5 ПУТЬ К БРЕХТУ

1

Литература о Брехте стремительно растет. Все новые и новые авторы едва ли не во всех частях света включаются в спор о его пьесах, эстетических принципах, режиссерских новациях. И, разумеется, далеко не все из них несут каплю меда на кончике своих перьев. Живая сила Брехта в том, пожалуй, разительнее всего и проявляется, что и сегодня он не только соединяет, но и разъединяет, не только цементирует, но и взрывает. И чем больше у него становится друзей, тем шумнее делаются те, кто, подобно Эжену Ионеско, резонно чувствуют в Брехте опасного врага и поэтому пользуются каждым случаем, чтобы атаковать его позиции.

Указать движущие мотивы этой год от года ширящейся критической битвы не составляет труда. О них и на Западе пишут без обиняков. Так, англичанин Мартин Эсслин, который начинает свою не раз переиздававшуюся книгу о Брехте решительной констатацией: «Нет ни малейшего сомнения в том, что Бертольт Брехт является одним из наиболее значительных писателей этого столетия», — столь же решительно устанавливает и другое: что «его приверженность к восточногерманскому коммунистическому режиму запутывает проблему. И если одни утверждают, что его величие как режиссера, подкрепленное субсидиями, полученными от коммунистического правительства, свидетельствует о культурном превосходстве Восточного лагеря, то другие осуждают его на том основании, что он был коммунистическим пропагандистом и вследствие этого не мог быть большим поэтом»1*.

6 Сам Эсслин не настолько наивен, чтобы поверить в возможность дезавуирования Брехта-художника на том только основании, что он был художником-коммунистом. Подобная «логика» справедливо кажется ему и слишком грубой и, главное, слишком уж недоходчивой. Другое дело, если коммунистические позиции автора «Мамаши Кураж» и «Кавказского мелового круга» будут взорваны не врагом, а его преданнейшим паладином, ну, таким, к примеру, каким настойчиво рекомендует себя сам Мартин Эсслин. О, он так без лести предан Брехту, что, не щадя своих белоснежных перчаток, предпринимает поистине титанические усилия для того, чтобы очистить его от всех компрометирующих политических связей. Не оставлять же такого знаменитого художника в объятиях его коммунистических друзей! Ведь так и впрямь пришлось бы признать, что именно коммунистический мир оказался в состоянии выдвинуть крупнейшего драматурга и театрального реформатора наших дней. Нет уж, лучше попытаться оторвать Брехта от взрастившей его почвы, отделить художника от им же провозглашенных политических идей.

Так возникает версия, защите которой помимо Мартина Эсслина посвящают свои силы еще многие писатели и теоретики, в том числе и очень влиятельные на Западе.

Под пером Эсслина эта версия служит задаче отсечения Брехта от той самой аудитории, к которой он неизменно обращался в своих пьесах и теоретических раздумьях. Да, «Брехт был коммунистом», — с мужеством отчаяния признает его английский апологет, но только для того, чтобы буквально через запятую с торжеством сообщить: а между тем «многие его произведения оказались неприемлемыми для партии в качестве коммунистической пропаганды»2*.

Почему? Да потому, видите ли, что Брехт всегда оставался эстетически чужд своим политическим друзьям и, наоборот, находил понимание у тех, кого считал своими противниками.

Но версия эта так наглядно опровергается фактами — год от года растущей популярностью брехтовских пьес 7 в странах социализма, все более и более нарастающим интересом, который проявляет к ним коммунистическая печать и демократическая аудитория в буржуазных странах, — что вряд ли стоит опровергать ее здесь специально.

Иначе решает ту же задачу такой противоречивый и сложный художник, как Фридрих Дюрренматт. В лекциях по теории драмы, с которыми знаменитый швейцарец в начале пятидесятых годов объездил многие города Западной Европы, он находит неразрешимое противоречие уже внутри самого брехтовского творчества, отделяет не аудиторию от художника, а самого художника делит на собственно художника и на теоретика, мыслителя, чтобы затем безоговорочно пожертвовать вторым ради первого.

Дюрренматт писал: «Брехт только последователен, когда втискивает (einbaut) в свою драматургию мировоззрение, которого он, как ему казалось, придерживался, — коммунистическое, хотя тем самым он резал себя, как поэт, по живому мясу. Поэтому иногда создается впечатление, что его драмы выражают не то, что они призваны выражать, а нечто совершенно противоположное, причем это недоразумение не всегда может быть отнесено за счет капиталистической публики, а часто проистекает просто из того, что Брехт-поэт прожигает (durchbrennt) Брехта-теоретика, — случай вполне законный, который только тогда стал бы угрожающим, если бы перестал иметь место»3*.

Никаких доказательств в подтверждение этого критического парадокса Дюрренматт, разумеется, не приводит: труду кропотливого исследователя он предпочитает эффектную позу литературного авгура, который видит свою задачу только в том, чтобы «в самых общих чертах» указать способ решения «брехтовской проблемы».

Буржуазной аудитории «случай» с Брехтом и впрямь только тогда стал бы казаться «угрожающим», если бы не удалось доказать, что его пьесы все же могут производить «впечатление, противоположное тому, какое они должны были производить». Возможность же 8 такого переосмысления, подсказывает Дюрренматт, следует искать именно в расчленении Брехта на художника и на теоретика, идеолога, в разрушении живого единства его творчества.

В самом деле, если Брехт-художник «режет себя по живому мясу», когда «втискивает» в свои пьесы мировоззрение, которого, «как ему казалось», он придерживался, то как не прийти к нему на помощь: мировоззрение отбросить, а пьесы, такие колючие и неудобные и в то же время неотразимо к себе влекущие, «усвоить» для капиталистической публики.

Умысел не новый. Когда социалистическая революция выдвигает художников такой мощи, что их невозможно замолчать, всегда начинают искать способ их мирной пересадки на буржуазную грядку. И тогда неизбежно появляются версии вроде тех, с какими мы только что познакомились. И Эсслин, с профессорской обстоятельностью толкующий об эстетической «противопоказанности» брехтовского творческого наследия коммунистической аудитории, и Дюрренматт, мимоходом устанавливающий, как устанавливают нечто, что и без того давно само собой разумелось, «спасительное» несовпадение намерений и результатов в пьесах знаменитого драматурга-коммуниста, одинаково делают вид, что воюют за Брехта, тогда как на самом деле они, конечно, воюют против него.

Или, точнее, воюют против настоящего Брехта, могучего и непримиримого, за того Брехта, какого они постарались слепить по своему образу и подобию, опустив его устремленные в будущее пьесы до собственного уровня.

2

Только двух Брехтов нет и никогда не было. История знает художников раздвоенных, внутренне смятенных, прячущихся от самих себя за спасительным частоколом испуганных оговорок и растерянных самоопровержений, наконец, художников, не понимавших ни самих себя, ни подлинных очертаний возникавших из-под их пера миров, всем сердцем прикипевших к тому, что они сами же и разрушали своим творчеством. Но Брехт никогда не входил ни в одну из этих категорий. Конечно, Бернгард 9 Райх имел основание для того, чтобы, подводя итог своему более чем тридцатилетнему знакомству с Брехтом, констатировать, что его «теоретические воззрения, как и творческая практика, подвергались постоянным изменениям»4*. Меняется все, даже камни. И все же он был бы еще более точен, если бы заговорил не об изменениях, а о развитии. Огромный талант Брехта — мыслителя и художника — рос, отбрасывая частные формулы — и теоретические, и творческие, — которые уже не вмещали больше безмерно расширившееся и обогащенное новым опытом содержание. Да и то сказать: каких перемен был он потрясенным и страстным свидетелем! Первая мировая война и крушение гогенцоллерновской монархии, рождение и зрелость первой в мире социалистической республики, развал и вырождение Веймарской республики, наступление коричневой чумы, вторая мировая война, разгром гитлеризма, возникновение из пепла поверженной фашистской Германии новой Германии — социалистической. Кто бы смог сохранить в таком беге времен внутреннюю неподвижность… И все же, следя за тем, как Брехт сбрасывал с себя пелены юношеских анархистских недомыслий и все глубже осознавал себя как марксист, поражаешься прежде всего тому, как рано он стал, как художник, тем, кем оставался потом всю жизнь. По сути, уже в мюнхенской постановке «Эдуарда II» Марло (1924!) даны многие формулы эпического театра. Недаром уже тогда возникает знаменитый брехтовский парадокс о зрителе, который должен в театре почувствовать себя так покойно, чтобы ему захотелось даже закурить. Кровавая трагедия Марло не должна была, по мысли Брехта, ужасать, а должна была побуждать внимательно анализировать, думать. Связи с современностью тут не прятались, а подчеркивались. Именно о них и должны были помнить актеры, от которых режиссер-дебютант требовал не идентификации с ролями, а отчетливого рассказа о том, в чем состоит истинная суть их взаимоотношений и зачем, собственно, современным немцам нужны Эдуард II и его непокорные бароны. Спектакль был неожидан и странен. Но странность его уже содержала в себе зерна той самой театральной 10 и драматургической системы, какая известна сейчас во всем мире как брехтовская. Ни Станиславский, ни Мейерхольд не смогли обрести себя так рано. Чтобы подняться на вершину своих творческих идей, им понадобились десятилетия. А Брехт уже через четыре года после «Эдуарда II» пишет «Трехгрошовую оперу», а через шесть — «Мать». И с тех пор ни на градус не отклоняется от избранного курса, двигается только в одном направлении и по одной дороге.

Причем движется, совмещая в себе драматурга, режиссера и теоретика. Его пьесы и спектакли потому и представляют идеальную модель одновременно с ними возникавших эстетических концепций, что не иллюстрируют эти концепции, а скорее возникают просто как другая форма проявления тех же самых идей. Тут не только ничто ничего не «прожигает», но и ничто ни во что не «втискивается». Настолько все является осуществлением одного и того же принципа, одной и той же проблематики, одного и того же метода. Брехт-теоретик не комментировал Брехта — режиссера и драматурга, а Брехт-художник не занимался поставкой макетов для наглядного демонстрирования эстетических законов, выведенных до этого абстрактным путем. Опыты, которые он делал в театре и драматургии, были столь же теоретическими, сколь и практически-творческими. Связь между обоими этими началами во всем наследии Брехта в полном смысле этого слова всепроникающа, синхронна, тотальна. Никак нельзя поэтому установить, кто кого вел: автор «Мамаши Кураж» автора «Малого органона» или автор «Малого органона» — автора «Мамаши Кураж». В творческих биографиях Лессинга или Шиллера отдать богу — богово, а кесарю — кесарево, отделить художника от теоретика несоизмеримо легче: там всегда отчетливо видно, что за чем идет и что из какого источника возникает.

Иное дело — Брехт. В нем художественное начало настолько слито с теоретическим, что их раздельное восприятие становится почти невозможным. Во всяком случае, даже и совершая такое разделение, ни на минуту нельзя выйти за границы связывающего их единства. Не поняв Брехта-теоретика, не понять и Брехта-художника. Значит, чтобы быть на уровне брехтовской мысли, 11 надо следовать за ней сразу во всех тех трех сферах, где она в одно и то же время и с равной интенсивностью прокладывала себе путь. Поистине Брехт был художником особого типа, и если мы даже установим всех его предтеч — Вольтера, Дидро, Шоу, того же Лессинга, — то все эти параллели только еще больше выявят и подчеркнут его своеобразие.

В свое время Ницше, который, как известно, полагал, что греческая трагедия возникла на пересечении двух чуждых друг другу начал — аполлонийского, то есть иллюзорно-пластического, созерцательно-сновидческого, и дионисийского, когда «художественная мощь целой природы открывается в трепете опьянения»5*, — связывал кризис трагического мироощущения как раз с подавлением этого экстатического дионисийского начала. Когда в мир «насыщенного созерцания» и «символического сновидения» вторглось антагонистическое начало рефлексирующего морализаторства и диалектического анализа, началось и вырождение эллинского трагического театра: вместо поэта там утвердился теперь «теоретический человек», и это было для трагедии роковым.

Таким «теоретическим человеком», навсегда низвергнувшим греческую трагедию с ее надморальных высот в плоское убожество «человеческих, слишком человеческих» моральных оценок и контроверз, был для Ницше Сократ. С его, как казалось Ницше, «несокрушимой верой, что мышление, руководимое законом причинности, может проникнуть в глубочайшие бездны бытия и что это мышление не только может познать бытие, но даже и исправить его»6*, Сократ виделся Ницше «демоном», растлившим «дионисически исступленного», стихийно отдающегося своим инстинктам эллина, который-де и был субъектом царственно безразличной к добру и злу трагедии.

Ее падение пришло вместе с Еврипидом, впитавшим в себя яд сократовского интеллектуализма. В насквозь спекулятивной, выспренне-метафизической концепции Ницше Еврипид поэтому, как антагонист, противопоставлен 12 Эсхилу и Софоклу, несшим в себе огонь дионисийского опьянения чувственной полнотой все снова и снова трагически самоуничтожающегося бытия. В его трагедиях поэзия впервые отступила перед анализом и моралью. И с тех пор инстинктивное сознание, что мир может быть «оправдан лишь как эстетический феномен», якобы присущее грекам до Сократа и Платона, было непоправимо разрушено. Наступило то «новое положение», когда, как пишет Ницше, «философская мысль перерастает искусство и заставляет его более тесно примкнуть к стволу диалектики и ухватиться за него. В логический схематизм как бы перерядилась аполлоновская тенденция; нечто подобное нам пришлось заметить у Еврипида, где, кроме того, мы нашли переход дионисийского начала в натуралистический аффект. Сократ, диалектический герой платоновской драмы, напоминает нам родственные натуры еврипидовских героев, принужденных защищать свои поступки доводами “за и против”, столь часто рискуя при этом лишиться нашего трагического сострадания; ибо кто может не заметить оптимистического элемента, скрытого в существе диалектики, торжественно ликующего в каждом умозаключении и свободно дышащего лишь в атмосфере холодной ясности и сознательности? — и этот оптимистический элемент, раз он проник в трагедию, должен был мало-помалу захватить ее дионисические области и по необходимости толкнуть ее на путь самоуничтожения»7*.

Итак, самоуничтожение — такова цена, которой трагедия расплачивается за то, что пропустила в свои пределы «теоретического человека» Сократа с его влечением к анализу, стихийной диалектике, моральной оценке поведения людей и богов, с его рационалистической ясностью и, согласно представлению Ницше, оптимистической верой в способность человеческой мысли «не только познать бытие, но даже и исправить его».

Но Брехт как раз и был «теоретическим человеком», превыше всего ценившим преобразующую силу мысли и неутомимо боровшимся против подчинения человека опьяняющей власти «царственного инстинкта».

13 Эту борьбу он вел во имя развертывания способности человека к критике и революционизирующему анализу. Его театр как раз и был местом, где «дионисийское» исступленное — «над жизнью нет судьи» перечеркивалось убеждением, что именно суд, то есть всесторонний разбор всех «за и против», закономерно увенчивающийся революционно беспощадным приговором действительности, и составляет задачу, единственно достойную сцены.

И все же Ницше стоило вспомнить здесь вовсе не только ради этого сопоставления. Различие между ним и Брехтом глубже, полнее. Брехт был и наиболее всесторонним, исчерпывающе радикальным преодолением всей той системы эстетических фикций, власть которых долгие годы после Ницше сказывалась на многих немецких сценах, и, если хотите, разительным подтверждением основательности иных ницшенских протестующих предупреждений. Брехт ведь и впрямь показал, что искусство, «тесно примкнув к стволу диалектики», насытившись революционной философской мыслью, соответственно проникалось и тем историческим оптимизмом, который, по испуганной, но в данном случае прозорливой догадке Ницше, действительно «скрывается» в самом существе диалектики, в ее методе. То, чего Ницше боялся, то, что приводило его в содрогание, победило и во всю мощь развернулось в брехтовской концепции театра и драмы. Ознаменовав конец театра дионисийских экстазов и интуитивных проникновении в надморальные бездны, эта концепция победила потому, что, сделав революционный диалектический анализ предметом и движущей силой драматического действия, с очевидной для всех полнотой обнаружила все богатство принципиально новых эстетических возможностей, сокрытых в таком слиянии.

Конечно, Брехт не в одиночку и даже не первым вступил на этот путь. Начиная с Горького, в чьем творчестве революционный, марксистский историзм впервые вызвал к жизни художественные идеи и формы, ознаменовавшие вступление человечества в новую эру своего эстетического развития, литература и театр социалистического мира выдвинули целую плеяду художников, для которых стремление к постижению диалектики действительности 14 было важнейшим творческим принципом. Но даже в одном ряду с Маяковским, Фридрихом Вольфом, Кручковским, Леоновым, Вишневским, Станиславским, Вахтанговым, Бурианом Брехт стоит на своей, совершенно особой эстетической платформе. Сходные исторические предпосылки, единство цели, оказывается, у всех этих художников породили ответы настолько разные в эстетическом отношении, что, желая понять историческое единство театра и драматургии социалистического лагеря, надо всесторонне рассмотреть и все наличествующие внутри этого единства различия. Иначе не избежать сползания к таким определениям метода социалистического реализма, которые исходят из какого-либо одного способа его применения и не охватывают всей полноты добытых на его основе эстетических открытий. Никакая генерализация тут невозможна. И как бы ни были велики Горький и Станиславский, а метод социалистического театра и драмы — это все же не только метод Горького и Станиславского, но и метод Маяковского, Брехта, Вишневского, Тренева, Леонова, Кручковского, Вахтангова, Буриана, Деймека, Шона О’Кейси. Только те эстетические формулы, которые будут извлечены из опыта всех художников, чем-то обогативших метод социалистического реализма, смогут стимулировать движение нашей творческой мысли. Избирательный подход тут тем более опасен, что просто невозможно идти вперед, не видя движение в целом, во всех составляющих его элементах.

В чем же тот брехтовский элемент, без которого сейчас уже нельзя представить театр и литературу социалистического реализма? Является ли он органическим раскрытием и утверждением каких-то фундаментальных свойств искусства социалистического мира или к нему следует относиться как к некоему исключению из общего правила, хотя и блестящему, но слишком уж обособленному? В самом деле, кем он был, этот ниспровергатель Аристотеля и основатель «эпического театра», обособившегося эстетически не только от Зудермана и Гауптмана, но и от Толстого и Чехова, — законным членом великого содружества художников нового мира или их, пусть и гениальным, но все-таки блудным сыном?

Ведь от того, как мы ответим на этот вопрос, зависит многое. И если одни говорят, что их не касается творческий 15 метод Брехта, так как этот метод вырос на почве художественных исканий, якобы шедших параллельно основному движению социалистического театра, а другие, наоборот, готовы с Брехта начинать отсчет, а все, что было до него, вынести за скобки, то и те и другие равно заслуживают того, чтобы их призвали посмотреть на автора «Мамаши Кураж» и «Малого органона» в связи с общими закономерностями развития театра и драмы эпохи коммунизма.

У нас есть свой путь к Брехту. Мы идем к нему вооруженные опытом Горького, Маяковского, Станиславского, Немировича-Данченко, Вахтангова, Леонова, Вишневского, так же как Чехова, Островского, Пушкина, Шекспира, Шиллера, Ибсена, Шоу, идем для того, чтобы не сузить весь предыдущий опыт до нескольких догм, а расширить его, найдя в Брехте новые формы художественного синтеза, новые возможности для обновления и расширения познавательных и изобразительных возможностей драматического искусства.

3

Что же с этой точки зрения прежде всего важно выделить в интересующей нас «брехтовской проблеме»?

Незадолго перед смертью Брехт обратился с письмом к участникам театральной конференции, собравшейся в Дармштадте. Это обращение он начал словами: «Меня очень заинтересовало сообщение о том, что Фридрих Дюрренматт как-то в разговоре о театре задал вопрос: а может ли еще театр отображать современный мир?» (I, 2008*).

Что имел в виду Дюрренматт, задавая такой вопрос, мы можем теперь уточнить. В его книжке «Театральные проблемы», относящейся как раз к этому периоду, и впрямь высказывается тревожная мысль о том, что драма больше не может выразить в свойственных ей формах трагедию современного мира. «Драма Шиллера, так же как и греческая трагедия, — писал Дюрренматт, — были возможны потому, что имели дело с видимым миром, с 16 настоящими действиями государств. В искусстве изобразимо только то, что постижимо. А современное государство чувственно не постижимо, анонимно, бюрократично, и не только в Вашингтоне, но уже и в Берне; сегодняшняя жизнь государств, это запоздалые сатировские действа, которые следуют за в молчании осуществившимися трагедиями. Подлинные их выразители отсутствуют, и трагические герои не имеют имен. Современный мир легче воссоздать через маленького спекулянта, канцеляриста или полицейского, чем через бундесрат или через бундесканцлера. Искусству доступны только жертвы, вообще люди, власть имущих оно больше постичь не может… Государство потеряло свой образ, и подобно тому как физики могут воссоздать мир только в математических формулах, оно тоже может быть выражено только статистически. Силы сегодняшнего мира, видимо, образно воспроизводимы только там, где они взрываются: в атомной бомбе, в этом чудо-грибе, безупречном, как солнце, который там появляется и распространяется, где сливаются красота и убийство. Атомную бомбу нельзя стало изображать с тех пор, как ее можно стало производить. Перед ней бессильны все искусства, как проявления человеческого творчества, — ведь она сама есть творение человека: два зеркала, которые отражаются одно в другом, — пусты»9*.

В этом апокалиптически мрачном парадоксе — итоговая формула дюрренматтовского скептицизма, сильного своей беспощадностью, но столь же безнадежного, сколь и всеобщего. Признание невозможности эстетического освоения мира вытекает у него из сознания тотальной катастрофичности мира, чудовищного в своей античеловечности.

Художнику не дано ни проникнуть в те сферы, где формируются движущие силы современного распада, ни вмешаться в неотвратимо возрастающий хаос всеобщего уничтожения. Человечество созрело для катастрофы. Выращивая ее каждодневно, оно даже бессильно угадать ее лик. Да и кому угадывать: разве жители целого городка, торопливо капитулирующие перед изощренной бесчеловечностью Старой дамы, тем самым не 17 обрекают себя на роль нравственных кастратов, покорно плетущихся в хвосте ее свиты? Жертвы ведь ничуть не человечнее насильников. Вырождение одинаково коснулось и тех и других. И художнику ничего не, остается, как последовать примеру Ангела, который в одной из ранних пьес Дюрренматта посетил Вавилон, но только для того, чтобы поскорее его покинуть.

Ничего не могло быть более чуждого Брехту, чем такая позиция.

Его тоже очень волновал вопрос о том, насколько формы драмы, сложившиеся в иных исторических условиях, могут быть использованы для эстетического анализа и воспроизведения важнейших процессов современности. «Если присмотреться к тому, какой именно жизненный материал используется в литературе, на сцене и в кино, — с тревогой писал он, — то становится заметно, что такие крупномасштабные явления, как война, деньги, нефть, железные дороги, парламент, наемный труд, земля, фигурируют там сравнительно редко, по большей части как декоративный фон, на котором разворачивается действие, или как повод для размышлений героев» (I, 179 – 180).

Но из этого вовсе не следовало, что такие «крупномасштабные явления» вообще не могут быть воспроизведены на сцене или в кино. Наоборот, именно в том, чтобы найти способы постижения действительности в ее самом существенном и определяющем содержании, на тех глубинах, где происходит формирование исторических закономерностей, Брехт и видел задачу социалистического художника. Что же касается форм, которые могли бы вместить в себя это содержание, то тут колебаниям места не было: те старые формы, которые перестали отвечать потребностям современного человека, должны быть отброшены, каким бы пиететом эти формы ни были окружены в старых учебниках эстетики.

Критика старых способов построения драмы — одна из неотъемлемых предпосылок в брехтовской концепции эпического театра. Его полемика против классической драмы может быть поэтому подвергнута сомнению, но не может быть оставлена без внимания. Даже и не принимая его толкование, предположим, трагедий Софокла или Ибсена, нельзя в то же время не оценить мотивы, 18 стимулировавшие его негативизм. Другими словами, критика явлений искусства, самим Брехтом воспринимавшихся как эстетически ему чуждые, интересна чаще всего не сама по себе, не конкретными оценками и характеристиками, а теми результатами, к каким приходил в итоге проделанной работы сам художник. Ему всегда в высшей степени был свойствен дух противоречия — он сам не раз говорил об этом, объясняя энергию отталкивания, действительно очень резко проявлявшуюся во всех его суждениях о театре и драме прошлого. Мысль Брехта почти всегда пробивала себе дорогу через систему парадоксов, таивших в себе огромную взрывчатую силу, и ее оружием часто была ирония — деловито жесткая и бесстрашная в своей целеустремленности. Но главным во всей этой критической работе для него всегда все же оставался тот позитивный вывод, ради прояснения которого и предпринимались атаки на аристотелевскую систему драмы и технику вживания. В Брехте меньше всего поэтому следует искать эдакого коммунистического Мефистофеля, упивающегося отрицанием как некоей универсальной и высшей формой проявления человеческой воли к познанию. Ибо в основе брехтовской критики всегда лежит не столько отрицание, сколько стремление к открытию. Ему важно было вышелушить зерно своей мысли, и только ради этого он освобождал его от пелен старых представлений. В этом смысле «эффект очуждения»10* был так же присущ его теоретической мысли, как и его художественному методу. Остроту и важность своих утверждений он подчеркивал всемерно, вплоть до парадоксальных заострений усиливая их полемическую противопоставленность сложившейся практике. Повторяю, его мысль получала опору только в полемике. Но ценна эта полемика не столько тем, что она устанавливала негативного, сколько тем, что в конце концов выявлялось как некая новая позитивная возможность, как новый способ увеличения эстетической активности театра и драмы.

19 Брехт, например, решительно утверждал в своих заметках о Шекспире, что в старом театре по преимуществу была «разработана многообразная техника, позволяющая описать пассивного человека». В трагедиях Шекспира, так же, впрочем, как и в «Фаусте», «Валленштейне», «Ткачах», «Кукольном доме», он видел только «вопрос», который ставится «судьбой» и «не зависит от человеческой деятельности» (I, 262). Смысл драматической техники, примененной в этих пьесах, состоял поэтому, по Брехту, только в том, чтобы сказать, что «с судьбой можно совладать, но лишь приспособившись к ней» (I, 262 – 263).

Против такого истолкования, предположим, «Гамлета» или «Кукольного дома» можно, разумеется, возразить многое. Но этого здесь не стоит делать, так же как не стоит в данном контексте развивать и то верное, что содержится в исходном утверждении Брехта (любование страданием и утверждение пассивности и впрямь, как известно, составляло ахиллесову пяту многих больших художников прошлого). Ведь главная ценность этого утверждения кроется не в обобщениях, обращенных в прошлое, а в тех выводах, устремленных в будущее, ради которых, собственно, эти обобщения и делались. Другими словами, не то важно в данной связи, действительно ли Шекспир полагал, что вопросы, которые ставятся судьбой, «никакая активность не устранит…» (I, 262) (легко показать, что это не так), а то, что сам Брехт делал отсюда вывод о том, что задача социалистического художника заключается прежде всего в желании помочь обществу завоевать «свободу изменять личность и делать ее общественно полезной» (I, 263). Ибо «“вывихнут мир” — такова тема искусства» (I, 264).

В этой последней формуле, собственно, и заключено, по Брехту, все дело. Если бы нужно было дать самое краткое и точное определение сердцевины его эстетической программы, то достаточно было бы привести то ли этот афоризм, то ли утверждение, которое содержится в уже цитированном здесь обращении к дармштадтским театральным деятелям: «Современные люди примут отображение современного мира только в том случае, если мир этот будет показан как изменяемый» (I, 201).

