости. Покой, данный не равнодушием, а умным пониманием людей, большой многоопытной жизнью. Почти невидимы глаза Вожака. Придавленные угрюмой тяжестью веки большей частью скрывают остановившийся сумрачный взгляд. Заплыли ленью мучнистые, хитренькие глазки Боровцова. Наивны и грустны уже затянутые тонкой пеленой льда недоуменные глаза старого коммивояжера Вилли Ломена.

Но главная сила Толубеева в его полном и исчерпывающем внутреннем преображении. В редкой способности абсолютно органического соединения самых разных характеров с неопровержимо верной себе натурой актера.

Возможности Толубеева широки, а жанровая свобода почти не знает предела. С равной естественностью он владеет добрым юмором и язвительной иронией. Одинаково доступны ему серьезная драма и веселый водевиль, горькая ирония и уничтожающая издевка. Он бывает патетически гневен, но может быть лиричен и тих. Он изобличает, восхищается, жалеет, негодует, уничтожает. Но его герой всегда и во всем человек. Не жанровый портрет, не карикатура, и уж конечно не иконописный лик. Человек, как он есть. Во всем конкретный, единственный, отличимый — личность. Но личность, за которой стоит реальное жизненное явление, а не экземпляр из коллекции раритетов.

Бывают актеры признанные, популярные, достойные всяческих похвал, но поражающие воображение прежде всего изощренной пластической остротой, заметно очерченным рисунком, дерзкой гиперболой. Сила Толубеева не в этом. Его искусство не изумляет неожиданностью и не увлекает сложной и явной исключительностью.