20 В этой мысли весь Брехт. О чем бы он ни думал, — об эпическом ли театре или об «эффекте очуждения», о технике вживания или об антиаристотелевской драме, — он всегда одинаково был озабочен одним: максимальным увеличением преобразующей мощи театра, его способности не только познавать, но и изменять действительность.

По сути, вся эстетическая концепция Брехта, если взять ее в целом, во всей ее полноте, есть не что иное, как стройная система выводов из классического положения Маркса об изменении роли философии в новых исторических условиях («старые философы только разным образом объясняли мир, тогда как дело заключается в том, чтобы его изменить»). В «Заметках о диалектике» Брехта читаем: «Человеку доставляет удовольствие изменяться под воздействием искусства, а также под воздействием жизни. Таким образом, он должен ощутить и увидеть как себя, так и общество способными к изменению; причудливые законы, по которым происходят изменения, должны проникнуть в его сознание, — этому посредством художественного наслаждения должно способствовать искусство» (II, 268).

Тот, кто не принимает или даже просто недооценивает этого положения, тот вообще ничего не понимает в Брехте. Его нельзя ни ставить, ни теоретически осваивать, не поняв до конца, какое определяющее значение имело брехтовское стремление превратить театр в фактор революционного переустройства мира для всей его поэтики, стилистики, методологии, режиссерской рецептуры. Во всех этих сферах у него не было ничего случайного. Ничего, что прямо не соотносилось бы с основным движущим принципом всей его эстетической концепции.

Отсюда и идет та поразительная плотность, концентрированность брехтовской эстетической, творческой мысли, ее прокаленность одной, всепоглощающей целью, которая особенно поражает западных ценителей немецкого писателя, привыкших к интеллектуальной анархии и разнузданности субъективистского произвола. В книге Марианны Кестинг «Панорама современного театра», где собраны портреты пятидесяти драматургов XX столетия — от Альфреда Жарри до Эдварда Олби и Пауля 21 Портера, «притягательная сила, которой произведения Брехта обладали при его жизни и которая ощутимо проявляется еще на драматургах и режиссерах позднейшей генерации», объясняется тем, что Брехт создал «замечательную и в самой себе завершенную концепцию, в коей он объединил философию, драму и методику актерской игры, теорию драмы и теорию театра». «И если сегодня, — пишет М. Кестинг, — большинство ныне здравствующих авторов “больны Брехтом” (“brechtkrank”), то это объясняется тем, что его позиция до сих пор не могла быть преодолена какой-либо другой, столь же значительной и внутренне цельной концепцией»11*.

К этому свидетельству нельзя не прислушаться. Марианна Кестинг чувствует себя в современном модернистском театре как дома — уютно и привольно. И если даже она, любовно смакуя тонкости Жене и Пинтера, вынуждена все же признать, что причина капитуляции многих западноевропейских сцен перед Брехтом заключается «меньше всего в нехватке драматических талантов»12*, а вызывается тем, что Брехт предлагает как раз то, чего не хватает современному западному театру: активность и определенность позиции, цельность взгляда, соподчиненность всей системы воззрений на театр и драму некоей единой точке зрения, — то с таким выводом трудно не согласиться. Действительно, в западном театре, где, по свидетельству М. Кестинг, «общественные процессы только пассивно отражаются»13*, а еще чаще, добавим мы от себя, грубо искажаются, нет такой эстетической системы, которая могла бы удовлетворить тоску демократически настроенной интеллигенции по цельности и общественной активности.

И тем не менее даже Марианна Кестинг, восхищающаяся величайшей внутренней завершенностью театральной концепции Брехта, все-таки остается на весьма почтительном расстоянии от ее истинной сути. В написанном ею восторженном этюде о Брехте меньше всего говорится о революционно-действенной сверхзадаче его 22 драматургии и театра и, по сути, выдвигается та самая «формула приятия», с которой чаще всего и сталкиваешься на Западе: автор «Малого органона» оценивается здесь прежде всего с точки зрения тех глубоких и экстенсивных сдвигов, какие он произвел в формах современной драмы, тогда как смысл, целенаправленность этих сдвигов игнорируется.

Но при таком подходе Брехт перестает быть Брехтом, превращаясь из воинствующего борца за революционное переустройство мира в ординарного театрального экспериментатора модернистского толка. Метаморфоза, аналогичная той, какая иногда совершается и на наших сценах, когда осуществляют не метод и не мысль Брехта, взятые в их целостности, а всего лишь некоторые из приемов, применявшихся им для художественной реализации этого метода.

4

Но брать отдельные стороны брехтовской творческой методологии вне связи с основным принципом его эстетической системы опасно. Так легко забрести в закоулки, которые сам Брехт неизменно обходил.

С этой точки зрения особенно важно обратить внимание на то специфическое толкование, которое получил в его системе вопрос о соотношении в искусстве познавательного и революционно-преобразующего начал.

То, что Брехт считал и свой метод и свою изобразительную систему последовательно реалистическими, общеизвестно. И те из западных его толкователей, кто рассчитывает «примирить» своего читателя с автором «Доброго человека» уверениями, что его приверженность к реализму была чисто декларативной, вынужденной, скорее тактической, чем творческой, встают на путь слишком уж очевидных фальсификаций. Опровергнуть их не составляет труда потому, что, если бы даже Брехт и не называл себя реалистом, мы должны были бы назвать его так.

В самом деле, зовя в годы наступления фашизма художников Запада «писать правду вопреки тому, что повсюду ее душат… познать правду вопреки тому, что повсюду ее стараются скрыть» (I, 66), он хотел, чтобы 23 театр научился «назвать своими именами… те “тайные силы”, которые управляют человеком, и показать, что “тайное” всего лишь спрятано» (I, 64).

Но показать то, что старательно прячется от народа под покровом мистифицирующих, сентиментально утешительных представлений, — разве не в этом и состоит первая и главная заповедь художника-реалиста, действующего в мире лжи и угнетения? Будучи прежде всего революционером, Брехт и реализм трактовал как способ революционного проникновения в суть тех «крупномасштабных явлений» эпохи, в которых полнее всего выражают себя борющиеся исторические силы. Его реализм был наступательным, срывание всех и всяческих масок с буржуазии и ее лакеев определяло его природу и направленность. В статье «Народность и реализм», написанной в 1938 году, в эмиграции, Брехт говорил, обращаясь к новой для себя аудитории: «От требования реализма в литературе сейчас уже не так легко отмахнуться. Оно стало чем-то само собой разумеющимся. Господствующие классы более открыто, чем раньше, прибегают ко лжи, и ложь эта стала более наглой. Говорить правду становится все более насущной потребностью. Возросли страдания, и возросло число страждущих. На фоне великих страданий народных масс копание в мелких переживаниях и переживаниях мелких социальных групп кажется никчемным и даже постыдным. В борьбе против растущего варварства существует лишь один союзник: страдающий народ. Только от него и можно ждать поддержки. Так сама собой возникает потребность обращаться к народу и становится нужнее, чем когда-либо, говорить с ним на его языке.

Так требования народности и реализма естественным образом вступают друг с другом в союз» (I, 166 – 167).

И несколько далее: слово «реалистический означает: вскрывающий комплекс социальных причин, разоблачающий господствующие точки зрения как точки зрения господствующих классов, стоящий на точке зрения того класса, который способен наиболее кардинально разрешить самые насущные для человеческого общества проблемы, подчеркивающий фактор развития, конкретный, но допускающий обобщение» (I, 168).

24 Как видим, формула реализма до краев наполнена у Брехта социально действенным содержанием. Она активно исторична, ищет определение понятия не столько в способах художественного воссоздания действительности, сколько в методе проникновения в социально-историческую подпочву явлений. Реалистично не то, что воссоздает лишь чувственную оболочку явлений, их плоть, а то, что вводит нас в самое русло истории, показывает направление развития, обнаруживает, в каком отношении данное явление находится к правде, к опыту того класса, который «способен наиболее кардинально разрешить» важнейшие социальные проблемы эпохи.

Другими словами, слово «реализм» означало в его истолковании не сумму приемов повествования, извлеченных из опыта других писателей-реалистов, а лишь принцип подхода к действительности. Что же касается приемов, то их Брехт считал необходимым заново выводить из потребностей новой, впервые подлежащей эстетическому освоению действительности. «Мы не имеем права, — решительно писал он, — цепляться за “испытанные” правила повествования, за классические образцы, взятые из истории литературы, за вечные каноны эстетики» (I, 168). Ведь «установить, является данное произведение реалистическим или нет, можно лишь сопоставив его с той действительностью, которая в нем отображена» (I, 157).

Запомним эту мысль: она находится у самого истока брехтовской эстетической концепции. А между тем на первый взгляд в ней еще не содержится ничего взрывчатого. Скорее, она может показаться даже слишком общеупотребительной: ну кто, в самом деле, станет отрицать, что именно в жизни надо прежде всего искать критерии реализма? Кто не согласится с Брехтом, когда он с афористическим изяществом замечает: «сама история дает материал для литературы и она же отвергает его» (I, 162)? И на этом основании решительно возражает против установления лишь «формальных», лишь «“литературных” критериев реализма»…

Но в системе рассуждений Брехта эти мысли — только посылка для выводов, которые звучат уже остро полемически.

25 Однако, чтобы перейти к этим выводам непосредственно, следует сначала вернуться к тому вопросу, с которого началась эта главка. Там мы уже подошли к проблеме соотношения познавательного и активно-действенного, социально-преобразующего начал в методе Брехта. Желая понять своеобразие его концепции реализма, нельзя не обратить особое внимание на ту полемическую остроту, с которой он разделял и даже противопоставлял эти начала, у большинства других великих реалистов пребывающие в нерасторжимом единстве.

По мнению Брехта, не так-то просто решить: «должен ли театр так показывать публике человека, чтобы она могла его понять, или так (выделено нами. — Е. С.), чтобы она могла его изменить» (II, 269). Ведь «во втором случае публика должна получить, так сказать, совсем другой материал, материал, собранный с той точки зрения, чтобы можно было понять и до известной степени почувствовать неповторимые, сложные, многообразные и противоречивые отношения между личностью и обществом» (II, 269), — только такой материал, по мысли Брехта, и в состоянии вызвать у зрителей активное стремление к изменению этих отношений, к вмешательству в реальность, к ее революционной перестройке.

Ясно, что само познание от такого переноса угла зрения пострадать не должно. Устремленный к правде, художник не может ни в чем поступиться своим правом на последовательно объективный анализ действительности, на отражение ее истинных закономерностей. Но, отражая, он будет настойчиво и целеустремленно подчеркивать свою критическую позицию или, как писал Брехт, будет соединять «художественное воплощение образа с социальной критикой, которая мобилизует интерес публики» (II, 270).

Но разве такое соединение не входит как условие во всякое творчество? Разве образ не возникает всегда как результат идейной и художественной оценки воплощенного в нем явления? Разве отражение не слито во всяком произведении искусства с критикой, то есть с субъективным отношением художника к отражаемой им объективной реальности?

По мнению Брехта, нет, не слито. В том-то и состоит, с его точки зрения, снова грешащей явными полемическими 26 преувеличениями, слабость старых форм реализма, что, познавая, художник чаще всего не акцентировал своей оценки, а отображая, невольно идентифицировался с отображенным. Особенно наглядно это видно на «технике вживания», которую Брехт отвергал именно потому, что актер, пользуясь этой техникой, якобы неизбежно терял свой взгляд на изображаемое лицо и на его роль в жизни, переставал быть человечески самостоятельным по отношению к воплощаемому им характеру. А это в свою очередь вело к тому, что вывод, требование перемен, сознание изменяемости действительности или ослаблялось, или совсем затушевывалось.

Вот почему Брехту показалось таким ложным уподобление художника зеркалу, которое сделал однажды Флобер. Выписав его слова: «мы должны принять в себя предмет, он должен кружить в нас и снова отделиться от нас, так, чтобы никто не понял этого чудесного превращения. Сердце наше имеет право чувствовать только сердца других. Мы должны быть зеркалом, отражающим истину вне нас», Брехт сопроводил эту выписку возражением: «Мы должны быть не только зеркалом, отражающим истину вне нас. Если мы приняли предмет в себя, то прежде, чем он снова от нас отделится, к нему должно прибавиться нечто, а именно критика, положительная или отрицательная, которую данный предмет должен испытать со стороны общества. Таким образом, то, что отделяется от нас, непременно содержит нечто личное, носящее, разумеется, двойственный характер, который возникает вследствие того, что мы становимся на точку зрения общества» (I, 192 – 193).

В этом запоздалом споре истина, конечно, на стороне Брехта. В своих возражениях он точно уловил ту тенденцию к пассивно-созерцательной трактовке художественного отражения действительности, какая была присуща данному высказыванию Флобера, и противопоставил ей точку зрения — это нельзя не признать — несравненно более диалектичную и революционно-действенную. Да, художник отражает предмет, лежащий вне нас, то есть существующий объективно, независимо от воли художника. Но, вобрав этот предмет «в себя», он оценивает его, вскрывает его связи с движением общества 27 и истории и, следовательно, выясняет возможности его изменения в соответствии с потребностями времени.

И именно в этой оценке, в ее внутренней динамике, остроте, необходимости, истинности прежде всего и состоит, по Брехту, сила искусства. Художник только тогда будет достоин своего призвания, если он сумеет добиться того, чтобы мы, зрители, по крылатому афоризму Брехта, не только слушали об освобождении Прометея, но и испытывали непреоборимое желание самим осуществить его освобождение. А «когда от театра требуют только познания, только поучительных отражений действительности, то этого недостаточно. Наш театр должен вызывать радость познания, должен организовать удовольствие от преобразования действительности» (II, 479).

Как видим, диалектика познающей мысли и впрямь (еще раз вспомним это выражение Ницше) «торжественно ликует и свободно дышит» у Брехта в той «атмосфере холодной ясности и сознательности», которую он и впрямь стремился создать в своем театре. Известно, что его театр часто характеризуют как театр по преимуществу интеллектуальный. Больше того, часто именно в интеллектуализме и видят историческое своеобразие и брехтовской драмы и брехтовской режиссуры, не замечая при этом, как много оговорок нужно сделать, прежде чем закономерность такого определения станет очевидной. В самом деле, можно ли выделять интеллектуальность как принципиально новую черту театра Брехта? Ведь до него уже были Ибсен, Шоу, Стриндберг, Горький. Да и можно ли дифференцировать театр Брехта как по преимуществу интеллектуальный от многих театральных систем несоизмеримо более ранних, ну, например, от театра Еврипида и Сенеки, Шекспира и Шиллера, Пушкина и Лермонтова? Разве не движением мысли, ее диалектикой, энергией, драматизмом полнится драматургия всех великих мастеров прошлого и настоящего? Театр Брехта — интеллектуальный, а театр, скажем, Шиллера или Чехова, Леонова или Шона О’Кейси — нет?

Необходимо, следовательно, ясно представить, что же именно имеется в виду, когда указывают на интеллектуализм как на специфическую особенность брехтовского 28 режиссерского и драматургического метода. И конечно, эта специфика вовсе не в огромной насыщенности его пьес и спектаклей мыслью. В этом значении интеллектуально все, что осталось в истории литературы. Что же касается Брехта, то он действительно выдвинул мысль на особое место и в своих пьесах и в своих режиссерских работах. У него мысль познается не просто в процессе нашего чувственного вживания в мир, объективированный художником как некий итог, к которому постепенно приводит нас развитие действия, а на себе прежде всего и стремится сконцентрировать внимание. Так, когда Брехт критикует технику вживания и полемически противопоставляет ей такой способ исполнения, когда актер все время привлекает наше внимание к тому, как он трактует, оценивает, прорисовывает данный характер (по выражению Брехта, «показывает показ»), то есть специально выделяет свою мысль, свою трактовку как то, что особо должно быть оценено зрителем, особо осознано и воспринято им, он действительно обосновывает возможность особой, принципиально новой драматургии. И если, следя за крушением старой Кураж или за падением Галилея, зритель в той же мере следит и за тем, как ведут его по этим ролям Елена Вайгель и Эрнст Буш, то такой результат становится возможным именно потому, что актеры имеют здесь дело с особой драматургией, где авторская мысль обнажена, не ждет, чтобы мы восприняли ее незаметно, вместе с испытанным нами переживанием, а захватывает своей собственной энергией, динамикой, диалектикой, новизной, полемичностью.

В таком же контексте следует воспринимать и неоднократные заявления Брехта о том, что он никак не может согласиться с установлением тождества между реализмом и реалистическим воссозданием чувственной конкретности бытия, жизни в ее эмпирически ощутимой достоверности. Возражая против «низведения реализма» до уровня механического воспроизведения действительности, чем-де часто грешили даже самые выдающиеся реалисты, он утверждал: «Проблема реализма — это не проблема формы» (I, 162). Ведь если «есть много способов сказать правду», то есть и «много способов утаить ее» (I, 163). И только тут, в этом пункте, то есть 29 в том, хочет ли художник утаить или, наоборот, раскрыть правду, лежит подлинный водораздел между реализмом и антагонистически противостоящим ему искусством лжи и социальной мимикрии. Что же касается способов быть реалистом, то Брехт в целях всемерной активизации революционно действенной мысли, устремленной прежде всего к расчистке путей для революционной перестройки действительности, считал для себя важным не столько воссоздание жизни, сколько ее анализ. На сцене может и не воссоздаваться само течение жизни, увиденной в ее достоверности, так как важно только одно: чтобы мысль писателя ставила нас перед ситуациями, пусть условными, но непременно таящими в себе какую-то общественно значимую проблему. То есть перед такими ситуациями, которые при всей своей условности отвечали бы важнейшему принципу реализма: вели нас к правде, делали бы самый процесс овладения этой правдой, а значит и мыслью, отбрасывающей ложь ради конечного осознания истины, и основным источником зрительского наслаждения и основным объектом его внимания.

И с этой точки зрения Брехту одинаково интересны — как полноправные субъекты драматического действия — и Галилей и Лафтон, играющий Галилея. Лафтон не должен раствориться в Галилее, наоборот, он должен сохранить свою относительную самостоятельность по отношению к нему, должен все время ощущаться рядом с ролью, как рассказчик, повествующий для нас о роковых ошибках Галилея, как тот, кто ведет нас по его судьбе и по его характеру. Мы находимся поэтому сразу под воздействием двух источников интеллектуальной энергии: мысль Галилея сопровождается критикующей мыслью Лафтона, и именно на их пересечении и возникает наша собственная активность: мы чувствуем себя втянутыми в их спор, в их дискуссию. Недаром Брехт где-то обмолвился, что хороший спектакль похож на коллоквиум. (Парадокс этот, конечно, не надо понимать слишком буквально: коллоквиумы ведь не имеют задачей доставлять удовольствие, о том же, что театр, самим Брехтом охарактеризованный в «Покупке меди» как по преимуществу реферирующий, призван тем не менее еще и развлекать, создатель теории эпического 30 театра, — во всяком случае, начиная с середины 30-х годов — напоминал не раз.)

Здесь же, то есть в том особом понимании значения мысли, с которым мы только что познакомились, лежат и корни брехтовской эпической драмы. Сам он, как известно, называл ее «антиметафизической, материалистической и неаристотелевской». Особенно же настаивал он на последней характеристике: определение «неаристотелевская» всюду употребляется им как простой синоним к определению «эпическая». И действительно, то новое, что внес Брехт в теорию драмы, собрав в одном пучке нити, которые шли и от тех драматургов, которых он сам назвал в качестве своих предшественников, — от Шекспира, елизаветинцев, испанцев, Гете, Островского, Бюхнера, и от не названных им Пушкина, Ибсена («Пер Гюнт»!), Мадача, некоторых других, — то это новое он нашел в процессе отталкивания от некоторых аристотелевских определений специфики драмы, от аристотелевской «Поэтики».

Это не значит, что в брехтовской критике аристотелевской «Поэтики» нет натяжек. Наоборот, сомнительного здесь не меньше, чем, к примеру, в критике Шекспира или Ибсена. Так, когда Брехт в «Дополнительных замечаниях к “Покупке меди”» утверждает, что «назначение фабулы, как и сценической игры, аристотелевский театр усматривает отнюдь (cis!) не в том, чтобы создавать изображения жизненных событий, а в том, чтобы порождать совершенно определенные театральные эмоции, сопровождаемые известным ощущением катарсиса» (II, 471), то тут, как и в ряде уже знакомых нам случаев, внимание заслуживает опять-таки не само утверждение, несомненно очень натянутое, а причины, по которым Брехт счел необходимым его выдвинуть. Конечно, Аристотель, определявший искусство, как «мимесис», то есть как воспроизведение, отнюдь не снимал проблемы изображения жизненных событий в драме. В отличие от Платона, видевшего в вещах реального мира только копии первосущих идей и видов и не признававшего за миром вещей и явлений, воспроизведенных художником, действительного значения, поскольку воспроизведенные средствами искусства вещи не могут быть ничем, как только копиями копий, Аристотель впервые в истории 31 европейской эстетической мысли приближается к пониманию искусства как особой формы отражения действительности14*. Так он полагал, что «ритм и мелодия содержат в себе ближе всего приближающиеся к реальной действительности отображения гнева и кротости, мужества и умеренности и всех противоположных им свойств»15*, а в живописи ценил прежде всего ее способность побуждать нас «испытывать те же чувства», что и «при столкновении с житейской правдой»16*. Не менее определенен он был и в анализе свойств поэзии, в том числе и трагической. Толкуя ее, как искусство подражательное (то есть подражающее жизни)17*, он полагал, что трагедия — это и «есть воспроизведение действия серьезного и законченного»18* и что «таким образом, действия и фабула есть цель трагедии, а цель важнее всего»19*. Что же касается катарсиса, в котором Аристотель видел итог и смысл воспроизведенного перед зрителями действия, то, во-первых, ниоткуда не следует, что катарсис препятствовал выявлению заложенного в данном действии жизненного содержания, а во-вторых, еще надо очень и очень проверить мотивы, по которым Брехт так категорически противопоставлял катарсис критике.

Ему казалось, что очищение от страха и страдания, осуществляемое, по Аристотелю, посредством воспроизведения «подобных аффектов» и становящееся возможным только благодаря вживанию актеров в судьбы своих героев, а зрителей — в переживания актеров, исключает возможность критики происходящего (для нее «тем меньше остается места, чем полнее вживание» (II, 471), — писал Брехт). А между тем есть много оснований для того, чтобы увидеть в катарсисе особую форму очистительной критики, совершаемой зрителями вслед за драматургом и актерами. Освобождаясь от 32 «подобных аффектов», они ведь преодолевают их в себе, то есть, проделав некую критическую работу, в итоге которой им становится ясной и неизбежность гибели героя, и, следовательно, сущность его вины, поднимаются на какую-то новую ступень, высшую по сравнению с той, на какой стояли Эдип или Медея. Да и трагедийный театр Софокла и Еврипида совсем не так резко противопоставлен театру Брехта, как об этом можно подумать, перечитывая его статьи, посвященные оценке аристотелевской «Поэтики». В самом деле, драматургическая конструкция «Царя Эдипа», к примеру, вполне отвечает тому пониманию театра, как формы интеллектуальной критики действительности, на каком всегда настаивал Брехт. Трагедия Софокла — это притча, рассказанная для того, чтобы мы могли критически, с ужасом и содроганием, осознать положение, в каком человек находится по отношению к своей судьбе, его тотальную и универсальную зависимость от лежащих вне его жизненных сил. Именно этот интеллектуальный акт и является целью и итогом переживания, возбужденного в нас гибелью Эдипа. Ужасаясь ей, мы постигаем ее необходимость, но постигаем для того, чтобы «посредством сострадания и страха свершилось очищение подобных чувств».

Конечно, тут есть и много различий. Философия древнего эллина, его понимание места человека в мире, объективных закономерностей бытия, существенно отличаются от революционной диалектики немецкого коммуниста, современника и участника великих освободительных боев и прогрессивных общественных сдвигов современности. Но и с учетом этих различий есть, думается, настоятельная необходимость в том, чтобы попристальнее вглядеться в связи, идущие от интеллектуалистского по самой своей природе театра Софокла и Еврипида к Брехту, так же, впрочем, как и в некоторые аспекты его критики «Поэтики» Аристотеля.

Но есть в этой критике и нечто самоочевидное, не подлежащее никаким перетолкованиям.

Еще в самом начале своего пути, пытаясь извлечь первые уроки из опытов своих тогдашних соратников, Пискатора и Энгеля, он записал: «В противоположность драматическому театру, где все устремляется навстречу 33 катастрофе, то есть почти все носит вводный характер, здесь все оставалось неизменным от сцены к сцене» (II, 40).

В этой формуле дана первая завязь противоречия, которое, развиваясь, впоследствии действительно, по крайней мере в двух пунктах, поставит Брехта на антиаристотелевские позиции. Эти два пункта — понимание драмы как такой формы, где подражание действию осуществляется «воспроизведением действия, а не рассказом» и где «фабула должна быть воспроизведением единого и притом цельного действия»20*.

Конечно, у Брехта действие в его пьесах тоже выступает как бы в форме самого действия, то есть воспроизводится, а не пересказывается. Однако именно в том, чтобы переосмыслить драматический показ не как некий самостийно протекающий объективный процесс, а как свободно перемежающийся с авторским рассказом о сущности заинтересовавшего его события, и состоит новизна разработанной им драматической техники.

Еще отчетливее эта новизна проявляется в отказе от принципа, сформулированного в VIII главе «Поэтики» и оказавшего особенно большое влияние на все последующее развитие европейской драмы. В этой главе Аристотель писал: «Следует также помнить о том, о чем часто говорилось, и не придавать трагедии эпической композиции. Эпической я называю состоящую из многих фабул, например, если какой-нибудь трагик будет воспроизводить все содержание “Илиады”»21*.

Здесь не место говорить о том, почему именно эта мысль Стагирита отозвалась так мощно в истории драматических литератур почти всех народов (пожалуй, только индийцы и китайцы составляют тут исключение). Пьес с эпической композицией, то есть построенных на воспроизведении не одного, а нескольких хотя бы и связанных между собой событий, несоизмеримо меньше, чем пьес, о которых молодой Брехт правильно говорил, что в них все строится как введение к какой-то одной завершающей катастрофе, по сути и составляющей основное содержание драмы. Но именно уроки этих относительно 34 немногих пьес и оказались решающими для Брехта. Если даже к «Винтовкам Тересы Каррар», которую он сам выделял как единственную «аристотелевскую пьесу» в своем репертуаре, мы прибавим еще «Трехгрошовую оперу», «Доброго человека из Сычуани» и маленькие пьески, входящие в цикл «Страх и нищета Третьей империи», которые ведь тоже построены не на многих, а на одной фабуле, и в этом смысле не эпичны, — то все же в целом его театр останется последовательным и — сейчас это уже для всех очевидно — наиболее доказательным, наиболее победоносным преодолением односторонности данной аристотелевской рецептуры.

Брехт безмерно расширил внутренние возможности драмы, вместив в ее пределы, обычно действительно замкнутые вокруг воспроизведения одного события, которое как бы само по себе, без участия автора, свершается на наших глазах, не допуская в себя никакого вмешательства извне, и подлинно эпическую повествовательность и, главное, самого автора. Автор в его пьесах и спектаклях — всегда равноправный участник всего сценического действия: голос его слышен и в сонгах, и в комментирующих надписях, и в настойчивом фокусировании внимания на актере, который для того-то и должен отделиться от своего персонажа, чтобы автор получил возможность прямо, а не только в порядке конечного вывода из развернувшейся перед нами борьбы выяснить свою точку зрения на его, персонажа, суждения и поступки.

Да и во всех ли пьесах Брехта то, что обычно именуют драматической борьбой, имеет такое же значение, какое она имеет в пьесах «аристотелевской» драматургии?

В брехтовских борются идеи, точнее: борется авторская идея с идеями его героев. Их вера, заблуждения, иллюзии, привычки снимаются его критикой. Там же, где борьба возникает между самими персонажами, мы все равно понимаем: главное все-таки не столько в ней, сколько в той самой драматургии наступающей и неуклонно атакующей авторской мысли, для которой все, что происходит в пьесе, только сумма примеров. Только некая модель, специально изготовленная для того, чтобы наилучшим образом продемонстрировать 35 истинность авторской точки зрения и, главное, подвести зрителей к выводам, ради которых, собственно, их и пригласили в этот странный, «реферирующий» театр, где им, в противоположность старому театру, действительно предстоит «не сопереживать, а спорить».

5

Эжен Ионеско в «Страницах из дневника» («Нувель Ревю Франсез», 1960) объявил: «Я не пишу пьес для того, чтобы рассказать историю. Театр не может быть эпическим… потому что он драматичен. Для меня театральная пьеса состоит не в описании того, как развертывается эта история: для этого надо было бы писать роман или создавать фильм. Театральная пьеса — это такая структура, которая состоит из ряда состояний сознания или ситуаций, которые становятся все интенсивнее, насыщеннее, затем запутываются либо для того, чтобы снова распутаться, либо для того, чтобы завершиться в безысходности, невыносимости»22*.

Ясно, что острие этой декларации нацелено прямо в Брехта. И надо отдать справедливость Ионеско: сущность различий обоих писателей, представляемых ими концепций, выявлена тут с наглядной определенностью.

Конечно, суть этих различий не в том, можно ли в театре заниматься «рассказыванием истории», не рискуя превратиться в эпического поэта, а в том, надо ли ее вообще рассказывать. С точки зрения Ионеско, театру интересна не история, а различные состояния сознания, их смены, соотношения, их кризисы и завершающее «разрешение» в безысходности. Это концепция театра субъективистского, где воля художника творит свой особый мир, абсурдный и безнадежно отчужденный от нас. В этом театре устремляются не к правде, а к мрачному упоению призрачностью, условностью всего того, что мы зовем бытием и что так жалко и ничтожно по сравнению с неизбежностью уготованного нам конца. Самая воинствующая алогичность такого театра с этой точки зрения есть только формула авторской капитуляции перед непознаваемостью 36 истории и универсальной бесчеловечностью капиталистической повседневности.

Ионеско поэтому не ошибается, когда чувствует в Брехте опасного врага. Его непрестанные попытки атаковать брехтовские пьесы, их драматургическую конструкцию, поэтику и, главное, выраженную в них философию истории вполне закономерны. Брехт действительно всем строем своих эстетических и политических идей, самим фактом своего все более и более ширящегося воздействия на умы и художественные вкусы отрицает антитеатр Ионеско, Беккета, Жене, Пинтера, их космический пессимизм и воинствующий, анархически деструктивный субъективизм.

Его борьба с буржуазным модернизмом имеет уже длительную историю. Она началась с началом брехтовского театра и продолжается на новых рубежах сегодня. Марианна Кестинг права: цельной театральной системы, которая могла бы утолить тоску по ясности и противостоять Брехту, Запад выдвинуть не смог. Но тем активнее делается буржуазный театр в своих попытках победить Брехта не в прямом бою на уничтожение, а при помощи своеобразной эстетической ассимиляции.

Не учитывать методику этой ассимиляции нельзя. Борьба за Брехта развертывается на тех самых эстетических плацдармах, где решаются коренные эстетические проблемы века. Нащупывая свои пути к Брехту, мы должны поэтому позаботиться о том, чтобы они на всем протяжении оказались последовательно противопоставлены путям, на которых совершается его «переосмысление» в модернистском, эстетски-формалистском вкусе.

Для этого полезно еще раз охватить взором позиции противника, которого Брехту пришлось атаковать перед выходом на исходные творческие рубежи.

Имя Ницше почти не упоминается в статьях и заметках, составивших эти тома. Но стоит только поставить вопрос о том, куда восходят, как к своему прародителю, все те эстетические идеи, вкусы, художественные традиции, из-под гнета которых стремился вырвать немецкую драматическую литературу и немецкую сцену Брехт, как сразу же перед нами возникает тень певца Заратустры.

37 Томас Манн видел едва ли не самую большую вину Ницше перед немецкой культурой в апологии инстинкта и атавистическом недоверии к интеллекту. «Решительно и, надо полагать, умышленно искажая существующее в этом мире реальное соотношение между инстинктом и интеллектом, изображая дело таким образом, что будто уже настали ужасные времена господства интеллекта и нужно, пока еще не поздно, спасать от него инстинкт», Ницше, по образной характеристике Томаса Манна, «изображает дело так… будто моральное сознание, точно Мефистофель, грозит жизни своей кощунственной сатанинской рукой»23*.

Разъединяя жизнь и мораль, как противоположности, вторая из которых иссушает я извращает царственную самоценность стервой, победоносно проявляющей себя только тогда, когда перед ней не ставится никаких нравственных ограничителей и указателей, Ницше третирует мораль как уродливое порождение рассудка, стремящегося при ее помощи обуздать и тем унизить прекрасное в своем буйстве цветение слепого инстинкта. Спасти инстинкт от интеллекта — значит, по Ницше, спасти от «теоретического человека» жизнь, истинно человеческое, то есть надморальное, сверхчеловеческое в человеке. И если есть какая-либо цель у искусства, в частности у трагедии, то она только в утверждении «надысторического», стихийно чувственного, чуждого моральным оценкам самопроявления инстинктивного человека с его неподточенной рефлексией волей к власти.

На вулканической почве этой идеологии и образовались пары, довольно глубоко проникшие на немецкую сцену и к тому временя, когда Брехт оглядывал поле, на котором ему предстояло действовать, заметно исказившие ее реалистические и гуманистические традиции. Филистерское обожествление абстрактной рассудочности, любовь к умозрительным конструкциям и риторике странным образом уживаются на немецкой сцене тех лет с тем, что Томас Манн несколько эзотерически именует в своем этюде о Вагнере «наркотизирующей и вместе с тем возбуждающей» чувственностью. Разумеется, чувственностью 38 философски препарированной, спиритуолизированной и тем не менее то уносящей зрителей, по выражению того же Манна, в этакий сценический paradis artificiel24*, то ввергающей его в сумятицу неясных порывов и болезненной мечтательности. Агрессивно-шовинистическая сущность ницшеанства в этот период еще относительно мало сказывается в немецком искусстве. Но даже в «маниакальной односторонности» (выражение Брехта) немецкого экспрессионизма, течения в основном глубоко чуждого ницшеанству, слышится то же недоверие к рассудку, та же мечта о театре, где «духовная отягощенность» (опять-таки по выражению Манна) могла бы приобрести особенно «чародейно-обольстительные» формы. В экспрессионистском театре, где прекраснодушная мечтательность странным образом уживается с почти истерическим испугом перед жизнью, а цинизм — с раздерганной взвинченностью и преувеличенностью чувств, внимание было направлено прежде всего на возбуждение переживаний — утонченно-острых, пьянящих, возбуждающих, гипнотизирующих, а та трезвая ясность беспощадной ко всяким мистификациям мысли, с утверждения которой, как мы уже знаем, начал Брехт, третировалась и всячески избегалась.

В брехтовской концепции театра советского читателя особенно поражают яростные атаки против так называемой техники вживания. О ней мало сказать, что Брехт ее отрицал, так как (особенно в 20 – 30-е годы) он видел в ней своего главного врага и поэтому не останавливался ни перед какими полемическими преувеличениями, когда искал способ ее дискредитировать. В «Малом органоне» он дал такое пародийное описание зрителей в театре, где играют по способу вживания, что сперва его хочется отбросить как безвкусное и неоправданное преувеличение. Зрители здесь «смотрят на сцену так, словно они заколдованы», словно они «спят и к тому же видят кошмарные сны» и эти сны настолько их одурманивают, что после спектакля люди кажутся «уже не способны ни к какой деятельности» (II, 186).

Но откройте книгу Георга Фукса «Революция театра», относящуюся, правда, к более раннему времени, но 39 фиксирующую те самые тенденции, реакцией на которые и была брехтовская апология театра критикующей и деятельной мысли, и вы увидите, что автор «Малого органона» был только точен в своем описании театра, как он его называет в другом месте, «сновидческого толка».

Георг Фукс (а он был руководителем известного Мюнхенского Художественного театра, и книга его, сейчас позабытая, в свое время оставила глубокий след в умах актеров и критиков, причем не только немецких) писал: «Мы выдвигаем на первый план оргиазм, экстаз всей зрительной толпы, ибо на нем одном только и держится театральное зрелище, через него оно преображается в искусство с того момента, когда культурный зритель уже ничего не может принять вне его. Для нас совершенно очевидно, что в стенах театра искусство только тогда и достигает цели, только тогда и получает оправдание, как специально театральное искусство, когда оно содержит в себе нечто от этого оргиазма, излучает его из себя… Только ради опьянения мы и стремимся в театр, так что даже наши образованные филистеры не в состоянии скрыть под хламом своих лживых построений, как силен в них самих этот порыв, хотя он и пробегает через их души в жалких рефлексах»25*.

Рядом с такой программой, не правда ли, даже самые резкие инвективы Брехта против «сновидческого театра» уже не кажутся ни чрезмерными, ни натянутыми. Филистерски препарированное ницшеанство действительно оборачивалось в немецком театре культивированием взвинченной чувственности, столь же сентиментальной, сколь и экстатической, культом экспрессионистски расхлестанной эмоциональности, действительно подавлявшей в зрителях способность к трезвому анализу, критике. В таком театре уже готовилось то уродливое, демагогическое гипертрофирование эмоционального начала, которое, как подчеркивал Брехт в работе, специально посвященной защите «эффекта очуждения», достигло полной разнузданности в годы фашизма. Рассматривая приемы, применявшиеся фашизмом для воздействия на массы, как грандиозную театрализованную 40 мистификацию, имевшую целью прежде всего подавить их способность к критике, Брехт в «Покупке меди» даже говорит об «актерском методе», которым сознательно пользовался Гитлер для того, чтобы принудить «человека отказаться от собственной точки зрения и встать на его — Гитлера — точку зрения». Ведь ему было особенно важно, побудив «зрителей углубиться в его душевный мир» (II, 335), идентифицировать себя и с ним и с его точкой зрения, заставить их отказаться от анализа и в порыве слепого сопереживания отбросить, забыть свою собственную оценку действительности.

Конечно, пример с Гитлером — только самая крайняя точка на прямой брехтовской критики техники вживания. Но нам очень важно не потерять ее из виду, так как иначе мы не поймем до конца причины, по которым Брехт был так подозрителен к сценической иллюзии, к той технике исполнения, при которой вжившийся в, роль актер идентифицируется с созданным им образом и властно втягивает зрителя в водоворот своих сценических эмоций. Именно фашизм, доведший до таких разрушительных выводов ницшевскую апологию «царственного инстинкта» и надморальной чувственности, и побудил Брехта, как он сам не раз пояснял, «к особенно резкому подчеркиванию рационального начала».

Разве не в том, чтобы, вырвав зрителя из нирваны расслабляющего созерцания, вынудить его анализировать, проверять, спорить, искать правильных решений и, отбрасывая иллюзии, срывая маски, прорываясь через минные поля опасных банальностей, заставить его пробираться к правде, — и состояла главная цель театра, о котором мечтал Брехт? Недаром он говорил, что его театр должен быть театром «для людей, решивших взять свою судьбу в собственные руки» (II, 474). Немецкая социалистическая революция, на пути к которой стояли кризисы и хаос Веймарской республики, кровь и грязь фашизма, пожар второй мировой войны, нуждалась в художниках, обладающих не только ярким революционным порывом, но и смелой, ясной мыслью, волей к беспощадному анализу, величайшей трезвостью, уверенной ясностью.

Таким художником и стал Брехт. В «Малом органоне» он писал: «При виде лживого изображения общественной 41 жизни на театральных подмостках… мы поднимали голос, требуя научной точности изображения, а наблюдая безвкусные упражнения гурманов, готовящих “лакомства для глаз и души”, мы во весь голос требовали той красоты, которая присуща логике таблицы умножения» (II, 174 – 175).

Так «возникло стремление создать театр эпохи науки» (II, 175), в котором собрались бы политические единомышленники, одинаково осознавшие, что «одних благородных убеждений недостаточно — нужно еще приобрести знания и овладеть определенным методом» (I, 169). И в этом театре борющегося и побеждающего разума, где все, по выражению одного немецкого интерпретатора Брехта, было «насквозь рационализировано» («durchrationalisiert»), меньше всего было как раз холодной и размеренной рассудочности, сухости. Истинное своеобразие Брехта ведь в том и состоит, что, доведя до последнего заострения свою программу аналитического театра, он и в «Мамаше Кураж», и в «Добром человеке из Сычуани», и в «Кавказском меловом круге», и в «Жизни Галилея» был поэтом, чья отточенная до ясного блеска мысль облекалась в одежды щедрой и чувственно насыщенной фантазии. Поэтическое великолепие образов, в которых предстают обычно его режиссерские и драматургические идеи, так покоряюще неистощимо, что если сам Брехт и полагал, что его театр «с презрением отверг культ прекрасного, который подразумевал неприязнь к учению и пренебрежение пользой» (II, 175), то мы со своей стороны можем сказать, что его пьесы и спектакли, во всяком случае лучшие из них, построены всегда и по законам красоты и дают и нашему юмору, и нашей жажде чувственной конкретности изображения, и нашему воображению пищу не менее богатую, чем нашей анализирующей мысли.

6

Итак, брехтовская теория театра была вычеканена стремлением немецкого рабочего класса к революционному познанию и переделке мира и представляет одно из самых последовательных и блистательных опровержений современного модернизма.

42 Но не взрывает ли она одновременно и то понимание искусства сцены, которое стало традиционным у нас и которое, как это сразу же бросается в глаза, не так-то легко совместить с брехтовским?

В самом деле, Брехт не уставал разоблачать принцип вживания актера в образ, а в системе Станиславского, в которой, как известно, были обобщены реалистические искания русской сцены за долгие годы, именно этот принцип — краеугольный. Брехт решительно утверждал, что актер, которого зрители идентифицировали бы с Лиром или Гамлетом, потерпел бы полную неудачу, а мхатовская школа основана как раз на полном слиянии исполнителя с образом. Брехт призывал актеров «показывать показ», а Станиславский требовал от них ничего не играть и не допускал никакого самоотчуждения исполнителя от воссоздаваемого характера в процессе сценического творчества. Коренное различие распространяется и на репетиционную методику: в то время как Станиславский предлагает актеру, входящему в роль, рассуждать так, как если бы он был тем, кого ему предстоит играть (я хочу, что бы она поняла мои сомнения, мне неприятна его агрессивность и т. п.), Брехт рекомендует анализировать поведение персонажа как бы со стороны, недоверчиво, критически сопоставляя то, что говорит и делает он, с тем, как бы сказал и поступил в данном случае сам актер.

Различия, как видим, так велики, что нам сразу же надо оставить надежду отнести брехтовскую критику техники вживания только за счет немецкого буржуазного театра. И. Фрадкин был прав, когда в известной статье «Бертольт Брехт — художник мысли», по сути положившей начало систематическому изучению Брехта в нашей стране, писал, что, «выступая против театра, усыпляющего разум и волю зрителя, то есть, по существу, против современного декадентского театра, он прибегает к обобщениям, бьющим дальше цели»26*. Или, еще точнее, — бьющим и по тем, кто действительно заслуживал обвинения в намеренном притуплении способности зрителей к критическому восприятию действительности, 43 и по тем, кто таких обвинений вовсе не заслуживал.

Потому что, если в практике немецкой буржуазной сцены техника вживания, во всяком случае в том особом перетолковании, какое она получила в творчестве некоторых режиссеров и критиков, нередко действительно служила пассеизму, усугублению общественной индифферентности, то это вовсе не означает, что такова ее неотъемлемая природа. И в русском театре в годы, предшествовавшие революции, да и некоторое время после Октября тоже очень заметна тенденция к такому переосмыслению искусства переживания, когда погружение в мир чувств персонажей вырождалось в некое экстатическое сорадование, когда грубая власть житейских невзгод «преодолевалась» в самоотрешенном погружении и актеров и зрителей в своеобразную нирвану чистой самоуглубленности и мечтательной духовности. В некоторых спектаклях Второй студии МХТ, к примеру, Брехт действительно мог бы найти основание для того, чтобы сказать, что вживание актера в образ исключает критику, лишает актера возможности вести за собой зрителей к постижению объективной ценности и данного характера и стоящих за ним общественных процессов.

Но в том-то и дело, что брехтовские обвинения в адрес «старого», то есть аристотелевского театра отнюдь не носили избирательного характера. Наоборот, он придавал им поистине универсальный характер, и сегодня, решая вопрос о нашем отношении к его эстетической системе, мы не можем поэтому ограничиться ни уяснением ее связей с конкретной исторической обстановкой, ни указанием на цели, в высшей степени понятные и благородные, которым следовал автор «Малого органона». Мы непременно должны еще очистить брехтовскую систему от неточностей, какие были присущи его критике аристотелевского театра вживания. Лишь в этом случае мы вышелушим то, что в его концепции обязано не только энергии отталкивания от уже сложившейся практики, а прежде всего открытию новых возможностей, реально увеличивающих идейную и эстетическую активность современной сцены.

Как это ни странно, но Брехт, этот мастер диалектики, сумевший поставить диалектический анализ на 44 службу драме, в критике принципа вживания стоит на откровенно механистических позициях. Его рассуждения на эту тему опасным образом приближаются к пресловутому принципу «или-или»: или вживание, или критика. В «Дополнительных замечаниях к “Покупке меди”» он, к примеру, решительно утверждает, что «в числе элементов, из которых складываются… театральные эмоции (возникшие в процессе вживания. — Е. С.), как правило, отсутствует элемент критический: для него тем меньше остается места, чем полнее вживание» (II, 471). Ведь «акт вживания, вызванный искусством, был бы нарушен, вздумай зритель заняться критическим рассмотрением самих событий, легших в основу представления» (II, 472).

Но логика этих рассуждений, как легко заметить, — логика не диалектическая, а типично механистическая. Ее несостоятельность обнаруживается столько же при обращении к конкретным образцам искусства вживания, сколько и при чисто теоретическом рассмотрении положенных в ее основу посылок. В самом деле, разве акт критики, как уже отмечалось выше, не составляет самой сущности, истока и одновременно цели всякого подлинно реалистического искусства? И разве, с другой стороны, вживание актера в образ иррационально, слепо, исключает трактовку, а следовательно, и анализ? Как раз самые совершенные примеры слияния актера с образом подтверждают, что такое слияние достигается только в итоге глубокого понимания, верного осознания жизненной сущности роли, ее противоречий и динамики. И разве Грибов в Чебутыкине и Хлынове (кстати, восхитившем Брехта) или Ливанов в Забелине и Ноздреве, если воспользоваться только примерами, которые еще у всех на слуху, осуществив акт вживания, одновременно не осуществили также и акт критики?

По Брехту, идентификация актера с образом опасна прежде всего потому, что неизбежно превращает его то ли в простой рупор персонажа, то ли в его адвоката. Поэтому в тех случаях, когда актеру предстояло перевоплотиться в пролетария, Брехт еще был склонен примириться с подобной техникой («такая манера игры позволяет… достичь недостижимого ранее вживания в пролетария», — признавал он в статье «Прогрессивность 45 системы Станиславского» (II, 132). Хуже было, если играть приходилось буржуа: «Вживание в образ врага не проходит для него (актера. — Е. С.) бесследно… Удовлетворяя потребность, суррогат отравляет организм» (II, 474)).

Едва ли стоит опровергать эти опасения специально: за нас это уже сделала многолетняя практика и нашего и зарубежного театра. И если мы здесь вспомнили о них, то только для того, чтобы продемонстрировать тупик, в который заходит Брехт на крайней точке своего отталкивания от театра вживания, основанного на мысли Аристотеля: «Волнует тот, кто сам волнуется, и вызывает гнев тот, кто действительно сердится»27*. Признав этот принцип неприемлемым для театра, где должна осуществляться подготовка человеческого сознания для революционного преобразования действительности, Брехт в иные периоды доходил даже до того, что отождествлял технику вживания с религией28* и выводил ее из… «общего упадка и загнивания капиталистического строя». Все это, конечно, было то ли результатом ослепления полемикой, то ли уступкой вульгарному социологизму, который, кстати сказать, не раз проступает у Брехта не только в решении этой проблемы, но и в трактовке некоторых других вопросов тоже. В особенности заметна вульгарно-социологическая коррозия на иных брехтовских оценках литературных произведений прошлого (см. хотя бы в «Покупке меди» трактовку «Гамлета» почти в духе пресловутой акимовской постановки или спор между Философом и Актером о том, почему от Гогена следовало бы все-таки потребовать отражения экономических проблем жизни на Таити и т. п.). Все эти упрощения и крайности до того очевидны, что отбросить их сейчас ни для кого не составит труда.

И все же, как ни очевидны просчеты брехтовской мысли и как ни легко вычленяются они из цепи его рассуждений, нельзя было не оговорить их здесь специально. 46 Ведь чем выше поднимается волна интереса к создателю теории «эпического театра», тем отчетливее должна становиться наша трактовка всех ее компонентов. Мы встречаемся не на голой земле, а на почве, возделанной многолетними традициями, опытом, исканиями. Брехт звал продолжать их в направлении еще большей активизации идейно преобразующей, революционно действенной энергии театра. Он мечтал о спектаклях, на которых зрители будут, по выражению Маркса, не глотать рябчиков готовых истин, а будут добывать эти истины в горечи и напряжении познания, преодолевая вместе с артистами объективные противоречия действительности, отразившиеся в судьбах их героев. Он отвергал театр усыпляющий и успокаивающий и признавал только театр, властно зовущий к действию. Вот почему он считал, что «лакировка и украшательство — самые страшные враги не только всего прекрасного, но и политической мудрости» (I, 136). Об этом говорится, в частности, в статье, посвященной деятельности Немецкой академии художеств. Анализируя трудности, вставшие в свое время на ее пути. Брехт особенно зло отозвался о чиновниках, которые полагали, что дело художников состоит только в том, чтобы «облечь мысли» (I, 137), продиктованные им «сверху». В глазах Брехта не только драматург, но и режиссер и актер, в равной степени являются прежде всего политическими мыслителями. Вот почему для него не существовало техники, пригодной для всех идейных ситуаций. Издеваясь над теми, кто полагал, что «технику, которая служила для сокрытия общественных закономерностей, можно применить для их раскрытия» (I, 130), он настаивал на разработке особой методологии сценического искусства, наиболее точно соответствующей новым идейным и художественным задачам театра эпохи революции. Выработка такой техники была для Брехта столько же вопросом эстетики, сколько и вопросом политики.

И если, согласно его концепции, актеру незачем перевоплощаться в Лира или Фауста, поскольку при полном вживании в исполняемую роль он исчезнет как критикующий субъект, то главное тут состоит именно в том, чтобы убедить актера в необходимости противопоставить свою точку зрения точке зрения персонажа. Актеру 47 надо стремиться не к слиянию с образом, а к отделению от него, чтобы зритель не поддавался иллюзии подлинного бытия того же Лира, а все время следил за тем, как и что рассказывает о Лире и его ошибках современный исполнитель. Только в этом случае актер сможет не просто выявить свою критическую точку зрения, но и сделать критику содержанием своего исполнения, а зрителя — ее активным и заинтересованным соучастником. Ведь характер, который является объектом актерского творчества, не составляет, по Брехту, некоей неподвижной определенности. В нем всегда заключены разные возможности, иногда даже взаимоисключающие, и дело актера «показать закономерность каждого из его поступков и вместе с тем намекнуть на возможность другого поступка, который также был бы вполне объясним. К людям нельзя подходить с заранее заданной меркой: они могут быть “такими”, но могут быть и другими. Если дом рухнул, это не значит, что он не мог бы уцелеть» (II, 338 – 339).

Не надо видеть в этой концепции ни психологического релятивизма, ни экзистенциалистского обожествления жизненной ситуации. Наоборот, экзистенциалистская философия ситуации решительно снимается брехтовской концепцией характера. Ведь главный принцип этой концепции — историзм, а движущий нерв — подчеркивание активных форм связи, существующих между личностью и историей. В старой драме у Брехта поэтому вызывает несогласие как раз такая абсолютизация характера, когда его свойства рассматриваются как стабильные, «непроницаемые для влияния». «Поступая как реалист, актер должен действовать иначе: играя, например, Ричарда Глостера, он приглашается Брехтом не вживаться в раз и навсегда данный мир его характера, а внимательно (и обязательно со своих позиций) “изучать, что именно предпринимает Ричард для завоевания вдовы”. То есть “должен изучать его поступки, а не его характер”» (I, 264). Ведь только при таком подходе характер раскрывается как формируемый и, значит, изменяемый, а перед зрителем со всей остротой возникает вопрос об условиях, стимулирующих эти изменения.

В этом контексте следует рассматривать и все конкретные соображения о способах раскрытия характера 48 в эпическом театре, которые определяют своеобразие творческой методологии Брехта.

И прежде всего принцип «дистанцирования». Брехту, согласно его пониманию театра, нужно было не врастание актера в характер, а, наоборот, отдаление от него на дистанцию, необходимую для того, чтобы его можно было увидеть со стороны. Ведь только так, «наряду с… поведением действующего лица», можно будет вскрыть и скрытую в характере этого лица возможность «другого поведения», то есть сделать для зрителей «возможным выбор и критику» (II, 133). Так, как это происходит, к примеру, на спектаклях «Мамаши Кураж», где Елена Вайгель зовет нас не разделить со старой маркитанткой ее горе, а, наоборот, объективно добраться до корня ее ошибок и несчастий. Это и достигается введением в игру актера «некоторой отдаленности от изображаемого персонажа» (см. «О системе Станиславского», II, 133), когда и актеру и зрителю делается одинаково ясно, что «человек не должен оставаться таким, каков он есть, и его нельзя видеть только таким, каков он есть; его надо видеть и таким, каким он мог бы стать» (II, 194).

Конечно, это очень важная и плодотворная рекомендация. И ее ценность измеряется не только тем блистательным приложением, какое она получила в лучших спектаклях «Берлинского ансамбля», но и тем, как широко и всесторонне она может быть применена в нашем театре; и не только для критики персонажей, несущих в себе прошлое, но и при раскрытии нравственных, созидательных потенций человека социализма также. Напоминая, что «в человеке… заложено многое, а стало быть, от него многого можно ожидать» (II, 193 – 194), Брехт закономерно приходит к выводу, что в современном театре «мы должны исходить не только из того, каков он (человек. — Е. С.) есть, но также из того, каким он должен стать» (II, 194)29*.

49 Это подлинно гуманистическая, действенно революционная предпосылка, и у нас есть много оснований для того, чтобы ее принять, а вместе с нею и выросшие на ее основе принцип «дистанцирования» и технику «очуждения».

А между тем ни одно из положений брехтовской системы не вызывало, пожалуй, такого количества кривотолков и недоумений, какое вызвал и все еще вызывает знаменитый «эффект очуждения». Особенно часто его толковали в духе формалистического эпатажа, когда воспроизведению предмета в его обычности противопоставляется его «остраненная» трактовка, волюнтаристски деформирующая данные нашего чувственного опыта. Но такое толкование вызвало решительное возражение уже у самого Брехта. Не принимая никакой специальной формальной изощренности, никакой усложненности формы, которая не была бы обусловлена необходимостью прояснения некоего сложного содержания, он особенно упорно отмежевывался от стилизаторов, которые «не пытаются понять стиля реальности, а подражают стилизации». В «Покупке меди» он не раз возвращается к мысли о том, что «эффект очуждения отнюдь не предполагает неестественной игры» и что «не следует ни в коем случае смешивать его с обыкновенной стилизацией». Наоборот, весь смысл этого приема как раз в том и состоит, что, пользуясь им, «актер уже не обречен ориентироваться лишь на свое “естественное восприятие”: в любой момент он может поправить свою игру сопоставлением с действительностью» (II, 391).

Все это настолько ясно и сказано так определенно и четко, что остается только удивляться упрямству иных наших режиссеров, все снова и снова пытающихся использовать «эффект очуждения» в целях оправдания эстетской «игры в театр» и самой безудержной стилизации. Они явно упускают при этом из виду, что «эффект очуждения» нельзя ни применить, ни теоретически растолковать, не взяв в расчет цель, которой он служит в концепции Брехта. И если ее сердцевину составляет мысль о необходимости всемерно активизировать зрителя, превратить его из пассивного потребителя чужих истин в их сотворца, то «эффект очуждения» как раз 50 ради этой цели и был разработан. В нем практически конкретизируется та самая возможность спонтанной критики действительности театром, в которой и состоит высшее назначение сценического искусства. Ведь критика, по Брехту, осуществляется как раз через очуждение изображаемых характеров и жизненных ситуаций и от зрителя и от самого актера. «Эффект очуждения», таким образом, и образует ту специфическую форму, в которой осуществляется в эпическом театре важнейшая функция всякого искусства — критический анализ и оценка действительности.

Только его функция, подчеркнем это еще раз, вовсе не обязательно является негативной. В равной степени она может быть и позитивной. И если в «Жизни Галилея» «эффект отчуждения», препятствуя нашему вживанию в образ отступившего от истины ученого, способствует остроте нашей критики, то в образе Груше из «Кавказского мелового круга» он, наоборот, позволяет нам отдалиться от нее для того, чтобы яснее, с еще большей аналитической трезвостью осознать нравственную красоту ее поведения. Да и критика в понимании Брехта вовсе не сводится к одному лишь отрицанию, а непременно включает в себя — причем как раз в качестве ведущего! — и некое позитивное начало. «Критическое отношение к реке, — читаем мы в “Малом органоне”, — заключается в том, что исправляют ее русло, к плодовому дереву — в том, что ему делают прививку, к передвижению в пространстве — в том, что создают новые средства наземного и воздушного транспорта, к обществу — в том, что его преобразовывают» (II, 183).

Все это и надо прежде всего иметь в виду, оценивая возможность применения «эффекта очуждения» в нашем театре. Он ничего не имеет общего ни с мистифицированием аудитории нарочитой странностью художественной трактовки, ни с эстетской игрой в экстравагантную изысканность передачи. Наоборот, его цель состоит в том, чтобы максимально обострить и стимулировать нашу волю к анализу, всемерно провоцируя нас (выражение Брехта) на действенное вмешательство в развертывающиеся перед нами жизненные противоречия. Ведь «искусство перестает быть реалистическим… когда оно изменяет пропорции… настолько, что зрители 51 потерпели бы поражение, если бы практически руководствовались картинами, им созданными» (II, 208).

Значит, «необходимо, чтобы стилизация не уничтожала естественность, а усиливала ее» (II, 208 – 209), а «эффект очуждения» соответственно не взрывал характеры, а увеличивал возможность их диалектического осознания. И если актер должен увидеть своего героя как бы издалека, как чужого, должен суметь во время репетиций «рассмотреть само содержание текста как нечто не совсем естественное, должен подвергнуть его сомнению и сопоставить его со своими взглядами» (II, 199), то только потому, что Брехт хотел, чтобы ощущения публики не только не стали тождественными ощущениям персонажа, но во многих случаях им резко противопоставлялись. Ведь актер не Ричард Глостер и не Лир, а скорее свидетель, дающий показания о том, как свершилось некое событие, и одновременно высказывающий свои соображения о том, что можно было бы сделать, дабы это событие предотвратить или изменить. И, чтобы поточнее задержать наше внимание именно на тех местах, которые особенно важны для правильного понимания случившегося, актер намеренно идет на нарушение естественности действия: останавливает его сонгами и комментирующими транспарантами, подчеркивает техническую сторону своего исполнения, контролирует свои сценические эмоции, не давая им овладеть зрителем.

Однако не означает ли такая методология насилия над органической природой человека? Не основывается ли она на подавлении эмоциональной жизни в угоду гипертрофированному подчеркиванию начала рационального?

Внимательный анализ теоретических работ Брехта показывает, что опасность подобного расчленения волновала его, особенно в последние годы. Так, отвечая корреспонденту, который высказал однажды опасение, что «требование к актеру не преображаться полностью в действующее лицо пьесы, а, так сказать, оставаться рядом с ним и критически его оценивать, сделает игру полностью условной и в большей или меньшей степени лишит ее жизненности, человечности» (II, 220), Брехт счел необходимым сделать следующее признание: 52 «Я убедился, — с горечью писал он, — что многие из моих высказываний о театре истолковываются неправильно. Одобрительные отзывы убеждают меня в этом больше всего. Читая их, я чувствую себя в положении математика, которому пишут: “Я вполне согласен с Вами в том, что дважды два пять!”» (II, 218).

А он между тем никогда не забывал, что дважды два четыре, и вовсе не хотел нарушать органические законы реалистического искусства, заменив на сцене живых людей рационалистически сконструированными схемами. «Конечно, на сцене реалистического театра, — писал он тому же корреспонденту, — место лишь живым людям, людям во плоти и крови, со всеми их противоречиями, страстями и поступками. Сцена — не гербарий и не музей, где выставлены набитые чучела. Задача актера — создавать образы живых, полнокровных людей». И далее: «Если вам доведется посмотреть наши спектакли, то вы увидите именно таких людей» (II, 220).

И в этом он был безупречно прав. На сцене «Берлинского ансамбля» (в отличие от некоторых московских постановок брехтовских пьес!) никогда не было места ни вычурным стилизованным абстракциям, ни обескровленным, тощим гомункулам, там действовали великолепные в своей законченности характеры, выполненные в соответствии с высшими требованиями реалистической содержательности и жизненности. И так получалось, по точному слову Брехта, «не вопреки, а благодаря нашим принципам» (II, 220). Осуществление принципов эпического театра в практике Брехта-режиссера действительно никогда не вело к такому ослаблению чувственной конкретности исполнения, к какому часто скатываются его эпигоны. Брехт был глубоко прав поэтому, когда подчеркивал, что характернейшей чертой «“эпического театра” с его “эффектом очуждения”… является как раз его естественность, его земной характер, его юмор и его отказ от всякой мистики, которая испокон веков свойственна обычному театру» (II, 108).

Не надо, следовательно, видеть в его режиссерской системе какую-то умозрительную постройку, возникшую где-то на отрыве от столбовой дороги европейской реалистической сцены. Воинствующая полемичность брехтовских 53 концепций, их устремленность к цели, которая в немецком буржуазном театре действительно была предана забвению, не должны закрывать того факта, что ни «рефирирующая» манера исполнения, ни «эффект очуждения», ни позиция анализирующего свидетеля, встать на которую он звал своих актеров, не мешали им достигать поразительной силы подлинного, хотя и другими путями достигнутого, реалистического перевоплощения. Тот, кто видел Елену Вайгель в роли мамаши Кураж, Регину Лютц в роли дочери Галилея, Эрнста Буша в роли Аздака, Ангелику Хурвиц в роли Катрин, Эккехарда Шалля в роли Артуро Уи, легко согласится с этим.

Что же, значит, Брехт-теоретик говорил одно, а Брехт-режиссер делал другое?

Нет, они оба делали одно и то же, но только режиссер Брехт, следуя за постулатами теоретика Брехта, не упускал из виду то, что Брехт-теоретик, по его собственному позднейшему признанию, «не сформулировал» в своих статьях, полагая эти несформулированные положения и без того известными. Так, он только вскользь затронул вопрос о природе эмоций, возбуждаемых методом актерской игры, основанным на «эффекте очуждения». Однако ему было ясно не только то, что это «эмоции другого рода, нежели вызываемые обычным театром» (II, 108), но и то, что эмоции вообще не отменялись его теорией, а только очищались от всего случайного, хаотичного. Значит, задача эпического театра заключалась не в том, чтобы убить чувства, а в том, чтобы сделать их разумнее. «Природа вызываемых ею (эпической манерой исполнения. — Е. С.) эмоций лишь более ясна, они возникают не в сфере подсознательного и не имеют ничего общего с дурманом», — читаем мы, например, в статье «Об использовании музыки в эпическом театре» (II, 171).

Сознавал Брехт и необходимость вживания, хотя бы на первом этапе работы над ролью, когда, прежде чем занять свою реферирующую позицию, актер проходит и через погружение в образ.

Так, особенно лелея и пестуя одну из ветвей на вечнозеленом древе реалистического искусства, он не отрывал ее от ствола, а, наоборот, бережно прочищал капилляры, 54 связывавшие эту ветвь с общей кровеносной системой жизненной правды и исторической конкретности.

Переставал ли он из-за этого быть творческим антиподом реалистическому театру переживания? Сближался ли его эпический театр с методологией Станиславского?

Нет, не переставал и не сближался, хотя вопрос об отношении Брехта к идеям Станиславского и не является таким простым, как это иногда кажется. Легко, разумеется, отыскать у Брехта такие характеристики русского режиссера, которые свидетельствуют о полном непонимании и его метода и сущности его творческого подвига. Но чем дальше, тем суждения Брехта о Станиславском делались вдумчивее, осторожнее. И в последние годы он оговаривался, что недостаточно хорошо знает работы Станиславского — и театральные, и литературные, — но теперь эти оговорки уже не мешали ему уверенно сказать, что «теория физических действий является самым значительным вкладом Станиславского в новый театр. Он разработал ее под влиянием советской жизни и ее материалистических тенденций» (II, 139).

Еще более важно свидетельство, относящееся примерно к этому же времени: «Метод “физических действий” не составляет для нас в “Берлинском ансамбле” трудности. Будучи убежден, что чувства и настроения установятся потом, Б. постоянно требует, чтобы на первых репетициях актер показывал главным образом фабулу, событие, свое занятие. Он всеми средствами борется против дурной привычки многих актеров использовать фабулу только, так сказать, в качестве незначительной предпосылки для акробатики чувств, подобно тому как гимнаст использует брусья для доказательства своей ловкости. Особенно когда мы слышим высказывания Станиславского последних лет его жизни, у нас складывается впечатление, что Б. примыкает к ним, вероятно, совершенно бессознательно, просто в поисках реалистической игры» (II, 139 – 140).

И это глубоко верно. Как ни различны были пути, которыми шли оба режиссера, как ни поляризовались их системы и в ходе своего практического воплощения и в процессе теоретического осознания, а все-таки только безнадежный догматик не увидит точек, в которых они не то чтобы сходятся, а тяготеют друг к другу. Когда 55 читаешь о том, как раздражала Брехта наигранная актерская экзальтация («самый большой враг игры — наигранность», — говорил он), как заботился он о физической свободе актера («его мышцы не должны быть напряжены», так как напряжение «ослабляет любое размышление или ощущение») (II, 194), как, работая на репетициях над пьесой, он стремился создавать впечатление, что входит в нее впервые, разбирая ее так, как если бы не знал дальнейшего; когда, наконец, видишь, как кропотливо анализирует он пьесу по действиям персонажей, по логике их действенных побуждений, то понимаешь, что на своем поле Брехт во многом проделывал ту же работу, какую на своем поле осуществлял Станиславский. Конечно, когда Брехт говорил, что фабулу надо разбить на отдельные части и каждой части придать «внутреннюю структуру» (II, 205), или советовал найти для каждого события в пьесе «основной жест» героя, определяющий его судьбу («Ричард Глостер добивается вдовы убитого им брата», «Бог спорит с дьяволом за душу доктора Фауста», «Войцек покупает дешевый нож, чтобы зарезать свою жену» и т. п. — II, 204), то отличия его от Станиславского во всех этих случаях вовсе не сводятся только к терминологии. И если бы вместо «основного жеста» Брехт заговорил о «сквозном действии», а вместо «отдельных частей» начал бы разбивать фабулу «на куски», он, разумеется, ни в какой мере не стал бы Станиславским, а постановку «Мамаши Кураж» или «Жизни Галилея» нельзя было бы перенести из «Берлинского ансамбля» во МХАТ. И на самых близких точках своего противостояния они оставались художниками, которым так и не дано было когда-либо встретиться.

7

Но то, что не было дано им, заказано ли их ученикам и последователям?

Ответить на этот вопрос — значит ответить на вопрос о том, по каким путям пойдет завтра мировой театр.

Едва ли кто-нибудь сейчас способен на это. Можно только с уверенностью сказать, что будущее не поставит перед нами альтернативы: или Станиславский, или 56 Брехт. Станиславский и сегодня по глубине и силе влияния на весь мировой театр не имеет себе равных ни среди художников прошлого, ни среди наших современников. И нет никаких оснований предполагать, что это влияние почему-либо ослабнет в ближайшие годы. Объективные законы актерского творчества, открытые Станиславским, не подвержены коррозии времени именно потому, что они объективны. Но значит ли это, что на них и кончается развитие театральной мысли? Не надо быть пророком, чтобы предсказать, что время принесет нам самые неожиданные симбиозы, скрещивания, гибриды. Идеи Станиславского, Мейерхольда, Вахтангова, Алексея Попова, Охлопкова, Завадского, Таирова, Курбаса, Вилара, Брехта, раннего Пискатора, Буриана, встретившись, высекают искры новых концепций, в которых то, что было некогда завоевано в ожесточенной борьбе, перекрещивается в иных и еще вчера казавшихся невозможными сочетаниях. Крупнейшие мастера советского, польского, чешского, венгерского, румынского, болгарского, немецкого, театров нередко дают сейчас творческие сплавы, в которых в новом качестве сочетаются элементы, ранее иногда взрывавшиеся от простого соприкосновения друг с другом.

Надо ли говорить, что это вовсе не означает прекращения борьбы творческих идей и принципов. Споры не умолкают, не ослабевает, да и никогда не иссякнет процесс взаимоотталкиваний, полемических противопоставлений одной режиссерской концепции другой, все новых и новых поисков наиболее современных, наиболее отвечающих времени средств режиссерской и актерской выразительности. Причем наряду с режиссерами, жадно ищущими новых решений и новых синтезов, столь же активно действуют и режиссеры, видящие свою задачу в том, чтобы пронести в будущее идеи и принципы своих школ, заветы своих учителей в возможно более чистом виде, без примесей, сторожко охраняя и дух и букву унаследованных ими скрижалей. Есть такие верные апологеты и у Станиславского и у Брехта.

Как же нам относиться ко всем этим разноречивым тенденциям?

Разумеется, не пассивно и не бесстрастно регистраторски. В критике нет ничего более жалкого, чем робкий 57 эклектизм и угодливая всеядность. Они столь же губительны как и сектантская узость или догматическое псевдоортодоксие. Картину творческих исканий, ведущихся в современном социалистическом театре, надо уметь видеть во всей ее полноте, широко и непредвзято оценивая добытые результаты в свете и наших общих задач, и тех специфических условий, какие характерны для данной национальной традиции. Другими словами, все, что вводится в творческий обиход социалистического театра должно расцениваться прежде всего с той точки зрения, насколько это новое отвечает задачам нашей общей борьбы с буржуазным модернизмом, насколько оно способствует дальнейшему обогащению и развитию метода социалистического реализма.

Вот почему, если мы не захотим, думая о завтрашнем дне нашей сцены, оказаться в комической роли эдакой критической Пифии, нам следует остановиться там, где останавливался некогда и сам Брехт.

… Незадолго перед смертью Фридриха Вольфа между ним и Брехтом состоялась дружеская дискуссия о будущем немецкой социалистической сцены; заключая эту дискуссию, Брехт сказал: «Я вполне согласен с вами, что вопрос о том, какие средства искусства мы должны выбирать, — это вопрос лишь о том, как нам, драматургам, социально активизировать нашу публику (вызвать в ней подъем). Мы должны испробовать все возможные средства, которые могут помочь этой цели, будь они старыми или новыми» (I, 447).

И это глубоко верно. Непримиримый враг всякой догматики (несмотря на очевидные вульгарно-социологические элементы, которые ощущаются в его критике аристотелевского театра вживания!), Брехт сделал однажды необыкновенно проницательное и важное предупреждение: «Самое опасное при выдвижении формальных критериев, — сказал он, — выдвинуть их слишком мало» (I, 162).

Было бы очень грустно, если бы сегодня, продумывая уроки Брехта — теоретика и художника, — мы забыли об этом предупреждении и по примеру прежних лет попытались бы свести определение метода социалистического реализма, стилевых исканий советского театра к нескольким узким формулам. «Опасно связывать великое 58 понятие реализма с двумя-тремя именами, как бы знамениты они ни были, и провозглашать два-три формальных приема, как бы полезны они ни были, единственным и непогрешимым творческим методом» (I, 162).

Это тоже сказал Брехт. И, разделяя его опасения, мы можем только добавить, что, вскрывая все новые и новые эстетические возможности внутри того идейного и художественного единства, каким является искусство! социалистического реализма, отказываясь от абсолютизации какой бы то ни было одной стилевой тенденции, одной методологической концепции, как бы много хорошего эта концепция ни дала в прошлом, мы должны все время помнить о главном: о том, что развитие должно совершаться внутри реализма, содействовать обогащению реализма, утверждать новые возможности реалистического метода. Другими словами, завоевывая новые территории для реализма, ни в коем случае не следует размывать его собственные границы. Ведь, потеряв берега, фактически отделяющие реализм от модернистских пучин, легко оказаться там, где придется заботиться уже не о том, чтобы искать новые способы сказать правду о человеке и истории, о борьбе идей и систем, кипящей в современном мире, а о том, как позанятнее и похитрее эту правду затуманить. Брехт был снова безупречно прав, когда, определяя сущность формализма, указывал, что буржуазные драматурги «с большим или меньшим талантом, но всегда изо всех сил старались… спасти буржуазные темы, буржуазное “решение” социальных проблем, буржуазное понимание театра и его общественного назначения, прибегая для этого ко всяким формальным изыскам» (I, 189).

Об этом тоже нельзя забывать, нащупывая наши пути к Брехту — к его драматургии и к его театру. Мы можем его постичь, только поняв все его творчество как мощное и последовательное отрицание буржуазной идеологии и буржуазного общества, модернистского искусства и идеалистической философии, как новое и плодотворное воплощение воинствующей правды социалистического мира, его реалистической эстетики и революционного пафоса. На этом пути и происходит наша встреча с Брехтом. Здесь тот пункт, откуда мы идем вместе.

Е. Сурков

59 ХУДОЖНИК И ОБЩЕСТВЕННАЯ БОРЬБА

61 СОЖЖЕНИЕ КНИГ1

После приказа властей о публичном сожжении

Книг вредного содержания,

Когда повсеместно понукали волов, тащивших

Телеги с книгами на костер,

Один гонимый автор, один из самых лучших,

Штудируя список сожженных, внезапно

Ужаснулся, обнаружив, что его книги

Забыты. Он поспешил к письменному столу,

Окрыляемый гневом, и написал письмо власть имущим.

«Сожгите меня! — писало его крылатое перо, — сожгите меня!

Не пропускайте меня! Не делайте этого! Разве я

Не говорил в своих книгах только правду? А вы

Обращаетесь со мной как со лжецом. Я приказываю вам:

Сожгите меня!»

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО АКТЕРУ ГЕНРИХУ ГЕОРГЕ2

Мы вынуждены обратиться к Вам с вопросом. Не можете ли Вы нам сказать, где сейчас Ганс Отто3, Ваш коллега по театру «Штатлихес шаушпильхаус»?

Говорят, что штурмовики его увели и некоторое время где-то прятали и что потом, со страшными ранами, он был доставлен в больницу.

Нам известно, что Вы стоите вне подозрений в смысле Вашего отношения к нынешнему режиму. По слухам, Вы весьма своевременно признали, что совершили ошибку, выразившуюся в длительном сотрудничестве с нами, коммунистами. Полной покорностью Вы снискали высшую похвалу наших, а до недавнего прошлого и Ваших врагов. Мы поэтому вправе предположить, что 62 Вы разгуливаете вполне свободно и можете навести справки о Вашем коллеге Отто.

Вы же знаете, дело идет о человеке незаурядном. Он был из числа людей, размышлявших о том, что для настоящего актерского искусства необходимо. Это были не какие-нибудь пустые отвлеченности, но размышления, которым его вынуждало призвание — игра в театре, и которые привели его к выводу, что для рождения большого актерского искусства и театра, достойного культурной нации, нужно не больше и не меньше, как коренное изменение всех общественных отношений. Менее крупные люди могли бы возразить: для того чтобы актер играл в театре, вовсе не нужно предъявлять таких радикальных требований. Они могли бы сказать, что актеру для игры требуется лишь одно — талант. Но у Вашего коллеги Отто было другое представление об игре в театре: ему казалось, что одного таланта недостаточно. Ему казалось, что талант можно слишком легко купить, что это ненадежная статья бюджета, что всякий платежеспособный покупатель может им овладеть и поставить его на службу любому делу, в том числе и самому грязному.

Такие таланты обычно обходятся даже без лжи: их легко воодушевить и затем использовать для любых целей, причем на проверку этих целей у них не хватает либо образования, либо ума, либо чувства ответственности. У Вас ведь тоже есть талант, но его явно недостаточно, — он не может удержать Вас от того, чтобы принимать аплодисменты, которыми Вас награждают кровавые палачи, сидящие перед Вами в первых рядах партера.

Вот почему наш друг Отто пришел к выводу, что настоящее искусство актера требует большего, чем талант. Он даже пошел так далеко, что заявил: только абсолютное изменение имущественных отношений, окончательная ликвидация возможности эксплуатировать людей, полное устранение тунеядцев, наживающихся на чужом труде, разрушение угнетающего государственного аппарата может привести к такому состоянию народной жизни, когда станет возможным то высокое актерское искусство, о котором он мечтал, то есть чистое, правдивое, полезное актерское искусство. Мысль эту он 63 додумал до конца. Он до малейших деталей предусмотрел такой переворот и, в частности, ту роль, которую он мог сыграть в нем в качестве актера. Задача заключалась в том, чтобы подвигнуть и актера на борьбу против общественного порядка, который своим экономическим давлением вынуждает актера быть прислужником господствующего класса, шутом нескольких тунеядцев.

Занятый этой мыслью, он не гнушался любой, даже самой незаметной работы, которая могла бы принести людям помощь, и выполнял ее добросовестнейшим образом. Он заботился о материальном положении своих собратьев и занимался даже вопросами повседневной практики, — например, трудоустройством. Для него «бороться» означало: внести свой вклад в великое дело человечества, сбитого с пути, беспризорного или постоянно обманываемого. Решение, которое он принял относительно себя, не было мимолетным. Он считал его безусловно окончательным. Наступило время, когда для борьбы против эксплуатации и угнетения потребовалось большое мужество, — и он продолжал бороться до тех пор, пока не оказался в больнице — со страшными ранами.

Об этом человеке мы и просим Вас побеспокоиться.

У Вас ведь теперь времени много. Едва ли Вам придется решать какие-нибудь сложные задачи. То, что Вам надо будет представлять на сцене, вряд ли стоит доброго слова, — какая-нибудь напыщенная, скверно состряпанная дешевка. Более ранние пьесы, созданные в период восхождения буржуазии, Вам придется разыгрывать кое-как и уж наверняка технически устарелыми методами. Вам останется одна только забота: как бы выгоднее продать остатки Вашей мимики. Однако мы отнюдь не думаем, будто позади у нас — эпоха расцвета искусства!

Бушующая повсюду эксплуатация, постоянное угнетение широких народных масс, насильственное превращение искусства и образования, способностей и знаний всякого рода в товар — все это растлевало, губило всю общественную жизнь, а вместе с нею театр. И все же театр в лице его лучших представителей принадлежал к тем техническим средствам, которые помогали борьбе 64 против могущественной силы, сковывающей человечество и именуемой частной собственностью. Театр и в самом деле был близок к тому, чтобы, соревнуясь с некоторыми науками и политическими движениями, в союзе с ними выступить против господствующего общественного порядка. Он старался дать истинные, не фальсифицированные картины жизни, такие картины, которые позволили бы найти решение для различных проблем.

Импрессионизм начала века, экспрессионизм двадцатых годов были преодолены. Первый, который был расплывчатым натурализмом, показал неотвратимую зависимость человека от среды, при этом он, однако, представлял все общественные установления, как порождение законов природы. Второй, который был столь же расплывчатым идеалистическим течением, провозгласил освобождение человека и не осуществил его.

Война оказалась для искусства великим переломом. Человек, терзаемый страшной мукой, закричал. Истязаемый взошел на кафедру. Изуродованный стал произносить проповедь. Судорожная позиция самозащиты — при полном непонимании причин и целей испытываемых людьми страданий — породила в театре драматургию, напоминавшую трагедию рока. Художники возлагали все надежды на истерзанного человека, который «добр»4.

Теперь театр подошел к тому, чтобы назвать своими именами, причем именами людей, те «тайные силы», которые управляют человеком, и показать, что «тайное» всего лишь спрятано. Было установлено, что среда, экономика, судьба, война, право — все это практика, осуществляемая людьми, и людьми же она может быть изменена. Темные силы исчезли в театре, как исчезли они в науке. Люди стали выступать как активно действующая сила, в понятных и обозримых ситуациях. Все, что было в искусстве нового и современного, старалось ослабить великую сковывающую силу собственности.

Теперь фашистская контрреволюция, грандиозная попытка спасти частную собственность на средства производства, круто останавливает во всех областях человеческого знания и человеческой практики все то, что могло бы нанести частной собственности ущерб; она, таким образом, уничтожает всякое завоевание прогресса. 65 Скоро представители власти рявкнут свое «стоп!» даже тем ученым, которые изучают звездные орбиты.

Вы и Ваши коллеги, сами того не заметив, стали паяцами. Унылые чиновники-актеры, вы приравнены к самой низкой черни и «под водительством» палачей будете исполнять свою работу, которая состоит в том, чтобы дарить доверие лжецам, и будет иметь настолько ничтожное влияние на людей, что ее никто не назовет даже злодейством. Вот что Вы очень скоро поймете: в Ваших устах слово станет тошнотворным, — как выплюнутая вода, — ведь и его уже однажды выплюнули. Какого бы Вы ни представляли драматического героя, он будет говорить, как лжец, и действовать, как умалишенный, как человек, отравленный наркотиками… Вы будете вести себя так, как ведут себя люди в присутствии шпика, донос которого грозит им расправой без суда и следствия. В качестве доблестей Вам придется представлять то, что, одерживая верх, взрывает всякую человеческую общность, в качестве порока то, что могло бы эту общность создать. Всякая исполнительность будет использована угнетателями: на сцене это сразу обернется гнусной фальшью. Потому что дисциплина будет лишь послушанием, не более того. В тех драмах, которые Вы будете играть, судьба будет тайной силой, ибо отныне снова придется таить от людей, что человеческая судьба — это человек. Музыка будет выполнять ту задачу, которая стояла перед ней в эпоху крысолова из Гамельна5: она станет чистым «колдовством». Немало Вам придется поколдовать, дорогие мои! Ваш коллега Ганс Отто знал, против чего он борется! Где он?

Мы обращаемся к Вам не зря. Мы просим Вас побеспокоиться о совершенно необыкновенном, совершенно необходимом человеке, который особенно важен для того дела, которому Вы себя посвятили, о человеке редчайшем, неподкупном. Где он?

Поверьте, Вашего времени для этого не жаль. Никакое интервью, где Вы в энный раз выразите полнейшую преданность тем, кто сейчас осуществляет кровавое господство над народом, не должно удержать Вас от того, чтобы приступить к поискам Вашего коллеги Отто и пойти вслед за ним по тому пути, которым он шел. Возможно, что тем самым Вы окажетесь вырваны из того 66 настроения, в котором, по словам корреспондента «Фелькишер беобахтер»6, Вы обычно восклицаете: «Какая это радость — жить в наши дни!»7 Но поверьте нам: это было бы только благом. В конце концов могут же когда-нибудь некоторые (а быть может, и очень многие?) люди спросить: «Где радовался жизни он?»

Мы даже хотим убедительно посоветовать Вам: не благодарите с таким усердием за успех, выражающийся в хлопках ладоней, покрытых кровью. Времена меняются — мы призываем подумать об этом Вас и Ваших собратьев, которые выражают столь скорую готовность «сотрудничать», слишком твердо веря в незыблемость варварства и непобедимость палачей.

1933

ПЯТЬ ТРУДНОСТЕЙ ПИШУЩЕГО ПРАВДУ8

Каждому, кто в наши дни решил бороться против лжи и невежества и писать правду, приходится преодолеть по крайней мере пять трудностей. Нужно обладать мужеством, чтобы писать правду вопреки тому, что повсюду ее душат, обладать умом, чтобы познать правду вопреки тому, что повсюду ее стараются скрыть, обладать умением превращать правду в боевое оружие, обладать способностью правильно выбирать людей, которые смогут применить это оружие, и, наконец, обладать хитростью, чтобы распространять правду среди таких людей. Эти трудности особенно велики для тех, кто пишет под властью фашизма, но они ощутимы и для тех, кто изгнан из родной страны или добровольно ее покинул, и даже для тех, кто пишет в странах буржуазных свобод.

1. МУЖЕСТВО, НЕОБХОДИМОЕ, ЧТОБЫ ПИСАТЬ ПРАВДУ

Само собой разумеется, что тот, кто пишет правду, не должен ни заглушать, ни замалчивать ее. Пишущий правду отвергает любую ложь. Он не склоняет голову перед сильными и не обманывает слабых. Не склонять голову перед сильными, конечно, трудно, зато обманывать слабых весьма выгодно. Попасть в немилость к 67 богатым означает вообще отречься от богатства. Отказаться от вознаграждения за труд иногда равносильно необходимости отказаться от труда. Не искать славы у сильных мира сего часто означает пренебречь любой славой. Для этого нужно обладать мужеством. Во времена жесточайшего гнета больше всего говорят о высоких материях. Нужно обладать мужеством, чтобы в такие времена под неумолчные крикливые призывы к самопожертвованию, в котором якобы заключается весь смысл жизни, говорить о таких мелочах, как хлеб насущный и жилище труженика. Когда крестьянина осыпают почестями, лишь мужественный человек скажет, что машины и дешевые корма крестьянину нужнее: они облегчили бы его столь почетный труд. Когда радио, надрываясь, кричит, что образование вредит людям и что лучше не портить простого человека знаниями, нужно обладать мужеством, чтобы спросить: «Для кого лучше?» Когда твердят о полноценных и неполноценных расах, лишь мужественный человек может спросить: не являются ли голод, невежество и войны причиной самой безобразной наследственности? Не меньшим мужеством должен обладать побежденный, чтобы сказать правду о самом себе. Преследуемые люди часто теряют способность осознавать свои ошибки. Преследования кажутся им чуть ли не самым большим злом, а преследователи — его единственными носителями. Себя самих они считают носителями добра, которых именно за это и преследуют. Но их добро потерпело поражение и было, следовательно, слабым, негодным и непрочным. Нельзя считать, что слабость так же органически присуща добру, как мокрость дождю. Нужно обладать мужеством, чтобы сказать: «Вы побеждены не потому, что защищала доброе дело, а потому, что оказались слабыми». Пишущий правду, разумеется, должен вести постоянную борьбу с неправдой, но правда не должна у него превращаться в нечто многозначительное, высокопарное и абстрактное. Ведь именно неправде свойственны многозначительность, высокопарность и абстрактность. Когда говорят: «Этот человек сказал правду», — то подразумевают, что до него кто-либо — немногие или многие — утверждал нечто другое, нечто ложное или слишком абстрактное, а вот он, именно этот человек, сказал 68 правду, то есть нечто истинное, неоспоримое, имеющее практическую ценность.

Особого мужества не требуется, чтобы в тех странах, где это еще позволено, пожаловаться в общих словах на испорченность мира, на торжество грубой силы и пригрозить грядущим торжеством разума. А ведь многие ведут себя при этом так, будто на них направлены жерла пушек, тогда как в действительности на них направлены лишь театральные бинокли. Они громко предъявляют свои общие требования миру, который любит безобидных людей. Они требуют всеобщей справедливости, для достижения которой они не сделали ровно ничего, и всеобщего права на ту добычу, в дележе которой они сами давно уже участвуют. Правда для них — лишь красивая фраза. Но правда сухих чисел, правда фактов, правда, которую нелегко найти, правда, требующая упорного изучения, чужда им и не вдохновляет их. Внешне эти люди выглядят правдолюбцами, но вся их беда в том, что правды они не знают.

2. УМ, НЕОБХОДИМЫЙ ДЛЯ ПОЗНАНИЯ ПРАВДЫ

Правду повсюду душат, и писать правду трудно. Поэтому большинству людей кажется, что от характера человека зависит, будет он писать правду или нет. Полагая, что одного мужества здесь достаточно, люди забывают о второй трудности — трудности поисков правды. Не может быть сомнений в том, что найти правду очень нелегко.

Прежде всего совсем не просто решить, о какого рода истинах стоит говорить. Так, например, в наши дни великие культурные страны у всех на глазах погружаются одна за другой в пучину страшного варварства. К тому же каждому ясно, что война, которую ведут внутри страны, не останавливаясь ни перед какими жестокостями, в любой момент может превратиться во внешнюю войну, в результате чего от всего нашего континента, возможно, останутся лишь груды развалин. Это истина, но, конечно, истина далеко не единственная. Так, например, вполне соответствует действительности и то, что на стуле можно сидеть или что дождь льется с неба на землю. Многие писатели сообщают нам истины 69 именно такого рода. Они подобны художнику, который стал бы расписывать натюрмортами стены тонущего корабля. Для таких писателей не существует первой из названных трудностей, но, несмотря на это, совесть их спокойна. Равнодушные к сильным мира сего, они не обращают внимания и на крики насилуемых, спокойно малюя свои картинки. Бессмысленность собственного поведения порождает у них «глубокий» пессимизм, которым они торгуют не без прибыли. Право же, этим пессимизмом с большим основанием могли бы проникнуться те, кому приходится наблюдать за подобными художниками и их сделками. При этом не так-то легко понять, что возвещаемые ими истины ничем не отличаются от упомянутых истин о стульях и дожде. Ведь обычно они звучат совсем не так банально и похожи на истины весьма значительные. Профессиональное мастерство художника в том и заключается, что он может придать значительность любой вещи.

Лишь вглядевшись внимательней, можно заметить, что они говорят всего только: «стул есть стул и не более» или «дождь льется с неба на землю, и тут уж ничего не поделаешь».

Такие люди не видят правды, о которой стоило бы писать. Но есть и другие. Их волнуют действительно самые животрепещущие вопросы, они не страшатся ни гнева власть имущих, ни бедности и все же не могут постигнуть правду: им не хватает знаний. Эти люди живут в плену старых суеверий и общеизвестных предубеждений, нередко красивых по форме, которую им придали еще в далеком прошлом. Мир для таких людей слишком сложен. Они не знают фактов, не видят взаимосвязи явлений. Одних благородных убеждений недостаточно — нужно еще приобрести знания и овладеть определенным методом. Тому, кто пишет в наше время, в дни, полные великих перемен, необходимо знание материалистической диалектики, знание экономики и истории. Обладая достаточным упорством, можно почерпнуть эти знания из книг и из практической жизни. Можно и более простым путем открыть немало истин, являющихся лишь частью большой правды, понять многое из того, что ведет к познанию правды. Для того чтобы поиски были успешными, хорошо иметь 70 метод, однако кое-что можно найти и без всякого метода, а иногда даже и без поисков. Но тому, кто надеется на случай, едва ли удастся отобразить правду так, чтобы она помогла людям узнать, что им делать. Те, кто описывает лишь мелкие факты, не могут никого научить, как познавать и использовать то, что происходит в жизни земной. А в этом единственная цель правды-другой цели у нее нет. Этим людям писать правду не по плечу. Тому же, кто отважился писать правду и способен познать ее, остается преодолеть еще три трудности.

3. УМЕНИЕ ПРЕВРАЩАТЬ ПРАВДУ В БОЕВОЕ ОРУЖИЕ

Правду надо говорить ради тех практических выводов, которые из нее можно сделать. Примером истины, которая вообще не приводит к практическим выводам, а если приводит, то к ложным, может послужить широко распространенное мнение, будто нетерпимые порядки, установившиеся в некоторых странах, идут от варварства. Фашизм, согласно этому мнению, есть не что иное, как волна варварства, стихийная сила, обрушившаяся на некоторые страны.

Согласно этому мнению, фашизм представляет собой якобы некую новую третью силу и существует наряду с капитализмом и социализмом (или стоит над ними); отсюда следует вывод, что капитализм может якобы в дальнейшем существовать без фашизма и т. п. Это, разумеется, утверждение фашистского толка, капитуляция перед фашизмом. Фашизм является современной исторической фазой развития капитализма, и в этом смысле он — нечто и новое и старое одновременно. В фашистских странах капитализм существует теперь только как фашизм, и поэтому бороться против фашизма можно только как против капитализма, капитализма самого неприкрытого, в его наиболее наглой, жестокой и демагогической форме.

Что же получится, если противник фашизма попытается сказать правду о нем, не затрагивая при этом капитализм, его порождающий? Где уж тут дойти до истины, годной для практического применения!

Противники фашизма, не являющиеся противниками капитализма, с их жалобами на варварство, идущее 71 от варварства, напоминают людей, которые не прочь вкусить от тельца, но не хотят, чтобы его зарезали. Они любят мясо, но не выносят вида крови. Пусть мясник вымоет руки перед тем, как принести мясо, — это их вполне удовлетворит. Они ведь не против имущественных отношений, порождающих варварство, а лишь против варварства как такового. Они поднимают свой голос против варварства, находясь в странах, где господствуют те же имущественные отношения, но где мясники пока еще моют руки, прежде чем принести мясо.

Громогласные обличения варварских порядков, может быть, и приносят какую-то пользу на протяжении недолгого времени, пока слушатели убеждены, что в их стране ничего подобного не случится. Некоторые страны пока еще в состоянии сохранять господствующие в них отношения собственности с помощью средств, которые не носят столь насильственного характера, как в других странах. Демократия еще выручает их там, где другие страны уже не могут обойтись без насилия, — она гарантирует частную собственность на средства производства. Частная собственность монополий на заводы, шахты и землю повсюду порождает варварские порядки, но в этих странах они не так бросаются в глаза. Варварство становится явным в тот момент, когда защитить монополистов может лишь прямое насилие.

Некоторые страны, где нет еще необходимости принести в жертву варварским монополистам формальные гарантии гражданских прав, могут разрешить себе такие вольности, как искусство, философия, литература и другие приятные вещи. В таких странах особенно охотно выслушивают гостей, которые ставят своей родине в вину отказ от этих приятных вещей. Выслушивают, ибо рассчитывают, что это принесет им пользу в будущей войне. Можно ли в этом случае утверждать, что познали истину те люди, которые во всеуслышание требуют повести беспощадную борьбу против Германии, ибо «она в наше время воистину превратилась в вотчину зла, в филиал преисподней и стала страной антихриста!»? Едва ли! Правильней будет сказать, что это глупые, беспомощные и вредные люди. Вывод из их болтовни только один: уничтожение Германии, всей страны со всем ее 72 населением. Ядовитые газы убивают всех на своем пути — и правых и виноватых.

Безответственный человек, не знающий правды, изъясняется абстрактно, высокопарно и неточно. Он болтает о «немцах» вообще, жалуется на «зло», и слушающий его даже в лучшем случае не знает, что же делать. Может быть, перестать быть немцем? А может быть, преисподняя исчезнет сама, если он будет хорошим и добрым? Так же обстоит дело и с разговорами о варварстве, проистекающем от варварства. Утверждают, что варварство порождается варварством, а конец этому может положить лишь моральное совершенствование, источником которого является просвещение. Все это общие фразы. Они не заключают в себе никакого руководства к действию и, в сущности говоря, обращены в пространство.

Подобные рассуждения указывают лишь на немногие звенья причинной цепи, изображая определенные движущие силы как силы стихийные, непреодолимые. Такие рассуждения, как мгла, скрывают силы, грозящие катастрофой. Но стоит только лучу света проникнуть в эту мглу, как начнут вырисовываться люди — истинные виновники катастрофы. Судьбы человеческие в наше время определяются только людьми! Фашизм — это не стихийная катастрофа, причины которой кроются якобы в самой «человеческой природе». Впрочем, даже стихийные бедствия можно отображать способами, достойными человека, пробуждая его волю к борьбе.

После большого землетрясения, разрушившего Токио, многие американские журналы поместили фотографии развалин города. Подпись под ними гласила: «Сталь выстояла!» И в самом деле, прочтя эту надпись, читатель замечал на фотографии среди развалин несколько уцелевших высоких зданий, которые сразу не бросились ему в глаза. Несравненно большее значение, чем все возможные описания землетрясения, будут иметь выводы инженеров-строителей, которые, учтя смещение почвы, силу подземных толчков и максимальные температуры, спроектируют здания, способные выдержать землетрясение. Тот, кто хочет писать о фашизме и войне — катастрофах большого масштаба, но вовсе не стихийных, — должен 73 стремиться к тому, чтобы его правда имела практическую ценность. Он должен показать, что эти катастрофы подготавливаются собственниками средств производства и направлены против огромных масс трудящихся, лишенных средств производства.

Чтобы действенно высказать правду о бесчеловечных порядках, нужно вскрыть те их причины, которые можно предотвратить. Когда причины вскрыты, против бесчеловечных порядков можно успешно бороться.

4. СПОСОБНОСТЬ ПРАВИЛЬНО ВЫБИРАТЬ ЛЮДЕЙ, КОТОРЫЕ СМОГУТ ДЕЙСТВЕННО ИСПОЛЬЗОВАТЬ ПРАВДУ

Сложившиеся веками обычаи купли-продажи на рынке печатного слова, где любые мнения и писания легко сбываются с рук, освободили пишущего от всякой заботы за судьбу написанного. У писателя укоренилось представление, что его заказчик или издатель посредничает между ним и остальным миром. «Мое дело — говорить; имеющий уши да слышит», — так думал писатель. В действительности же он говорил, а слышал его лишь тот, кто мог заплатить за это. Его слова доходили не до каждого, а тот, кто слушал, далеко не все хотел услышать. Об этом говорилось много, хотя и недостаточно. Здесь мне хочется только подчеркнуть, что понятие «писать для кого-либо» превратилось ныне в «писать вообще». Но правду нельзя «писать вообще», не обращаясь ни к кому. Писать правду надо обязательно для кого-либо, а именно для того, кто сможет применить ее на деле. И писатель и читатель приходят к познанию правды общим путем. Истинно хорошее можно сказать, только если хорошо слышишь, и слышишь истину. Высказывая правду и слушая ее, надо преследовать определенную цель. Для нас, писателей, важно, кому мы говорим правду и от кого мы ее слышим.

Правду о нетерпимых порядках мы должны говорить тем, для кого они наиболее нетерпимы, и узнавать ее мы должны от тех же людей. Обращаться надо не только к людям определенных убеждений, но и к людям, убеждения которых соответствовали бы условиям их жизни. Помните, что убеждения ваших слушателей не всегда неизменны. Даже палачи могут прислушаться 74 к вашему голосу, если им перестанут платить или если их ремесло станет для них опасным; люди меняются. Баварские крестьяне в свое время были против каких бы то ни было переворотов, но когда их сыновья, сытые войной по горло, вернулись с фронта и не нашли для себя места в родных деревнях, то убедить их в необходимости переворота оказалось не столь уж трудным делом.

Пишущему правду важно найти нужный тон. Обычно принято говорить правду тоном скорбным и всепрощающим — сразу видно, что говорящий и мухи не обидит. Тот, кто в несчастье услышит такой тон, становится еще несчастнее. Подобные люди, быть может, и не враги, но уж, во всяком случае, не соратники. Правда должна быть воинствующей. Она поражает не только неправду, но и ее носителей.

5. ХИТРОСТЬ, НЕОБХОДИМАЯ, ЧТОБЫ РАСПРОСТРАНЯТЬ ПРАВДУ

Написавший правду гордится проявленным мужеством. Он счастлив, что познал ее. Он, быть может, утомлен трудом, затраченным на то, чтобы превратить правду в боевое оружие. Он с нетерпением ждет, когда же люди, интересы которых он защищает, воспользуются этим оружием. Но если, как то часто бывает, он не сочтет нужным прибегнуть еще и к особого рода хитрости для того, чтобы донести правду до этих людей, весь его труд может пойти насмарку. Испокон веков люди прибегали к хитрости, распространяя правду там, где ее запрещают и скрывают. Конфуций9 подделал для этой цели казенно-патриотический календарь, изменив в описаниях исторических событий лишь определенные слова: там, где говорилось, что «правитель Кун приказал казнить философа Вана за мысли, высказанные им», Конфуций вместо «казнить» написал «убить». Если же говорилось, что какой-либо тиран был убит заговорщиками, он писал вместо «убит» «казнен». Так Конфуций пролагал путь к новому пониманию истории.

Писать «население» вместо «народ» и «землевладение» вместо «земля» в наше время уже само по себе означает во многих случаях отказ от неправды, очищение этих понятий от мистической шелухи. Понятие «народ» 75 включает в себя наличие определенного единства, предполагает общность интересов. Его можно, следовательно, употреблять лишь в тех случаях, когда речь идет о нескольких народах, ибо тогда еще есть какие-то основания говорить об общности интересов. Различные группы людей, населяющих какую-либо территорию, имеют также различные и даже противоположные интересы. Такова правда, и правда эта — под запретом. Поэтому человек, который пишет просто о «земле», о цвете и запахах пашни, поддерживает тем самым неправду, распространяемую власть имущими. Все зависит не от плодородия почвы, не от любви пахаря к земле и не от трудолюбия его, а прежде всего от цен на зерно и от оплаты затраченного труда. Одни люди ходят за плугом, другие ходят на биржу пожинать плоды их трудов; а на биржах пахнет не черноземом, а прибылью. Напротив, «землевладение» — слово правильное, употребляя его, труднее обманывать. Там, где царит гнет, слово «повиновение» следует предпочесть слову «дисциплина». Дисциплина мыслима и без повелителя и является поэтому понятием более благородным, чем повиновение. Точно так же лучше писать не «честь», а «человеческое достоинство». При таком словоупотреблении каждый отдельно взятый человек не исчезает так легко из поля зрения. Ведь какой только сброд не присваивает себе право защищать честь народа. Известно также, что сытые не скупятся на почести, лишь бы голодные не роптали и продолжали кормить их. Хитрость Конфуция — замена неправильной оценки событий национальной истории правильной — применима и в наши дни. Англичанин Томас Мор описал в своей «Утопии» страну, где господствует справедливость. Эта страна была совсем не похожа на Англию того времени и все же напоминала ее во многом — во всем, кроме справедливого устройства.

В. И. Ленин, преследуемый царской полицией, хотел написать о том, как русская буржуазия угнетает и эксплуатирует население Сахалина10. Вместо России он взял Японию, а Сахалин заменил Кореей. Методы японской буржуазии сразу напоминали читателям методы русской буржуазии на Сахалине, но брошюру не запретили, поскольку Россия враждовала в то время с Японией. 76 Многое, касающееся Германии, о чем в самой Германии запрещено говорить, может быть сказано применительно к Австрии.

Существует много приемов, чтобы усыпить бдительность государства-цербера.

В фривольных стихах поэмы «Орлеанская девственница» Вольтер нанес тяжелый удар церковному учению о чудесах. Он рассказал о таких чудесах, без которых Иоанне несомненно не удалось бы сохранить свою девственность и в армии, и при дворе, и даже среди монахов.

Описывая в изящных, остроумных стихах любовные приключения, подобные тем, какими была полна праздная жизнь власть имущих, Вольтер склонял знать к отказу от религии, хотя именно религия давала ей средства для такой жизни. Более того, Вольтер таким путем добивался, чтобы его книги окольными путями доходили до тех, для кого он их писал, так как знатные читатели поощряли или по крайней мере допускали их распространение. Тем самым знать наносила удар в спину полиции, призванной охранять ее праздность. Таких примеров много. Великий Лукреций11 прямо говорил, что красота его стихов поможет ему распространить атеизм Эпикура.

Действительно, совершенство литературной формы может иногда спасти произведение от преследований. Но, с другой стороны, такое совершенство часто вызывает и подозрение. В подобных случаях умышленно прибегают к снижению художественного уровня. Так, например, описания, обличающие бесчеловечные порядки, можно незаметно, «контрабандой» помещать и в книгах столь низкопробного жанра, как бульварный детективный роман, вполне оправдывая тем самым использование этого жанра. Великий Шекспир также прибегал к намеренному снижению художественного уровня, причем по соображениям гораздо менее значительным. Так, например, монолог матери Кориолана, которая пытается убедить сына не обращать оружие против родного города, написан им бледно, невыразительно. Поступая так, Шекспир стремился показать, что не какая-либо реальная причина и не пережитое душевное потрясение заставили Кориолана отказаться от своего замысла, а известного рода косность и неспособность освободиться 77 от старых традиций и взглядов. У Шекспира можно найти и примеры хитроумного распространения правды. Такова речь Антония у трупа Цезаря. Постоянно напоминая своим слушателям о том, что убийца Цезаря — Брут — весьма достойный человек, Антоний одновременно, но гораздо более выразительно говорит и об обстоятельствах, вредящих Бруту. Оратор как бы уступает напору фактов, более красноречивых, чем он сам. Примерно тем же приемом воспользовался один древнеегипетский поэт12, живший четыре тысячи лет назад. То было время великих классовых битв, когда господствовавшему классу становилось все труднее отражать удары своего грозного противника — класса людей, дотоле угнетенных и порабощенных. Поэт рассказывает о том, как некий мудрец, представ перед властелином, призывает к борьбе против внутренних врагов. Он обстоятельно, во всех подробностях описывает смуту, вызванную восстанием низших слоев общества. Вот как выглядит это описание:

 

Воистину: Благородные в горе, простолюдины же в радости. Каждый говорит: «Изгоним сильных из наших пределов».

Воистину: Вскрыты архивы, похищены списки платящих подати, и рабы превратились в господ.

Воистину: Сына благородного человека не отличить теперь от простолюдина. Сын госпожи стал сыном рабыни.

Воистину: Свободные и зажиточные склонились ныне над ручными мельницами. Те, которые не видели сияния дня, вышли на свободу.

Воистину: Разломаны жертвенники из эбенового дерева. Драгоценное дерево расколото в щепы.

Смотрите: Столица разрушена. За один час ее не стало.

Смотрите: Богатым стал бедняк!

Смотрите: Кто раньше не имел хлеба, владеет теперь закромами. Чужим добром полны амбары его.

Смотрите: Благоденствует человек, который ест свой хлеб.

Смотрите: Тот, кто не имел зерна, владеет теперь амбарами; кто брал в долг зерно, теперь сам раздает его.

78 Смотрите: Тот, кто не имел даже упряжки волов, стал теперь владельцем стада; кто не имел волов для пахоты, владеет теперь стадами.

Смотрите: В собственном доме живет тот, кто не мог построить себе даже хижину.

Смотрите: Вельможи находят себе пристанище лишь в амбарах. Тот, кому даже у стен не было места, спит теперь на собственном ложе.

Смотрите: Тот, кто никогда не строил для себя даже простой лодки, владеет теперь кораблями. Бывший владелец кораблей смотрит на них, но они уже не принадлежат ему.

Смотрите: В лохмотьях ходит тот, кто владел некогда роскошными одеяниями. Тот, кто никогда не ткал для себя, ныне владеет тонкими полотнами.

Смотрите: Богатый проводит ночь, страдая от жажды. Тот, кто раньше выпрашивал опивки его, завладел его кувшинами и пьет теперь вдоволь.

Смотрите: Тот, кто ничего не понимал в музыке, теперь владеет арфой. Музыка и пение услаждают слух того, перед кем никогда раньше не пели певцы.

Смотрите: Тот, кто спал без жены из-за бедности, находит теперь благородных женщин. Зеркало есть теперь у той, которая лишь в воде видела отражение свое.

Смотрите: Правители спасаются бегством, не находя себе дела. Сильным ничего не докладывают больше. Тот, кто сам был на посылках, теперь посылает гонцов.

Смотрите: Вот пятеро рабов. Господин послал их в путь, но они говорят: «Идите сами этой дорогой — мы уже достигли своей цели».

 

Совершенно очевидно, что крушение старого порядка, описанное здесь, претворяет в жизнь чаяния угнетенных, и все же поэта трудно в чем-либо уличить. Он ведь осуждает происходящее, хотя и не очень резко…

Джонатан Свифт в одном из своих памфлетов13 предложил убивать и засаливать в бочках детей бедняков, а мясо пускать в продажу, чтобы таким путем привести страну к процветанию. Он приводит точные расчеты, показывая, с какой выгодой можно вести дела, если не останавливаться ни перед чем.

79 Свифт нарочно прикидывается дурачком. В вопросе, где вся гнусность ненавистного ему образа мыслей выступала наиболее неприкрыто, он яро и со знанием дела защищал его. Возможность проявить в этом вопросе больше ума или по крайней мере больше человеколюбия Свифт предоставил любому читателю, в особенности же читателю, который до тех пор не задумывался над практическими выводами, вытекающими из тех или иных воззрений.

Пропаганда мышления всегда приносит пользу делу угнетенных, в какой бы области она ни велась. Такая пропаганда крайне необходима. Ведь там, где правительство служит угнетателям, мыслить почитается делом низменным.

Низменным, недостойным человека объявляется там все, что приносит пользу угнетенным. Низменной объявляется постоянная забота об утолении голода. Солдаты не хотят защищать «отечество», в котором они голодают, и с презрением отвергают обещанные им за это почести? — Это низость. Люди усомнились в фюрере, считают, что он ведет страну к катастрофе? — Это тоже низость. Угнетенные испытывают отвращение к труду, который не дает им достаточных средств к существованию, протестуют против бессмысленных действий, к которым их принуждают, проявляют равнодушие к семье, видя, что они уже не в силах чем-либо помочь ей? Все это также объявляется низменным. Голодных там презрительно называют обжорами, а людей, которым нечего защищать, клеймят как трусов. Тех, кто не доверяет угнетателям, изображают как маловеров, сомневающихся в своих собственных силах, а людей, желающих получить плату за свой труд, объявляют лодырями. В странах, где подобные правительства у власти, мыслить вообще почитается низменным делом — человеческая мысль там в опале. Думать людей не приучают, а думающих преследуют. И все-таки в определенных областях можно говорить о достижениях человеческой мысли, не рискуя подвергнуться нападению. Это те области, в которых даже подобные диктатуры не в силах обойтись без мышления. Так, например, можно указать на достижения человеческой мысли в военной науке и технике. Когда не хватает шерсти, приходится различными 80 способами ограничивать ее потребление и изобретать всевозможные эрзацы. Готовясь к войне, продукты питания заменяют низкокачественными суррогатами и усиленно обучают молодежь военному делу. Все это тоже своего рода достижения человеческой мысли, которая служит здесь совершенно бессмысленной цели — войне. Но их можно описать, искусно избежав при этом каких-либо восхвалений самой войны. Описанные таким образом достижения человеческой мысли, обеспечивающие наиболее эффективное ведение войны, могут навести на мысль о том, есть ли смысл начинать войну, и заставят в конце концов задуматься над тем, как эту бессмысленную войну предотвратить.

Поставить такой вопрос открыто, разумеется, было бы весьма затруднительно. Может ли, следовательно, пропаганда достижений человеческой мысли приносить пользу, может ли она убеждать людей? Бесспорно, может!

В наше время режим угнетения, режим, при котором одна, меньшая часть населения эксплуатирует другую, бóльшую часть, можно сохранить лишь в том случае, если население придерживается определенного мировоззрения, охватывающего все области жизни. Научное открытие в зоологии, подобное открытию англичанина Дарвина, может внезапно оказаться опасным для эксплуататоров. Однако блюстители порядка долгое время не замечали этой опасности, и только церковь сразу забила тревогу. Исследования, проведенные физиками в последние годы, привели к определенным выводам в области логики, которые подрывают в той или иной мере целый ряд догм, оправдывающих угнетение. Казеннопрусский философ Гегель, исследуя сложные вопросы логики, разработал метод, который стал в руках классиков пролетарской революции Маркса и Ленина незаменимым оружием. Науки связаны друг с другом в своем развитии. Но развиваются они неравномерно, и государство не в состоянии сразу за всем уследить. Области, за которыми наблюдают не особенно внимательно, являются хорошим полем боя для борцов за правду. Самое главное — научить людей правильно мыслить. Они должны распознавать в предметах и явлениях то, что отмирает, и то, что постоянно подвергается изменениям. 81 Резкие изменения ненавистны власть имущим. Им хочется, чтобы все шло по-старому. Пусть ничто не меняется по меньшей мере тысячу лет, А еще лучше, если луна остановится и солнце прекратит движение свое. Тогда никто не проголодается к вечеру. Если уж они открыли огонь, то противник и думать не смей им отвечать. Последний выстрел должен остаться за ними. Мировоззрение, которое подчеркивает преходящий характер всего существующего, — хорошее средство поднять дух угнетенных; побежденные должны помнить, что и после поражения растут и множатся противоречия, грозящие сегодняшнему победителю. Таким мировоззрением является диалектика — учение о всеобщем движении и развитии. Научиться владеть методом диалектики можно в тех областях, которые до поры до времени не привлекают внимания власть имущих. Он применим и в биологии, и в химии. Описывая судьбы какой-либо отдельной семьи, также можно воспользоваться этим методом, не рискуя вызвать подозрения. Мысль о том, что любой предмет, любое явление зависит от множества других, постоянно изменяющихся предметов и явлений, таит в себе опасность для диктаторов. Можно различными способами выразить эту мысль, не давая властям повода для преследования. Иногда достаточно во всех подробностях описать многочисленные препятствия, с которыми сталкивается человек, решивший открыть табачную лавочку, чтобы нанести диктатуре чувствительный удар. Всякий, кто над этим поразмыслит хоть немного, поймет, почему это так. Правительства, которые обрекают массы на тяжкую, беспросветную долю, не могут допустить, чтобы в годину бедствий обездоленные задумывались о своем правительстве, и стараются поэтому все свалить на судьбу. Судьба — вот источник всех бед. Всякого, кто попытается разобраться в причинах человеческих несчастий, бросят в тюрьму, прежде чем он заговорит о правительстве. И все-таки имеется возможность выступить вообще против разглагольствований о судьбе. Нужно только показать, что судьбы людей определяются самими людьми.

Это достигается опять-таки разными способами. Почему бы, например, не описать историю простой крестьянской семьи? Пусть действие происходит где-нибудь в 82 Исландии. Все село говорит, что над этой семьей тяготеет проклятье: недавно у них невестка в колодец бросилась, а еще раньше один из зятьев повесился. И вот в один прекрасный день в семье празднуют свадьбу: сын хозяина женится на девушке, за которой дали в приданое добрый надел пахотной земли. И проклятье исчезает. Крестьяне в селе по-разному объясняют счастливую перемену. Одни приписывают ее открытой душе молодого парня, другие склонны считать, что дело скорее в приданом жены, ибо хорошая земля оживила развалившееся хозяйство. Впрочем, даже описывая природу в лирических стихах, можно кое-чего добиться в том же направлении. Стоит лишь увидеть на фоне природы творения рук человеческих.

Нельзя обойтись без хитрости, распространяя правду среди людей.

ВЫВОДЫ

Наш континент погружается в пучину варварства, которое порождено формой собственности на средства производства, сохраняемой лишь путем прямого насилия. В этом непреложная истина нашей эпохи. Познать эту истину — еще не означает добиться осязаемых результатов, но, не познав ее, вообще невозможно постигнуть другие сколько-нибудь значительные истины. Какой прок мужественно писать о том, что мы погружаемся в пучину варварства (хотя это, конечно, правда), если вопрос о причинах, порождающих варварство, останется без ответа. Мы должны говорить: людей подвергают насилиям и пыткам потому, что определенные силы отстаивают отжившие формы собственности. Мы должны это говорить, хотя бы это и оттолкнуло от нас тех друзей, которые выступают против насилий и пыток лишь потому, что верят в возможность сохранения старых форм собственности без насилия (а это уже неправда!).

Мы должны рассказать правду о варварстве в нашей стране, должны показать, что ему можно положить, конец, лишь изменив старые формы собственности.

Далее, мы должны обращаться со словами правды к тем, кому эти отношения собственности приносят наибольшие страдания, к тем, кто больше всех заинтересован 83 в их изменении, а именно — к рабочим. Мы должны обращаться также к людям, которые хоть и имеют долю в прибылях, но по сути дела не являются собственниками средств производства. Таких людей мы можем превратить в союзников рабочего класса.

Наконец, в борьбе мы должны уметь прибегать к хитрости.

И все эти пять трудностей мы должны преодолевать одновременно. Постигая правду о варварских порядках, нельзя забывать о тех, кто больше всего страдает при этих порядках. И если писатель, поборов в себе понятный страх, решил говорить правду тем, кто готов ею воспользоваться, то он должен сказать ее так, чтобы тем самым вложить в руки этих людей надежное боевое оружие. Но в то же время нужно еще перехитрить врага, чтобы он не смог обнаружить и уничтожить это оружие.

Вот почему, требуя писать правду, мы требуем от писателя многого.

1934

ПОСЕЩЕНИЕ ИЗГНАННЫХ ПОЭТОВ14

Когда — во сне — он вошел в хижину

Изгнанных поэтов, в ту, что рядом с хижиной

Изгнанных теоретиков (оттуда доносились Смех и споры), Овидий вышел

Навстречу ему и вполголоса сказал на пороге:

«Покуда лучше не садись. Ведь ты еще не умер. Кто знает,

Не вернешься ли ты еще назад? И все пойдет по-прежнему, кроме того,

Что ты сам не будешь прежним». Однако

Улыбающийся Бо Цзю-и заметил, глядя сочувственно:

«Любой заслуживает строгости, кто хотя бы однажды назвал несправедливость — несправедливостью».

А его друг Ду-фу тихо промолвил: «Понимаешь, изгнание

Не место, где можно отучиться от высокомерия». Однако земной,

Совершенно оборванный, Вийон предстал перед ним и спросил: «Сколько

Выходов в твоем доме?» А Данте отвел его в сторону,

84 Взял за рукав и пробормотал: «Твои стихи,

Дружище, кишат погрешностями, подумай

О тех, в сравненьи с которыми ты — ничто!»

Но Вольтер прервал его: «Не забывай про деньжата,

Не то тебя уморят голодом!»

«И вставляй шуточки», — воскликнул Гейне.

«Это не помогает, —

Огрызнулся Шекспир. — С приходом Якова

И я не мог больше писать»15. — «Если дойдет до суда,

Бери в адвокаты мошенника! — посоветовал Еврипид, —

Чтобы знал дыры в сетях закона». Смех

Не успел оборваться, когда из самого темного угла

Послышался голос: «А знает ли кто твои стихи

Наизусть? И те, кто знает,

Уцелеют ли они?» «Это забытые, —

Тихо сказал Данте, —

Уничтожили не только их, их творения — также».

Смех оборвался. Никто не смел даже переглянуться.

Пришелец

Побледнел.

О НЕМЕЦКОЙ РЕВОЛЮЦИОННОЙ ДРАМАТУРГИИ16

За полтора десятилетия, прошедшие после мировой войны, немецкая драматургия пережила известный подъем. Она стала рупором тех глубоко недовольных слоев, которые испытывали все большие сомнения в способности и возможности господствующего класса устранить чудовищную нищету. Немецкая революционная драматургия стремилась рассказать правду о положении дел в стране. Империалистическую войну, которая обошлась человечеству в десять миллионов жизней, а принесла выгоду лишь ничтожной кучке эксплуататоров, невозможно было бы вести, если бы людям в школах, на военных сборах, в буржуазной печати не вдалбливались без конца определенные идеи. Теперь эти идеи необходимо было развенчать. И для развенчания этих идей революционная драматургия вместе с революционным театром выработала определенные методы, которые необходимо было продумать не менее тщательно, чем методы расщепления атомов в физике. Лишь совершенно определенное освещение 85 событий позволило зримо раскрыть истинную взаимосвязь между ужасающим ростом нужды и господством буржуазии. Само собой разумеется, что чем полнее революционной драматургии удавалось раскрыть перед своими зрителями правду, тем более пристальное внимание полиции она к себе привлекала. Полицейский стал ее самым заинтересованным критиком.

Развитие революционного немецкого театра и немецкой революционной драматургии было прервано фашизмом. Театр Пискатора17, воспитавший целое поколение драматургов, подвергся методичному разрушению, а театр на Шиффбауэрдамм, объединивший в единый ансамбль таких талантливых актеров, как Оскар Гомолка18, Лотта Ленья19, Петер Лорре20, Карола Неер21 и Елена Вайгель22, прекратил свое существование. Народный же театр, хотя он и утратил после ухода Пискатора свою политическую направленность, некоторое время еще оставался первоклассным театром, но затем попал в руки беспринципных рутинеров. Преодолевая большие цензурные и финансовые трудности, более мелкие группы продолжали бороться с усиливавшейся реакцией.

Инсценировка повести Горького «Мать» учила нелегальной революционной борьбе, печатанью листовок, нелегальной работе в тюремных условиях, умению скрытно противоборствовать духу милитаризма. Исполнительницу роли матери, Елену Вайгель, буржуазная печать за ее редкий талант вынуждена была признать величайшей немецкой актрисой, но на спектаклях с каждым днем присутствовало все больше чиновников полиции, и кончилось все тем, что Елену Вайгель прямо со сцены увезли в тюрьму. Для великой революционной актрисы это было, конечно, высшим признанием со стороны буржуазного государства, но ее творческой деятельности, увы, пришел конец! Революционные театральные и агитпроповские коллективы, как, например, труппа, возглавляемая выдающимся режиссером Максимом Валентином23, и пролетарские певческие общества ожесточенно боролись. Театральные деятели, поставившие в Средней Германии пьесу «Мероприятие», музыку к которой написал Ганс Эйслер24, были арестованы. Процесс над «виновными», к коим вскоре были причислены автор и композитор, начался в имперском суде. Затем к власти пришел оголтелый 86 фашизм. Одни актеры и режиссеры угодили в тюрьму, другие эмигрировали.

В то время как немецкий революционный театр временно был подавлен фашизмом, революционная драматургия благодаря меньшей уязвимости сумела продолжить свою деятельность. В своем творчестве она перекликается с советским театром, в наши дни самым прогрессивным, в высшей степени живым и открытым для всего нового. Общественные, революционные задачи драматургии и ее ответственность перед революцией еще более возросли.

1935

ОПАСЕНИЯ25

Случайно я наткнулся на книгу одного французского ученого, в которой он доказывает, что массовые психозы имеют микробоподобного возбудителя: это заразная болезнь.

Я не мог судить, насколько безошибочны его доказательства, но мысль, что он может быть прав, преследовала меня весь день. Не хочу хвастаться, но с первой же минуты я понял, как это было бы ужасно.

И с самого первого момента особенный ужас внушала мне мысль, что во время одной из таких эпидемий я мог бы остаться незараженным.

Это вполне возможно; по моим сведениям, нет ни одной заразной болезни, которая поражала бы всех людей без исключения. Даже чума щадит некоторых.

Известные признаки в настоящем и воспоминания прошлого заставляют меня опасаться, что при определенных обстоятельствах я оказался бы невосприимчив. Даже во время мировой войны, в возрасте не старше шестнадцати лет, окруженный одержимыми, я был не в состоянии разделить всеобщее воодушевление. При этом моим идеалом был Наполеон I; я изучал его битвы и битвы Фридриха II в течение нескольких лет и с восторгом. У меня не было недостатка в фантазии — по крайней мере в фантазии заурядного человека мне отказать нельзя, — и я не отличался особенным миролюбием. И тем не менее я оставался холодным пред этими бушующими волнами! Должно быть, я невосприимчив. Но это ужасно.

87 Предположим, снова возникнет один из массовых психозов, хорошо знакомых нам по истории, к примеру, что-нибудь вроде охоты за ведьмами. Разумеется, я не смогу помешать людям мучить и сжигать абсолютно невинных, но в противоположность всем остальным, кто, будучи убежден в необходимости этих действий, со сверкающими глазами глядит на аутодафе, я стоял бы во взбесившейся толпе без малейшего воодушевления, испытывая разве что отвращение. Уже античность считала одним из главных преимуществ счастливого человека неспособность к состраданию. Как же я, невосприимчивый к всеобщему бешенству, смогу удержаться от разрушительного сочувствия? Никто не смог бы удержаться от сочувствия; оставаясь совершенно трезвым, следовательно, понимая, что ты творишь, нельзя участвовать в подобных злодеяниях.

Ну, а что будет, если я не приму участия? Не говоря уже о презрительной холодности моих ближайших родственников, которые будут глазеть на меня, как на типа, не способного по-настоящему повеселиться, будут стыдиться меня за то, что я не настолько проникся верой, чтобы притащить полено для костра, — что будет, если я, лишившись спасительных инстинктов и полагаясь только на свой разум, выдам себя полиции? Как инаковерующего, который, значит, может быть только неверующим? Как критикана и государственного преступника?

Но может вспыхнуть еще и внезапный психоз типа «явление мессии». Тогда идол проходит через толпу, которая, ликуя, склоняется пред ним, и снова стою я, невосприимчивый к суматохе, неспособный распознать божественные черты и, еще чего доброго, путая их с чертами самодовольного мещанина! Несчастный, я слышу не опьяняющий звук голоса, а содержание речи. И все-таки я тоже должен, разумеется, шаркать ножкой, но только со зрячими глазами, а значит, унижая себя гораздо глубже, чем остальные. Конечно, я мог бы попытаться убежать, услышав, что где-то вынырнул великий человек. Но и в этом случае я не мог бы рассчитывать на то воодушевление, которое овладевает людьми, когда они во имя справедливости или из чувства собственного достоинства готовы претерпевать любые неудобства: для этого тоже нужен микроб, который со мной ничего не может 88 поделать. Я, следовательно, чувствовал бы только неудобства изменчивого неистовства толпы.

Удивительно, что массовые психозы, во время которых люди готовы вредить другим, встречаются не намного чаще, чем психозы, во время которых, не моргнув глазом, люди вредят сами себе. Я говорю о войнах.

Мое отрицательное отношение к происходящему, разумеется, не спасло бы меня от необходимости маршировать со всеми вместе. Но иначе, чем все остальные, я смотрел бы на человека, на которого должен броситься со штыком: к сожалению, я видел бы в нем не врага, а просто бедного парня. Мне было бы невозможно поверить, что он намерен… отобрать у меня какие-то рудники или угольные шахты, хотя бы потому, что сам я ничем таким не владею.

Надевши противогаз, будучи полностью свободен от благотворного патриотизма, я, пожалуй, думал бы о том, что мне еще в мирное время навязывали бросовый товар. Я сомневался бы в бескорыстии тех, кто зарабатывает на поставках для войны, сомневался бы в чувстве ответственности государственных деятелей и генералов, которые, организуя, как то от них требуется, побоища, не находят свободного времени участвовать в них лично.

С какой завистью смотрел бы я на всех, кто, повиснув на проволочных заграждениях, под воздействием микробов твердо верит, что это необходимо и неизбежно.

Вот какие опасения одолевали меня, когда я читал эту французскую книгу.

1935

РЕЧЬ НА ПЕРВОМ МЕЖДУНАРОДНОМ КОНГРЕССЕ ПИСАТЕЛЕЙ В ЗАЩИТУ КУЛЬТУРЫ26

Товарищи, я хотел бы, не претендуя на особую оригинальность, сказать несколько слов о борьбе с теми силами, которые сейчас собираются растоптать в крови и грязи западную культуру, вернее, остатки культуры, доставшиеся нам в наследие от века эксплуатации. Мне 89 хотелось бы обратить ваше внимание лишь на один-единственный вопрос, в котором, на мой взгляд, необходима полная ясность, если мы намерены бороться с этими силами действенно и до победного конца. Писатели, испытавшие ужасы фашизма на собственной или на чужой шкуре, как бы они ни возмущались этим и сколь бы ни были умудрены горьким опытом, еще не в состоянии уничтожить фашистскую скверну. Возможно, некоторые полагают, что достаточно лишь описать фашистские зверства, особенно если большой литературный талант и подлинный гнев придают этому описанию полную убедительность. Такие произведения действительно очень важны. Творятся зверства. Этого не должно быть. Избивают людей. Этому не должно быть места. Тут все предельно ясно. Люди поднимутся и преградят дорогу мучителям. Нет, товарищи, тут не все ясно.

Возможно, люди и поднимутся, это нетрудно. Но затем надо врага одолеть, а это уже труднее. Гнев есть, противник известен, но как его уничтожить? Писатель может сказать: моя задача обличать несправедливость, а уж расправиться с нею — дело читателя. Но тогда писатель сделает неожиданное открытие. Он заметит, что гнев, как и сострадание, определяется количеством, он имеет свою меру и вес и может иссякнуть. И, что самое страшное: гнев иссякает тем скорее, чем он более необходим. Товарищи говорили мне: когда мы в первый раз рассказали, — что наши друзья зверски замучены, ответом был крик ужаса и помощь со всех сторон. Тогда было убито сто человек. Но затем, когда были уничтожены тысячи и не стало конца убийствам, воцарилось молчание, ослабела помощь. Так оно и бывает: когда преступления совершаются слишком часто, люди перестают их замечать. Когда страдания становятся невыносимыми, люди перестают слышать крики. Одного человека избивают, а другой, который это видит, падает в обморок. Это естественно. Но когда злодеяния сыплются как дождь с неба, никто больше не кричит «Остановись!».

Вот что происходит, оказывается. Как с этим бороться? Разве нет средств помешать человеку равнодушно отвернуться от творящихся ужасов? Почему он отворачивается? Он отворачивается, если не видит никакой 90 возможности вмешаться. Человек недолго переживает чужое горе, если он бессилен ему помочь. Можно остановить удар, если знаешь, когда он последует, куда он придется и почему, с какой целью он будет нанесен. И если удар можно остановить, если есть хоть малейший шанс на успех, тогда люди еще способны сочувствовать жертве. Можно, конечно, сочувствовать, когда уже нет никакой надежды помочь, но недолго, и уж, во всяком случае, это сочувствие угасает раньше, чем на жертву обрушится последний удар. Итак: почему наносится удар за ударом? Почему культура, вернее те остатки культуры, которые еще сохранились, выбрасываются за борт как балласт, почему жизнь миллионов, жизнь подавляющего большинства людей так обеднена, обездолена, наполовину или полностью загублена?

Некоторые из нас дают ответ на этот вопрос. Они говорят: из-за жестокости. Они считают, что мы переживаем приступ жестокости, охватывающий все большую часть человечества, что мы стали свидетелями ужасных событий, лишенных видимых причин, бурной вспышки долго сдерживаемых, дремавших до времени варварских инстинктов, которые, будем надеяться, исчезнут столь же внезапно, сколь внезапно возникли.

Те, кто это утверждает, сами чувствуют, что такой ответ не очень убедителен. Они понимают также, что жестокость нельзя приписывать действию сил природы, неодолимых сил ада.

Эти люди говорят, что воспитанию рода человеческого не уделялось должного внимания. Что-то здесь было упущено или в спешке не было сделано. Нужно это наверстать. Жестокости и злу надо противопоставить добро. Надо вернуть к жизни великие слова, заклинания, такие непреходящие ценности, как любовь к свободе, достоинство, справедливость, которые однажды уже помогли человечеству: ведь их действие проверено на опыте истории. И эти люди обратились к человечеству со своими заклинаниями. Что же произошло? На обвинения в жестокости фашизм ответил фанатическим восхвалением жестокости. Обвиненный в фанатичности, он принялся восхвалять фанатизм. Обвиненный в оскорблении разума, фашизм, не задумываясь, отверг разум.

91 Дело в том, что и фашизм находит немало недостатков в воспитании человечества. Он возлагает огромные надежды на обработку умов, на закалку душ. К жестокостям застенков, пыток он добавляет жестокость, пропагандируемую школами, газетами, театрами. Он воспитывает всю нацию и воспитывает ее каждый день. Огромному большинству фашизм не может дать многого, поэтому он особенно заботится о воспитании этих людей. Фашизм не в состоянии дать людям еду, вот и приходится воспитывать в них самодисциплину. Он не может упорядочить производство, и ему нужны войны, вот и приходится воспитывать в людях физическое мужество. Фашизму нужны жертвы, вот и приходится воспитывать готовность к самопожертвованию. Это тоже идеалы, требования к человеку, некоторые из них — даже высокие идеалы, высокие требования.

Теперь мы знаем, чему служат эти идеалы, кто выступает в роли воспитателя и кому они приносят пользу, — понятно, они нужны не тем, кого воспитывают. А как обстоит дело с нашими идеалами? Даже те из нас, кто видит основное зло в жестокости, в варварстве, говорят, как мы убедились, лишь о воспитании, лишь о вмешательстве в душевный мир — во всяком случае, они не упоминают ни о каком другом вмешательстве. Они говорят о необходимости воспитывать в людях добро, но оно не зародится от одного только требования быть добрыми, три любых, даже самых страшных обстоятельствах, так же как жестокость не порождается одной жестокостью.

Я лично не верю в жестокость ради жестокости. Необходимо защитить человечество от обвинения в том, что оно было бы столь же жестоким, даже если бы это не было так выгодно. Мой друг Фейхтвангер в своем остроумном парадоксе утверждает — общественная подлость выше личной пользы27. Но он неправ. Жестокость порождена не жестокостью, а делами, которые без жестокости невозможно осуществить.

В небольшой стране, из которой я прибыл28, господствуют менее жестокие порядки, чем во многих других странах; но каждую неделю там уничтожают пять тысяч голов отборного убойного скота. Это печально, — но это не внезапный кровожадный порыв. Если бы дело обстояло 92 именно так, то было бы не так уж печально. При уничтожении рогатого скота и культуры главной движущей пружиной отнюдь не являются варварские инстинкты. В обоих случаях часть с трудом произведенных благ уничтожается, потому что они стали балластом. Перед лицом голода, который свирепствует во всех пяти частях света, такие действия, вне всякого сомнения, преступны, но они не имеют ничего общего с беспричинной жестокостью. В настоящее время в большинстве стран земного шара господствует такой порядок, при котором всякого рода преступления вознаграждаются, а добродетель обходится дорого. «Добрый человек — беззащитен, а беззащитного бьют. Жестокостью же можно всего добиться. Подлость удобно устраивается на десять тысяч лет вперед. А доброта нуждается в личной охране, но, увы, ее не находит».

Поостережемся же просто требовать от людей, чтоб они были добрыми! Ведь и мы не должны требовать невозможного! Не следует давать повод для упреков в том, что и мы якобы взываем к людям и требуем совершить деяния, которые выше человеческих сил, а именно, руководствуясь высокими добродетелями, терпеливо сносить жестокие порядки, которые, хотя и можно, но не должно изменять силой! Давайте выступать не только в защиту культуры!

Пожалеем культуру, но сначала пожалеем людей! Культура будет спасена тогда, когда будут спасены люди.

Не дадим же увлечь себя утверждением, будто люди существуют для культуры, а не культура для людей! Это слишком напоминало бы картину, обычную для больших рынков, где люди существуют для убойного скота, а не убойный скот для людей!

Друзья, давайте подумаем о корне зла!

Ныне великое учение, охватывающее все большее число людей на нашей планете, которая очень молода, говорит, что корень всех зол — это частная собственность. Это учение, простое, как все великие учения, овладело умами огромной массы людей, которые больше всего страдали от существующих частнособственнических отношений и от варварских методов, с помощью которых капиталисты защищают эти отношения. Новое учение претворено в жизнь в стране, составляющей одну шестую 93 часть земного шара, где угнетенные и неимущие захватили власть. Там не уничтожают больше продовольствие и культуру.

Многие из нас, писателей, испытавших ужасы фашизма и до глубины души возмущенных ими, еще не поняли этого учения, еще не открыли корней жестокости, вызывающей гнев в наших сердцах. И сейчас сохраняется опасность, что эти писатели рассматривают зверства фашизма как бессмысленные жестокости. Они, эти писатели, крепко держатся за частнособственнические отношения, ибо верят, что для их защиты жестокости фашизма не нужны. Но для сохранения господствующих частнособственнических отношений подобные жестокости необходимы. Тут фашисты не лгут, в этом случае они правы. Те из наших друзей, которые столь же сильно возмущены зверствами фашизма, как и мы, но хотят сохранить частнособственнические порядки или относятся к ним безразлично, не в силах достаточно упорно и долго вести борьбу против все более и более усиливающегося фашистского варварства, потому что они не в состоянии вскрыть пороки существующего общественного строя и так изменить его, чтобы фашистское варварство стало невозможным. Те же из писателей, которые в своем стремлении добраться до истоков зла столкнулись с властью частнособственнических отношений, опускались все ниже и ниже, по кругам ада, пока не попали туда, где небольшая горстка людей вершит свое беспощадное господство. Эта горстка людей, намертво став на якорь в пристани частной собственности, использует ее для эксплуатации ближнего и защищает свои привилегии когтями и зубами. При этом культура, не согласная либо не способная больше защищать частную собственность, выбрасывается за борт, как выбрасываются за борт и все законы человеческого общежития, во имя которых человечество так долго и мужественно боролось.

Друзья, давайте же говорить о частнособственнических отношениях!

Вот что я хотел сказать по поводу борьбы с усиливающимся варварством, чтобы это было сказано и здесь или хотя бы повторено также и мною.

Париж, 1935

94 ЛЕГЕНДА О ХОРСТЕ ВЕССЕЛЕ29

Веют с крестами
Крючкастыми флаги.
Эти крюки
Для тебя, для бедняги!

Почти невозможно представить себе, какие трудности приходится преодолевать, чтобы в наше время создать такой образ героя, который найдет маломальский сбыт. И не потому, что требования мелкобуржуазной публики, на которую рассчитана пропаганда, стали выше: эта публика, как и прежде, отличается трогательной непритязательностью. Но товар, который должен быть разрекламирован, стал заметно хуже по качеству. А состояние товара для того, кто его рекламирует, некоторое значение все-таки имеет. Разумеется, хороший пропагандист может из ничего сделать что-то; чем лучше он, тем хуже может быть товар. Для того чтобы продать селедку как селедку, первоклассного продавца не требуется, но для того, чтобы выдать селедку за щуку, первоклассный продавец необходим. Ибо это совсем не так просто. Пропагандист не может, конечно, рассчитывать на зоологов, но и все остальные люди тоже поверят ему не совсем слепо. Лучше всего иметь дело с теми, кто еще никогда не ел щуки. Его клиенты должны быть очень сытыми или очень голодными. А он сам должен быть в состоянии поглощать бесчисленное множество селедки с выражением самого искреннего удовольствия. Короче говоря, во всем этом есть немало такого, на что не каждый способен, тем не менее приходится признать, что национал-социалистское движение в целом, когда оно выдает свою селедку за щуку, выручает неплохую прибыль.

Нацистское движение должно выбирать своих героев с величайшей тщательностью. Не следует говорить, что здесь невозможен никакой произвольный выбор и все решает счастливый случай. Чтобы имя было у всех на устах, его надо вложить каждому в рот. А вложить можно то или другое имя. Общее правило, правда, несколько грубое, — выбирать мертвецов, ибо, рассказывая о мертвых, мы, хотя и можем наткнуться на людей, которые также наживаются на историях о них, но одним рассказчиком у нас все-таки будет меньше — самим покойником. 95 Жизнеописания некоторых людей выглядели бы получше, если б их жизнь была покороче. Многие из тех, кто сидит сейчас в виллах и дворцах, еще несколько лет назад ютились в жалких комнатушках; насколько легче было в те времена рассказывать об их абсолютном бескорыстии, и если бы смерть унесла их из этих жалких, плохо обставленных комнат, они в эти виллы так и не переехали бы. Смерть — вот, пожалуй, единственное, что могло удержать их от этого переезда. Однако главное: герой должен быть выбран так, чтобы даже людям с самой бедной фантазией было понятно, что он символизирует собой движение. Он должен подходить для этого, и не одной какой-либо чертой или одним поступком, а так, чтобы, думая о нем, мы думали о движении, а думая о движении, думали бы о нем. Очень многое здесь зависит от профессии. Например, совсем не все равно, скажем ли мы о гражданской профессии какого-нибудь фюрера «маляр» и «шпик рейхсвера»30 или «художник» и «чиновник службы информации». Шпик — это уже с самого начала звучит плохо. Маляр всего-навсего мажет краской более или менее разрушенные стены, — не слишком-то созидательная деятельность. Художник зато может скрыть трещины и изъяны стен прекрасными фантастическими картинами, подлинными произведениями искусства, которые, если и не облегчают жизнь за этими потрескавшимися стенами, могут облегчить сдачу квартир за ними и послужат удовольствию прохожих.

В поисках подходящего героя, такого, чтобы, думая о нем, мы думали бы о движении, а думая о движении, мы сейчас же подумали бы о нем, национал-социалистское движение, наверное после долгих колебаний, остановилось на сутенере.

Разумеется, они не восклицали: где взять сутенера? Они спрашивали: где sex appeal31, красноречие, невежество и жестокость? На это отозвался сутенер. То, что обладатель столь ценных качеств был сутенером, делало его почти непригодным. Еще и сегодня создатели легенды продолжают отрицать его знакомство с этой профессией.

Профессия сутенера не очень красивая профессия. Он выступает в качестве предпринимателя на самом глубоком дне большого города, на том рынке, где акт любви 96 обменивается на горячие сосиски. Он заставляет работать на себя тех, кто не может поддерживать свою жизнь иначе, чем продавая себя, и он извлекает из этой работы прибыль. Конечно, он совсем маленький предприниматель, разумеется, он не Крупп.

Мелкий буржуа считает проститутку «плохой», а если он пописывает, то изображает ее романтической фигурой, жертвой общественного строя. Рабочий видит ее недостатки, он не романтизирует ее, а последствия общественного устройства он чувствует на своей шкуре. Он смотрит на нее как на профессионалку и видит, что профессия у нее тяжелая. Он понимает, что она нуждается в защитнике, но он знает, что ее защитник — эксплуататор-кровопийца.

Йозефа Геббельса не устраивало, что его герой или то, что должно было стать его героем, — тот ком глины, в который он хотел вдохнуть свой дух, — был сутенером, то есть сам открыл свои качества: sex appeal, красноречие, невежество и жестокость, — и решил стать сутенером. Вся Большая Франкфуртская улица знала и каждый может на ней узнать о том, что Вессель, студент-правовед, жил с Эрной Енике в доме 18 по Большой Франкфуртской улице и какая у нее была такса.

Почему Вессель жил на Большой Франкфуртской? Йозефу Геббельсу ясно, что его герой или то, что должно было стать его героем, жил там совсем по иным причинам, чем все остальные. Такой, как Вессель, должен иметь в высшей степени идеальные, потрясающие, героические причины для этого. Без этих причин нечего было и думать о причислении его к лику святых.

Для создания окончательного жизнеописания юного героя Геббельс выписал специалиста и обратился к преуспевающему порнографу. Этот эксперт по имени Ганс Гейнц Эверс32 среди прочего написал книгу, в которой изображалось изнасилование извлеченного из могилы трупа. Этот автор удивительно подходил для составления жизнеописания мертвого Весселя: трудно было сыскать во всей Германии другого человека с такой фантазией.

Мастер порнографии и мастер пропаганды, специалист по обнажению и специалист по охмурению, объединились и выработали идеальные, потрясающие и героические 97 причины, которые заставили студента-правоведа переехать на Большую Франкфуртскую улицу к проститутке. Они открыли, что он снял дешевую комнату в квартале, пользующемся дурной славой, не потому, что она была дешевой, а потому, что он хотел быть ближе к народу. Народ жил в этом районе потому, что у него не было денег, чтобы жить в приличных квартирах, следовательно, по очень низменной причине, потому-то эта местность и пользовалась дурной славой. Но национал-социалист отправился в народ, чтобы придать хоть какой-нибудь блеск этому району, и, несмотря на всевозможные неудобства, решил поселиться там. Одни только коммунисты порочат память героя, распространяя слухи, что у него просто не было денег. Нет, он не был одним из них, он был не пролетарием, а студентом. Разве кто-нибудь когда-нибудь слышал, чтобы студенты жили в дешевых комнатах из-за того, что у них нет денег, как у пролетариев? Они живут там потому, что они любят народ. Они хотят разделить с народом свою судьбу, хотя и не свои деньги, — о чем говорит хозяйка квартиры (Вессель редко платил за комнату). Этот студент хотел поднять народ до себя, но не приглашая его в лучшие квартиры.

Правда, коммунисты говорят, что люди с Большой Франкфуртской улицы предпочли бы, вероятно, переехать к национал-социалистам в отель Кайзерхоф33, чем смотреть, как национал-социалисты переезжают к ним.

Но летописцы Третьего рейха очень трогательно повествуют о том, как «студент» — поистине новый Барабанщик — снизошел до жалкой квартиры на трущобной улице. Германия проституток тоже должна была пробудиться от сна34. Она должна была пробудиться от сна на ложе совокуплений, на которое она была повержена (за наличные деньги).

Штурмовые отряды Третьего рейха преподали бы Эрне Енике высокие идеалы национал-социализма: честная работа30*, связь с народом, борьба против Версаля35 и т. п.

98 Нельзя не признать, что в легенду о Хорсте Весседе вложено немало пропагандистской работы. Честолюбие министра и порнографа не позволяло им просто обойти молчанием некоторые не вполне благовидные поступки своего героя. Они чувствовали себя достаточно сильными, чтобы именно эти поступки представить наиболее героическими. Мастеру своего дела это ничего не стоит. Допустим, что его герой в какой-то период своей жизни украл серебряные ложки. Вместо того чтобы доказать, что он был героем, несмотря на это, пропагандист, сияя, говорит: он герой именно благодаря этому. Студент не хотел учиться: что же, ему предстояло нечто более великое. Он жил с проституткой: ну что ж, он делал это из любви к Германии. Чего только не сделал бы он из любви к Германии! Если это нужно Германии, он разрешил бы проститутке и содержать себя.

Отсюда следует, что раз он разрешал проститутке содержать себя, значит, он должен был это сделать из любви к Германии.

Но работа не была еще закончена. У легенды еще не было конца. Уже было не вполне ясно, почему юный национал-социалист жил на Большой Франкфуртской улице. Теперь оставалось разрешить проблему, почему он умер.

Он умер профессиональной смертью. Один сутенер застрелил другого.

Желательный вариант героической смерти юного гения было не так-то легко сфабриковать, за один присест этого не сделаешь. Здесь нужны прилежание и дотошность. Прежде всего надо было решить все относительно виновников.

О сутенере, который стрелял, конечно, не могло быть и речи. Грязные свары среди сутенеров не редкость. Здесь требовались коммунисты. Но существовало одно 99 препятствие. Когда уже сочинили начало легенды — а это был роман с продолжениями, — в деле фигурировал судебный приговор, оправдывавший коммунистов, которых привлекали к суду. Суд вновь проявил вполне понятную нервозность, которую всегда проявляют наши суды при виде сутенеров, словно при взгляде в зеркало. Генерал Геринг еще не заполнил навозом авгиевы конюшни Пруссии, а полиция, к которой можно было спокойно причислить суды, каждый день показывала свою слабость. Только после того как эта слабость была устранена посредством поджигательных аргументов генерала36, министр пропаганды мог позволить себе (наклеив фальшивую бороду и надев настоящую мантию) в качестве судьи приговорить к смерти двух коммунистов, якобы за политическое убийство студента31*.

Вот теперь Можно было закончить легенду. У нее было начало, теперь появился и конец. Хорст Вессель, его жизнь (идеальная, потрясающая, героическая) и его смерть (идеальная, потрясающая, героическая). Это и в самом деле была отличная пропаганда.

Из целого ряда темных пятен возник такой же ряд сияющих бликов. Вот что такое пропаганда.

Это не коммунистическая пропаганда, у нее нет ничего общего с низменной, приземленной материалистической пропагандой коммунистов, которая вообще не понимает таких бескорыстных поступков, как поступки Весселя, и предпочитает масло для народа пушкам на пустой желудок37.

Но ведь коммунисты-то и убили юного героя. И сделали они это потому, что боялись его. Даже квартирная хозяйка боялась его, потому что он всегда размахивал револьвером, когда она требовала у него квартирную плату. Но коммунисты боялись его гораздо сильнее, потому что он все больше и больше открывал глаза жителям Большой Франкфуртской улицы. Все больше проституток узнавали от него, что и для них пушки важнее, чем масло, и даже настоящие рабочие начинали понимать, что лучше пойти войной на французов, чем на фабрикантов, как они думали до сих пор.

100 Коммунисты отрицали, что его убили по политическим причинам, они говорили: его убил другой сутенер за то, что он отбил у него Эрну Енике. Но коммунисты отрицают все, даже то, что у фюрера нет ни денег, ни виллы. Коммунисты — это вообще люди, у которых нет веры и которым всегда нужны доказательства. Но приличные люди, порядочные люди не всегда должны приводить друг другу доказательства своей порядочности; они просто верят в нее.

Так как коммунисты низкие и неверующие люди, в основе своей преступники, — это следует хотя бы из того, что верховные судьи приговаривают их к смерти и к многолетнему заключению, а так поступают только с преступниками, — то лучше их не слушать и просто верить, что Вессель не был сутенером.

Кем же он в таком случае был? Кем он был, если действительно переехал на Большую Франкфуртскую улицу только для того, чтобы вербовать народ для национал-социалистов? Если он пришел туда не как бедный студент, а как национал-социалист?

По нашему мнению: в таком случае он был сутенером.

Что же это означает; он не был сутенером, значит, он был сутенером? Это означает следующее.

Существуют разные сорта сутенеров. Есть обычные сутенеры, те, которые заставляют проституток зарабатывать для них деньги, и есть сутенеры политические.

Если обычный сутенер становится между работающей проституткой и ее клиентом, контролирует акт сделки и вносит в дело порядок, то политический сутенер становится между рабочими и их покупателями, контролирует акт продажи товара — рабочей силы и вносит в дело порядок.

Действительно, для национал-социализма нет лучшей школы, чем сутенерство. Национал-социализм — это политическое сутенерство. Он живет за счет того, что поставляет эксплуататорскому классу классы эксплуатируемые. Соединению капитала и труда, чудовищному насилию он придает законность и, став тотальным государством, заботится о том, чтобы законность не содержала ничего такого, что не служило бы этому насилию. Используя наготу и голод неимущего класса, используя вожделение алчущего прибылей имущего класса, огромный 101 паразит, казалось бы, поднимается над обоими классами, на самом же деле он целиком и полностью служит имущему классу.

Как обычный сутенер «защищает» проститутку, так сутенер политический защищает пролетариат; как первый защищает проститутку не от проституции, а только от нарушений правил игры, от недозволенных приемов, так второй защищает пролетариат не от эксплуатации, а лишь от недозволенных приемов эксплуатации. Обычный сутенер, если он находится поблизости, отклоняет иной раз чрезвычайные требования клиента при половом акте, которые выходят за пределы обычного и богоугодного. Он требует нормального полового общения. С проституткой-де тоже надо обходиться как с человеком. Она вправе требовать, чтобы не оскорбляли ее честь (у нее тоже есть честь). Национал-социалист очень против отдельных лестниц для прислуги. Прислуга-де имеет право таскать рыночные сумки по парадной лестнице.

Обычный сутенер требует от клиента, что вполне понятно, определенной чистоплотности при сношениях и доказывает, что это в интересах самого клиента. Со своей стороны, он гарантирует клиенту определенную гигиену со стороны проститутки.

Однако иногда он очень строг по отношению к клиенту, что весьма импонирует проститутке. Он не скрывает, что, по его мнению, интимные отношения за деньги вещь весьма сомнительная с нравственной точки зрения. Да-да, он даже разыгрывает иногда, к ужасу клиента, весьма неприятные сцены в гостиничных номерах, появившись вдруг в качестве законного мужа проститутки, и его возмущение развратом принимает такие формы, что унять его можно только добровольным пожертвованием значительных сумм.

Во всех случаях он требует, чтобы условленная цена была уплачена полностью; правда, затем он удерживает часть выручки своей подопечной, тоже часто в форме добровольного пожертвования, которое и здесь не всегда добровольно, ибо часто выколачивается побоями. Он дает понять, что охотно примет и самые малые дары, если они идут от чистого сердца, а если нет — тоже. Каждую попытку протеста он жестоко подавляет, но он готов вступить в любовные отношения со своей подопечной, 102 чтобы таким образом дать ей силу через радость38, а именно силу для ее любовной деятельности в другом месте. Если проститутка наденет новое платье, она говорит всем, что ей подарил его ее сутенер, хотя оно, конечно, куплено на ее деньги.

Он воспитывает в ней строжайшую бережливость и выступает перед ней в роли экономного, рачительного отца семейства, который день и ночь заботится о ней. Он часто упоминает о сберегательной книжке, которую он, мол, для нее завел, и хотя он и не называет цифр (малейший признак сомнения глубоко огорчает его и приводит к побоям), она должна знать, что там есть кое-что на черный день. Если она недовольна, он говорит ей, что найдутся и помоложе. Он сторонник молодежи, с нею лучше работается. За то, что он обеспечивает ей надежное положение, он требует от нее некоторых жертв. Он учит ее не очень ценить все материальное. Чего стоит хлеб с маслом по сравнению с его взглядом? Он заботится о ней, она должна чувствовать это, раз он ее поколачивает. Разве ей не нужен кто-то, кто заботился бы о ней? Он осыпает ее не только побоями, но и похвалами. Она лучше всех проституток, ни одна не сравнится с ней. И именно он приведет ее к богатству. Впрочем, сам он лишен какой-либо корысти, у него нет ни именья, ни текущего счета в банке.

Разумеется, он придает очень большое значение своей одежде, он заботливо подбирает галстуки и ботинки, не оставляя без внимания ни одной мелочи. Он вообще художественная натура. Целыми часами он может рассказывать, как будет выглядеть домик, который он ей построит, когда времена станут получше. Речи — его главная страсть, лучше всего ему удаются моральные проповеди. Когда измученная, своей работой проститутка борется со сном, он без устали указывает ей на ее ошибки и перечисляет все, что он для нее сделал.

Его главная заслуга перед ней — обеспечение ее работой39. Без него она лежала бы в постели одна.

В интересах дела он выучил ее подавлять некоторую враждебность по отношению к клиентам, которая легко возникает вследствие мизерности оплаты и мучительности совокупления. Он без устали доказывает ей, что плохие отношения между проституткой и клиентом — прежде 103 всего приносят вред ей. В момент соединения — на производстве, как он цинично выражается иногда, — она должна во всем подчиниться руководству клиента. Она должна радостно следовать его указаниям.

Она должна — так он учит ее — показывать клиентам, что вступает с ними в сношения ради самого сношения, а не ради денег.

Что она стала бы делать, если бы клиенты совершенно отказались от сожительства? Это было бы просто концом проституции! Об этом она, конечно, не подумала. Кто, как не она, призван утверждать ценность — частной инициативы?

Но независимо от того, принимает она подобные аргументы или нет, он железной рукой заставляет ее продолжать свое ремесло. Всякую попытку отказаться от проституции и покончить с положением, которое принуждает ее продавать любовь, он безжалостно пресекает. Ибо куда бы девался тогда он?

Таков сутенер, и каждый с легкостью откроет все эти черты в образе действий национал-социализма, этого политического сутенера, который обращается с пролетариатом, как с проституткой капитала.

И каждый может понять, что вопрос о том, был ли Вессель обычным сутенером, хотя и не праздный, но и не столь важен, потому что политическим сутенером он был определенно, а это гораздо хуже. «Кого он “спасал”? — Эрну Енике или Германию?» «На чьи средства жил? — Енике или Германии? Кого из них двоих он посылал на панель?»

Национал-социалисты проделали с Весселем удачный трюк. Правящий триумвират из провалившегося студента, отставного офицера и армейского шпика40 нашел в нем символ своего движения, юного героя, про которого можно сказать: думая о нем, мы думаем о движении, думая о движении, мы думаем о нем.

1935

ПРИМКНУВШИМ41

Чтобы не лишиться куска хлеба

В эпоху растущего гнета,

Иные решили, не говоря больше

104 Правды о преступлениях власти,

Совершенных, чтобы сохранить угнетение,

Точно так же не распространять

Вранье власть имущих, иными словами,

Ничего не разоблачать, однако

Ничего и не приукрашивать.

Поступающий таким образом

На первый взгляд действительно решил

Не терять лица, даже в эпоху растущего гнета,

Но на самом деле

Он только решил.

Не терять куска хлеба. Да, эта его решимость

Не говорить неправды отныне помогает ему

Замалчивать правду. Конечно, так

Может продолжаться недолгое время. Но даже в то время,

Когда он шествует по учреждениям и редакциям,

По лабораториям и заводским дворам с видом человека,

С губ которого не может сорваться неправда,

Он уже вреден. Тот, кто при виде кровавого преступления

Не моргнет глазом, тем самым свидетельствует,

Что не происходит ничего особенного,

Он помогает ужасающему злодеянию выглядеть чем-то малозначительным,

Вроде дождя,

И чем-то неотвратимым, вроде дождя.

Так, уже своим молчанием

Он поддерживает преступника, однако вскоре

Он замечает, что, дабы не лишиться куска хлеба,

Нужно не только замалчивать правду,

Но и говорить ложь. Его, который решил

Не лишаться куска хлеба,

Угнетатели принимают без всякого недоброжелательства.

Нет, он не выглядит подкупленным.

Ему ведь ничего не дали.

У него просто ничего не отняли.

Когда на пиршестве у властителя

Лизоблюд разевает пасть

105 И люди видят остатки угощенья, застрявшие у него в зубах,

Его похвалы вызывают недоверие.

Тот, кто еще вчера хулил и не был зван на банкет в ознаменование победы,

Куда ценнее.

Ведь он — друг угнетенных. Они его знают.

Он-то скажет все по правде.

Он умолчит только о нестоящем слов.

И вот он говорит,

Что нет никакого угнетения.

Убийца охотней всего

Подкупает брата убитого

И заставляет его заявлять,

Что причиной смерти была черепица, случайно упавшая с крыши.

Эта нехитрая ложь

Выручает того, кто не хочет лишиться куска хлеба,

Но не слишком долго. Вскоре

Приходится вступать в жестокую драку

Со всеми, кто не хочет лишиться куска хлеба.

Желания лгать теперь мало.

Требуется умение лгать и особая любовь

К этой работе.

Со стремлением не потерять кусок хлеба смешивается стремление

Овладеть особым искусством

Сказать несказанное

И придать таким образом

Смысл бессмысленной болтовне.

Доходит до того, что ему приходится

Восхвалять угнетателя громче всех,

Поскольку висит подозрение,

Что когда-то ранее

Он оскорбил угнетение. Итак,

Знающие правду становятся страшными вралями,

И это длится до тех пор,

Пока не приходит некто, уличающий его

В былой честности, в прежней порядочности,

И тогда он лишается куска хлеба.

106 РЕЧЬ О СИЛЕ СОПРОТИВЛЕНИЯ РАЗУМА42

Чрезвычайно строгие меры, которые в настоящее время применяют фашистские государства против разума, меры столь же методические, сколь и насильственные, заставляют спросить, в состоянии ли вообще человеческий разум противостоять этому мощному натиску. На общих оптимистических уверениях, вроде «в конце концов всегда побеждает разум» или «чем больше преследуют разум, тем больше он развивается», далеко не уедешь. Подобные увещевания сами по себе не очень разумны.

Удивительное дело, до какой степени может быть повреждена человеческая способность мыслить — идет ли речь о разуме отдельного человека или о разуме целых народов и классов. История человеческого мышления знает длительные периоды частичного или полного бесплодия, примеры устрашающего регресса и упадка. Надлежащими средствами можно организовать тупоумие в очень большом масштабе. В известных обстоятельствах человек может выучить, что дважды два — не четыре, а пять. Английский философ Гоббс еще в XVII веке сказал: «Если бы утверждение, что сумма углов в треугольнике равна двум прямым, пришло бы в противоречие с интересами дельцов, то дельцы тотчас же сожгли бы все учебники геометрии».

Будем исходить из того, что никакой народ никогда не производит разума больше, чем ему может понадобиться, а меньше — часто (а если бы когда-нибудь наступило перепроизводство разума, то он не нашел бы сбыта). Следовательно, если мы не можем указать вполне определенного применения для разума, вполне определенной в данный момент необходимости в нем для сохранения существующего строя, то мы не можем и утверждать, что разум выдержит нынешние тяжелые преследования.

Когда я утверждаю, что для того, чтобы разум смог выдержать, он должен быть необходим для сохранения существующего строя, я говорю это вполне обдуманно. Я умышленно не говорю, что разум был бы необходим для преобразования существующего строя.

Одного того, что без участия разума нельзя улучшить 107 существующий очень скверный строй, по-моему, недостаточно для того, чтобы надеяться, что разум будет проявлен.

Скверное общественное устройство может существовать невероятно долго. Правильнее сказать: «чем хуже порядок, тем меньше разума», а не: «чем хуже порядок, тем больше разума производится».

И все же я полагаю, как я уже говорил, что разума производится столько, сколько нужно для поддержания существующего строя. Следовательно, вопрос состоит в том, какое же именно это будет количество. Потому что, повторяю еще раз, спрашивая, сколько будет произведено разума в ближайшее время, мы должны спросить, сколько его необходимо для поддержания существующего строя.

Вряд ли есть сомнения в том, что общественное устройство в фашистских государствах — очень плохое общественное устройство. Жизненный уровень в них падает, и всем им до единого, чтобы сохранить себя, нужны войны. Однако не следует полагать, что для поддержания столь плохого строя требуется особенно мало разума. Разум, который для этого необходим и должен постоянно производиться, не мал по количеству, хотя он и особого качества.

Можно сказать так: разум в этих странах должен быть изуродован; это должен быть регулируемый, механически увеличиваемый или уменьшаемый по мере надобности разум. Он должен бегать быстро и далеко, но возвращаться по свистку. Он должен уметь сам себе свистнуть «на место», уметь наступать сам на себя, сам себя разрушать.

Исследуем тот вид разума, который здесь требуется. Физик должен быть в состоянии сконструировать оптические приборы для войны, обеспечивающие большую дальность обзора, но вместе с тем он должен уметь не замечать опасных для него самого явлений в непосредственной близости от себя, скажем, в своем университете. Он должен конструировать оборонительные устройства против нападений чужих наций, однако он не смеет думать о том, как защититься от нападок собственных властей. Врач в своей клинике ищет средство против рака, который грозит его пациентам, однако не смеет искать 108 средств против иприта и авиабомб, которые грозят ему самому в его собственной клинике. Ибо единственным средством против отравления газом было бы средство против войны. Работники умственного труда должны постоянно совершенствовать способность логически мыслить в своих узких областях, но они должны уметь не переносить эту способность на главное. Они должны заботиться о том, чтобы война была ужасной, но решение вопроса о том, быть войне или миру, они вынуждены доверить людям, обладающим явно небольшими умственными способностями. В этих главных областях жизни они сталкиваются с методами и теориями, которые в приложении к их специальным областям, таким, как физика или медицина, показались бы средневековыми.

Количество разума, в котором нуждаются господствующие классы общества, чтобы вести текущие дела, не зависит от их воли; при современном государственном устройстве оно очень значительно и будет еще значительнее, когда эти дела придется продолжать иными средствами, а именно во время войны. Современная война потребляет огромное количество разума.

Современная народная школа была создана не потому, что правящие классы общества руководствовались идеальными соображениями служения разуму, а потому, что нужно было повысить общий умственный уровень широких слоев населения, чтобы обслуживать современную промышленность. Если чрезмерно снизить интеллектуальный уровень трудящихся, промышленность не сможет существовать. Следовательно, как бы по известным причинам ни хотели этого правящие классы, этот уровень нельзя слишком снижать. Для современной войны неграмотные не годятся.

Если количество потребного разума не зависит от воли господствующих классов, то этому необходимому и тем самым гарантированному количеству разума нельзя также без помех придавать то качество, которое было бы желательно господствующим классам.

Мощное распространение разума, связанное с введением народной школы, способствовало кроме подъема промышленности еще и необычайному подъему требований широких народных масс во всех отношениях: это подвело крепкий фундамент под их стремление к власти. 109 Мы можем сформулировать следующий тезис: господствующим классам требуется для подавления и эксплуатации широких масс наличие такого огромного количества разума у этих масс и разума такого высокого качества, что само подавление и эксплуатация ставятся под угрозу. Подобного рода трезвые рассуждения могут привести к выводу, что кавалерийские наскоки фашистских правительств на разум со временем окажутся пустым донкихотством. Они вынуждены допускать существование большого количества разума и даже способствовать его накоплению. Они могут ругать разум на чем свет стоит. Они могут объявлять его болезнью, они могут называть его животным началом, но даже для этих речей им необходимо радио, которое обязано своим существованием разуму. Для сохранения господства им необходимо ровно столько разума у масс, сколько необходимо для свержения этого господства.

1936

ЗАЧЕМ НАЗЫВАТЬ МОЕ ИМЯ?

1

Я подумал: в далекие годы, когда

Развалится дом, где я проживаю,

И сгниют корабли, на которых я плавал,

Люди имя мое назовут

Вместе с другими.

2

Потому ли, что я славил полезное, то,

Что в мои времена не считалось высоким.

Потому ли, что с религией бился,

Потому ли, что с угнетеньем боролся или

Еще по какой причине.

3

Потому ли, что я был за людей, и на них

Полагался, и чтил их высоко,

Потому ли, что сочинял стихи и любил свой язык,

Что учил их активности или

Еще по какой причине.

110 4

Вот почему я подумал, что имя мое

Назовут, на гранитной плите

Начертают, из книг

Возьмут его в новые книги.

5

Но сегодня

Я согласен — пусть оно будет забыто.

Зачем

Спрашивать о пекаре, если вдоволь хлеба?

Зачем

Восхвалять уже растаявший снег,

Если скоро выпадет новый?

Зачем

Нужно людям прошедшее, если у них

Есть будущее?

6

Зачем

Называть мое имя?

1936

ОБРАЩЕНИЕ К СОЮЗУ НЕМЕЦКИХ ПИСАТЕЛЕЙ ВО ФРАНЦИИ43

Дорогие коллеги,

я узнал, что в последнее время имели место большие споры, которые вызывают все больший разброд среди писателей-эмигрантов. Кое-кто придерживается якобы мнения, что борьбу против фашизма можно вести отдельно от коммунистов. Вопреки этому я хотел бы констатировать, что коммунисты в нашей среде шли всегда на любые жертвы ради совместной борьбы за свободу и демократию для Германии. Пожелание, чтобы перед всеми антифашистами было поставлено требование вести себя так же, не кажется мне чрезмерным. В наше время все усиливающейся путаницы главная задача антифашистских писателей — это развивать умение отделять важное от не влажного. А важна лишь неустанная, всеобъемлющая, проводимая всеми средствами и на широчайшей основе борьба против фашизма.

С товарищеским приветом Берт Брехт.

1937

111 ИСКУССТВО ИЛИ ПОЛИТИКА?44

Мне понятен ваш вопрос. Вы видите, что я живу здесь, любуюсь Зундом, и ничто не напоминает мне в этих краях о войне. Почему же меня так занимает борьба испанского народа против своих генералов? Но подумайте только, почему я здесь оказался. Разве я могу вытравить из своей работы то, что так повлияло на мою жизнь? Да и на работу тоже? Ведь я здесь словно в ссылке, и, главное, меня лишили слушателей и читателей, на языке которых я пишу. А это не только те, к кому обращены мои книги, это люди, чья судьба глубоко волнует меня. Я могу писать только для тех, кто мне не безразличен, тогда книги все равно, что письмо. Сейчас на их долю выпали тяжкие испытания. Могу ли я вытравить это из моих произведений? И куда бы я не взглянул, стоит только бросить взгляд за пределы Зунда, везде люди, которых заставляют жестоко страдать. А ведь там, где попрана человечность, умирает искусство. Нанизывать красивые слова — разве это искусство? Как может искусство волновать людей, если оно безразлично к их судьбе? Если я глух к человеческим страданиям, тронет ли людей то, что я создаю? И если я не сделаю все возможное, чтобы указать им дорогу к избавлению, найдут ли они дорогу к моим произведениям?

В небольшой пьесе, о которой идет речь, говорится о борьбе андалузской рыбачки против генералов. Я пытаюсь показать, как трудно ей было вступить на этот путь; только крайность заставила ее взяться за оружие. Эта пьеса зовет угнетенных во имя человечности подняться против своих угнетателей. Есть времена, когда человечность должна перейти в наступление, чтобы не быть уничтоженной. К тому же эта пьеса — мое письмо рыбачке, в котором я заверяю ее, что не все, кто говорит по-немецки, заодно с генералами, не все они шлют на ее родину бомбы и танки. И это письмо я пишу от имени многих немцев, живущих в Германии и за ее пределами, от имени большинства немецкого народа. Я в этом уверен.

1937

112 РЕЧЬ НА ВТОРОМ МЕЖДУНАРОДНОМ КОНГРЕССЕ ПИСАТЕЛЕЙ45

Уже четыре года прошло с тех пор, как мою страну потрясли страшные события, которые показали, что смертельная угроза нависла над человеческой культурой во всем ее многообразии. Фашистский переворот вызвал страстные протесты в целом ряде стран, а сопровождавшие его бесчинства и насилия возбудили отвращение у множества людей. Но лишь немногие из них оказались в состоянии уже тогда понять огромное значение происходящего, постигнуть его подлинный смысл. Некоторые из этих событий ни для кого не являлись тайной, но далеко не все понимали, что они ставят под вопрос дальнейшее существование культуры человечества.

Чудовищные злодеяния в Испании, бомбардировка беззащитных городов и сел, массовые убийства мирных жителей заставляют все большее число людей понять наконец, что означали злодеяния в странах, где фашизм захватил власть, — злодеяния на вид не столь драматические, но, в сущности, столь же чудовищные. Люди приходят к выводу, что одни и те же ужасные причины привели к разгрому немецких профсоюзов и конфискации их имущества в мае 1933 года — и к разрушению Герники46 в наши дни. Предсмертные вопли людей, которых убивают сегодня на улицах и площадях, напоминают нам о предсмертных воплях безвестных жертв в застенках гестапо. Фашистские диктаторы начали расправляться с пролетариатом в чужих странах точно так же, как они расправлялись с пролетариатом у себя. Они поступают с испанским народом так, как они поступили с германским и итальянским народами. Создавая авиацию, фашистская диктатура лишает свой народ масла, чтобы щедро наделить бомбами чужие народы. Профсоюзы стояли за масло и против бомб — вот почему они были разогнаны. Никто уже не сомневается ныне в том, что фашистские диктаторы всегда преследуют одни и те же цели: и когда одалживают друг другу свои дивизии и когда вводят в интересах капитала всеобщую трудовую повинность, выбрасывая на рынок рабочей силы огромные массы организованных в рабочие батальоны «добровольцев».

113 Наступление на экономические и политические завоевания рабочих Германии и Италии, разгром в этих странах рабочих союзов, ликвидация свободы печати, удушение демократии — все это явилось началом всеобщего наступления на культуру.

Далеко не сразу стало ясно, что уничтожение профсоюзов и уничтожение древних соборов — явления одного и того же порядка. А ведь разгоняя профсоюзы, фашисты наносили культуре удар в самое сердце.

Лишившись своих экономических и политических завоеваний, народы Германии и Италии лишились возможности создавать культурные ценности — Геббельс и тот скучает в собственных театрах. Испанский народ, отстаивая с оружием в руках свою землю и свободу, отвоевывает принадлежащие ему творения человеческого гения: на каждом километре испанской земли он защищает бесценные сантиметры холстов галереи Прадо47.

Если это так, если духовная культура народа неотделима от его способности создавать материальные ценности, тогда один и тот же акт насилия лишает народ и масла и сонета. Культура, следовательно, сама является благом в высшей степени материальным. Как же следует защищать ее?

Способна ли культура сама постоять за себя? Может ли она сама наносить удары врагу? Она уже наносит их — стало быть, может! Эта борьба проходит различные этапы. Сначала отдельные деятели культуры стараются отмежеваться от злодеяний, которые творятся в их странах. Часто они делают это еще неосознанно, повинуясь голосу совести. Но называть вещи своими именами, то есть назвать варварство варварством, означает в данном случае начать борьбу, а для того чтобы успешно бороться, необходимо объединить свои силы. Объединяясь, деятели культуры переходят от протеста к призыву. Там, где не помогают жалобы, нужно призывать к активным действиям. И они указывают уже не только на преступления, но и на самих преступников, требуя для них суровой кары. Проклиная угнетение, они начинают понимать, что настало время уничтожить угнетателей, что жалость к жертвам насилия должна сделать людей безжалостными к палачам, скорбь — 114 превратиться в гнев, а отвращение к насилию — вырасти в грозную силу. Насилию фашистских диктаторов, насилию господствующего класса капиталистов нужно противопоставить всесокрушающую силу народа.

Ибо войнам их не видно конца. Не успело остыть масло в моторах итальянских самолетов, обрушивших смертоносный груз на несчастную Абиссинию, как они появились вместе с немецкими эскадрильями в небе Испании, сея разрушение и смерть. Еще не отгремела эта битва, а другой империалистический хищник уже начал новую: японские самолеты кружат над китайскими городами.

Всем этим войнам надо объявить в свою очередь беспощадную войну, войну не на жизнь, а на смерть.

Культуру слишком долго защищали лишь на словах, тогда как удары наносились ей вполне материальными средствами. Сама культура — это не только творения духа. Она также, и даже в большей степени, является материальным благом. Отныне ее нужно защищать с оружием в руках.

1937

СКВЕРНОЕ ВРЕМЯ ДЛЯ ЛИРИКИ

Знаю, что только счастливый

Любим. Его голос

Радует всех. Он красив.

 

Уродливое дерево посреди двора

Говорит о скудости почвы, и все же

Прохожие бранят его уродцем,

И они правы.

 

Я не вижу на Зунде ни лодок зеленых,

Ни веселого паруса. Вижу

Только дырявую сеть рыбаков.

Почему я твержу лишь о том,

Что сорокалетняя батрачка бредет, со гнувшись?

Груди девушек

Теплы, как в прежние дни.

115 В моей песне рифма

Показалась бы мне щегольством.

 

Во мне вступили в борьбу

Восторг от яблонь цветущих

И ужас от речей маляра48,

Но только второе

Властно усаживает меня за стол.

Конец 30-х годов

ВЕЛИЧАЙШИЙ ИЗ ХУДОЖНИКОВ

49

Расстелись, скатерть-самобранка!

Маленький старый континент снова содрогается от воинственных речей и парадного марша многотысячных армий. Народы ждут, что скажет им вождь второй германской республики — Байрейтской. Он перенес ежегодный театральный фестиваль в Нюрнберг50, и там произносит речи. Первая речь — о культуре.

Как уже неоднократно упоминалось, он заново строит тысячелетний рейх со всеми его причиндалами, а следовательно, и с культурой. Разумеется, у него есть свои взгляды на этот предмет. Главным образом они касаются искусства, он ведь и сам художник — величайший, как заверяет его министр пропаганды.

Вот завтра он выступит перед рабочими. Тогда он будет, собственно говоря, рабочим, сегодня речь идет о культуре и искусстве — и он не кто иной, как художник. Признания он не получил: его затерли евреи — он ведь не декадент, и, чтобы свести счеты с евреями и попутно еще кое с кем, ему пришлось идти обходными путями. Но он все же остался художником, он любит поговорить об искусстве — теперь-то ему никто не может помешать, даже генералы. Он утверждает: все значительные эпохи рождают большое искусство.

Науки он касается мимоходом. Ученые — это люди, поставляющие нам эрзацы. Они могут сделать из дерева не только обеденный стол, но и обед. Теперь премиями по искусству награждают инженеров-строителей военных 116 автострад и бомбардировщиков. Но этого он касается вскользь. И о втором после него художнике, о Шахте51, он ничего не говорит (тот не получает премий, в последнее время он что-то сдает, переживает творческий спад).

Из искусств он меньше всего любит поэзию. О ней и говорить не стоит. Музыка, без которой он жить не может, должна — так он требует — обходиться без слов. Она не нуждается в словах. Каждый может сам придумать слова. Музыка должна воздействовать звуками. Он как оратор тоже ведь в конце концов воздействует больше звуками. Во всяком случае, когда в музыке появляются слова — это уже от лукавого. Одно неосторожное слово, и появляется определенный смысл, и тут уже нужно принимать меры. А музыка — это искусство, против которого не нужно принимать мер, ее можно только переживать. И он с удовольствием отмечает, что музыкальность и ум не обязательно сопутствуют друг другу. Музыканты — неплохие ребята — оставим их в покое. О живописи он на сей раз не распространяется. В прошлом году он уже сказал все, что мог. С критикой теперь покончено (можно уже не опасаться за этот фестиваль; никто не рискнет, к примеру, критиковать то, что он тут говорит); место критиков заняли врачи. Нынче не критикуют, а сразу стерилизуют. Критиканы, верно, призадумаются, прежде чем мазать все черной краской.

Даже против войны они в свое время подняли голос! У этих молодчиков нет ничего святого! Ну, а теперь — об архитектуре.

Архитектура — его любимое искусство. Никаких слов.

Никаких слов, а как впечатляет! Вот этот камень переживет века. И он молчит. Строитель его дорог — он тоже художник, награжденный премией, — говорит, что из пыли, поднятой им во время земляных работ, получилось больше трех (а может, четырех?) пирамид Хеопса. Эти пирамиды, кстати, тоже созданы в почтенную эпоху. То было обеспечение работой огромного масштаба. Но то, что он делает теперь, в три (а может, и в четыре) раза значительнее, даже на одном этом поприще. Он строит казармы, гигантские сооружения. Грядущие поколения будут взирать на них с удивлением, 117 как мы смотрим на средневековые соборы. Все произведения архитектуры отражают свою эпоху. Сейчас это казармы (и министерства). Церкви больше не строятся, это уже в прошлом. Там люди только бы и знали, что произносили слова.

Да, о его сооружениях потомки еще скажут свое слово. Об этом он позаботится. Его голос звучит уверенно. Но фразу, которая станет заключительной, фразу: «Какой художник погибнет со мной»52 — он еще, видимо, репетировать не начал.

1938

ЛИТЕРАТУРА БУДЕТ ПРОВЕРЕНА53

Мартину Андерсену Нексе

1

Будет время, и тех, кто пишет,

Сидя на стульях из золота,

Спросят о тех, кто ткал им одежду.

И будут тогда искать в их книгах

Не полет высоких мыслей,

А будут читать с интересом беглую фразу о тех,

Кто ткал им одежду, — в ней, в этой фразе,

Люди смогут увидеть

Черты знаменитых предков.

Целые литературы,

Со всем их отборным стилем,

Будут проверены, — нет ли в них где указанья, что там,

Где был произвол, угнетение,

Были также мятежники.

И все мольбы к неземным созданиям

Докажут, что здесь, над земными, царили

Другие земные создания.

И дивная музыка слов лишь откроет,

Как много тут было голодных.

2

Но в то же время будут прославлены те, кто писал,

Сидя на голой земле.

Кто сидел средь униженных.

Кто сидел бок о бок с борцами,

118 Кто писал о деяньях борцов

Благородным, возвышенным стилем,

Каким прославляли когда-то

Разве лишь королей.

 

Их описанья нужды, их призывы

Будут нести на себе отпечаток

Пальцев простых людей. Ибо им, этим людям, их поручили,

И они их несли под своей пропотевшей рубахой,

Сквозь цепь полицейских кордонов,

К своим собратьям.

 

Да, настанет время,

И все эти мудрые, все эти добрые,

Гневные и радостно ждущие,

Те, кто писал, сидя на голой земле,

В тесном кругу борцов и униженных, —

Вот кто будет прославлен!

1939

СОВЕТ ДЕЯТЕЛЯМ ИЗОБРАЗИТЕЛЬНОГО ИСКУССТВА КАСАТЕЛЬНО СУДЬБЫ ИХ ПРОИЗВЕДЕНИЙ ВО ВРЕМЯ БУДУЩЕЙ ВОИНЫ

Сегодня я думал о том,

Что и вам, друзья мои, пишущие маслом и рисующие,

Да и вам, владеющие резцом,

Во время неотвратимо грядущей большой войны

Будет не до смеха.

 

Вы основываете свои надежды,

Без коих не создашь произведений искусства,

Главным образом на грядущих поколениях!

Поэтому поищите надежные укрытия

Для ваших полотен, рисунков и скульптур,

Созданных со столькими лишениями.

 

Подумайте, что однажды утром между девятью и четвертью десятого

Несколько фугасок могут превратить в пыль,

119 Например, все сокровища Британского музея,

Награбленные подо всеми небесами,

Стоившие столько людей и денег,

Творения погибших народов,

Ныне хранимые в одном квартале.

 

Как же быть с произведениями искусства?

Недостаточно надежны пароходные трюмы.

Лесные санатории и стальные сейфы банков — недостаточно надежны!

 

Вам нужно попробовать получить разрешение

Спрятать ваши картины в туннелях метрополитена

Или, еще лучше, в самолетных ангарах,

Вбетонированных на глубину семи этажей — в землю.

Картины, написанные непосредственно на стенах,

Не занимают много места,

А пара натюрмортов и пейзажей

Не помешают экипажам бомбардировщиков.

 

Разумеется, вы должны на видном месте.

Прикрепить таблички с разборчивыми надписями,

Что на такой-то и такой-то глубине под тем или иным зданием (или же грудой камней)

Положено вами небольшое полотно,

Изображающее лицо вашей жены.

 

Благодаря этому грядущие поколения, ваши, покуда еще нерожденные утешители,

Узнают, что в наше время было искусство,

И произведут розыски, разгребая лопатами мусор,

А караульные в медвежьих шкурах

Засядут на крышах небоскребов, с винтовками на коленях

(Или же с луками), высматривая врага

Или же коршуна,

Чтоб можно было набить пустое брюхо.

1939

120 ПИСЬМО ТОМАСУ МАННУ54

Глубокоуважаемый господин Манн!

Вы знаете, как дороги мне усилия, направленные на то, чтобы добиться объединения немецких эмигрантов — противников Гитлера. Ведь именно раздоры между двумя крупными рабочими партиями республики были главной причиной захвата Гитлером власти. Зная, как велик может быть Ваш вклад в дело единства, я считаю себя обязанным сообщить Вам о том горестном изумлении, которое испытали все, с кем я говорил после собрания, по поводу столь подчеркнуто выраженного Вами сомнения в существовании резкой противоположности между гитлеровским режимом с его охвостьем и демократическими силами в Германии. И представители бывших рабочих партий и Пауль Тиллих55, исходящий, видимо, из глубоко религиозного чувства, не считают ни своим долгом, ни своим правом занимать по отношению к немецкому народу место за судейским столом; они чувствуют, что их место на скамье защиты. Преступления гитлеровской Германии очевидны, и мы, изгнанники, были первыми, кто их вскрывал и призывал мир, в течение долгого времени не веривший нам или остававшийся равнодушным, к отпору. Но мы знаем также и о преступлениях этих монстров против собственного народа и о сопротивлении этого нашего народа их режиму. Немецкие методы ведения войны с ужасающей ясностью показывают, что физический террор этого режима нанес отданным ему во власть людям чудовищные духовные и моральные увечья. И все же, считая лишь до 1942 года, свыше трехсот тысяч человек в Германии пожертвовали жизнью в большей частью невидимых боях с режимом и не менее двухсот тысяч активных противников Гитлера к началу войны сидело в гитлеровских концентрационных лагерях. Еще и сегодня противники Гитлера сковывают в Германии свыше пятидесяти дивизий отборных гитлеровских войск, так называемые войска СС. Это — немалый вклад в победу над Гитлером. Мы, сумевшие сделать намного меньше, несем перед этими борцами тяжелую ответственность — так мне кажется. И я констатирую также у всех наших друзей настоящий страх, что вы, глубокоуважаемый господин Манн, Вы, к которому 121 Америка прислушивается более, чем к кому бы то ни было из нас, можете умножить сомнения в существовании значительных демократических сил в Германии: ведь будущее не только Германии, но и Европы, зависит от того, будет ли этим силам оказана помощь для одержания победы. Я потому пишу это письмо, что честно убежден, как важно было бы, если бы Вы могли успокоить наших друзей относительно позиции, занимаемой Вами в этом важнейшем из всех вопросов.

Ваш

Бертольт Брехт

1 декабря 1943 г.

ОБРАЩЕНИЕ К КОМИССИИ КОНГРЕССА56

Я родился в Аугсбурге (Германия) в семье директора фабрики и изучал естественные науки и философию в университетах Мюнхена и Берлина. Двадцати лет, будучи военным санитаром во время первой мировой войны, я написал балладу57, на которую спустя пятнадцать лет гитлеровский режим указал как на причину лишения меня германского гражданства. Стихотворение было направлено против войны и тех, кто хотел ее затянуть.

Я стал драматургом. В течение некоторого времени казалось, что Германия идет по пути демократии. Существовала свобода слова и художественного творчества.

Однако во второй половине двадцатых годов старые реакционные милитаристские силы снова укрепились. Как драматург, я в то время находился на подъеме, моя пьеса «Трехгрошовая опера» ставилась по всей Европе. Но в Германии уже раздавались голоса, требовавшие уничтожения свободы художественного творчества и свободы слова. Гуманистические, социалистические, даже христианские идеи именовались «антинемецкими» — это слово я уже едва могу себе представить без волчьей интонации Гитлера. Одновременно подвергались злобным нападкам культурные и политические организации народа.

При всех своих слабостях Веймарская республика обладала могучим девизом, который признавался лучшими писателями и художниками всех направлений: 122 искусство — народу. Немецкие рабочие, интерес которых к искусству и литературе был действительно велик, составляли особенно важную часть публики, читателей и зрителей. Нас тревожили их бедствия во время страшного экономического кризиса, пагубно сказывавшегося и на их культурном уровне, и все усиливавшаяся власть старого милитаристско-феодального и империалистического отребья. Я начал писать стихи, песни и пьесы, выражавшие чувства народа и клеймившие его врагов, которые выступали уже открыто под знаменем с гитлеровской свастикой.

Гонения в области культуры постепенно усиливались. Известные художники, издатели, редакторы газет и журналов подвергались судебным преследованиям. В университетах устраивались «охоты за ведьмами», против таких фильмов, как «На Западном фронте без перемен»58, организовывалась травля. Но это, разумеется, было лишь подготовкой к еще более решительным действиям. Когда Гитлер захватил власть, художникам было запрещено рисовать, писателям — писать, а нацистская партия завладела издательствами и киностудиями. Но даже и эти покушения на культурную жизнь немецкого народа были лишь началом. Они были задуманы и осуществлены как духовная подготовка тотальной войны, которая является тотальным врагом культуры. Последовавшая война всему положила конец. Немецкий народ живет ныне без крова над головой, без достаточного питания, без мыла, без самых элементарных условий культуры.

Вначале лишь очень немногие были в состоянии увидеть связь между реакционными ограничениями в области культуры и последовавшим в итоге покушением на самое физическое существование народа. Усилия демократических, антимилитаристских сил оказались слишком слабыми.

Мне пришлось покинуть Германию в феврале 1933 года, на следующий день после поджога рейхстага. Начался исход писателей и художников, какого мир еще никогда не видел. Я поселился в Дании и, работая над пьесами и стихами, посвятил всю свою дальнейшую литературную деятельность борьбе против нацизма.

Некоторые мои стихотворения были нелегально завезены в Третью империю, и датские нацисты, поддержанные 123 гитлеровским посольством, вскоре начали требовать моей высылки. Датское правительство отклонило это требование. Но в 1939 году, когда ощущалось уже приближение войны, я переехал с семьей в Швецию. Там я смог задержаться лишь на год. Гитлер вторгся в Данию и Норвегию.

Мы продолжили наше бегство на север и прибыли в Финляндию. Гитлеровские войска следовали за нами. Финляндия была уже полна нацистских дивизий, когда мы в 1941 году выехали в Америку. Мы пересекли СССР в сибирском экспрессе, который вез немецких, австрийских и чешских беженцев. Через десять дней после того, как мы отплыли на шведском судне из Владивостока, Гитлер напал на Советский Союз. Наш пароход принял груз копры в Маниле. Через несколько месяцев на этот остров напали союзники Гитлера59.

Я догадываюсь, что вызвать меня сюда Комиссию Конгресса побудили некоторые мои пьесы и стихотворения, написанные в период антигитлеровской борьбы.

Вся моя деятельность, даже антигитлеровская, всегда была чисто литературной и совершенно независимой. Будучи гостем Соединенных Штатов, я в своей деятельности, в том числе и литературной, ни в какой форме не касался этой страны. Между прочим упомяну, что я не киносценарист. Я не представляю себе, какое влияние — будь то политическое или художественное — мог бы я оказать на кинематографию.

Все же, будучи вызван Комиссией Конгресса по расследованию антиамериканской деятельности, я впервые чувствую себя обязанным высказать несколько соображений об американских делах. Оглядываясь на свой опыт драматурга и поэта в Европе двух последних десятилетий, я могу сказать, что великий американский народ многим бы рисковал и многое потерял бы, если бы позволил кому-нибудь ограничить свободное соревнование идей в области культур и или вмешиваться в вопросы искусства, которое, чтобы быть искусством, должно быть свободно.

Мы живем в опасном мире. Уровень нашей цивилизации таков, что человечество могло бы уже достичь самой высокой степени богатства, но в целом оно все еще страдает от бедности. Мы пережили большие войны, 124 впереди, говорят, еще бóльшие. Весьма возможно, что одна из них уничтожит все человечество. Может быть, мы — последнее поколение рода человеческого на земле. С того времени, когда лошадь заставили делать то, что не под силу человеку, идеи использования новых производственных возможностей мало ушли вперед. Не кажется ли вам, что при таком незавидном положении дел любая новая идея должна быть тщательно и свободно изучена? Искусство способно прояснять идеи и даже облагораживать их.

1947

НАБРОСКИ ПРЕДИСЛОВИЯ К «ЖИЗНИ ГАЛИЛЕЯ»60

«Жизнь Галилея» была написана в те мрачные последние месяцы 1938 года, когда многие считали наступление фашизма неудержимым, а окончательное крушение западной цивилизации делом самого ближайшего будущего. И действительно, близился конец той эпохи, которая принесла миру расцвет естественных наук и новый этап в развитии музыкального и театрального искусства. Ожидание эпохи варварства и «безвременья» захватило почти всех. Лишь немногие видели зарождение новых сил и верили в жизнеспособность новых идей. Стерлись даже границы понятий «старое» и «новое». Учение классиков научного социализма потеряло прелесть новизны и казалось наследием давно прожитой эпохи.

Буржуазия изолирует науку в сознании ученого, представляет ее некоей самодовлеющей областью, чтобы на практике запрячь ее в колесницу своей политики, своей экономики, своей идеологии. Целью исследователя является «чистое» исследование, результат же исследования куда менее чист. Формула E = mC261 мыслится вечной, не связанной с формой общественного бытия. Но такая позиция позволяет другим устанавливать наличие этой связи: город Хиросима внезапно стирается с лица земли. Ученые притязают на безответственность машин.

 

Вспомним родоначальника экспериментального естествознания Фрэнсиса Бэкона, недаром говорившего, что природе надо повиноваться, чтобы ею повелевать. Его 125 современники повиновались его природе, подкупая его, и тем самым обеспечили себе право повелевать им, лордом-канцлером, до такой степени, что парламенту пришлось в конце концов посадить его за решетку.

Пуританин Маколей62 отделял Бэкона-политика, которого он осуждал, от Бэкона-ученого, которым он восхищался. Что же, и нам так поступать по отношению к немецким врачам-нацистам?

Помимо всего прочего, война содействует развитию науки. Какие великолепные возможности! Она приводит к научным открытиям, а не только к грабежу и насилию. Высшая ответственность (ответственность верхов) приходит на смену низшей (ответственность перед низами). Повиновение порождает произвол. Всеобщий беспорядок многое упорядочивает. Врачам, боровшимся с желтой лихорадкой, приходилось экспериментировать на самих себе; фашистские же врачи получали подопытный человеческий материал в любом количестве. Справедливость соблюдалась и тут: они замораживали только «преступников», то есть инакомыслящих. Для опытов по размораживанию с помощью «животного» тепла они получали проституток, женщин, преступивших заповедь нравственной чистоты. Женщины эти служили пороку, теперь им предоставлялась возможность послужить науке. Между прочим, выяснилось, что горячая вода оживляет лучше, чем женское тело, она на своем скромном посту может больше сделать для родины. (На войне мы не должны забывать об этике.) Прогресс — куда ни глянь! В начале века политические деятели из простонародья были вынуждены тюрьмы считать своими университетами. Теперь же тюрьмы стали университетами для охранников (и врачей). Конечно, даже если бы государство оказалось не в состоянии оставаться «в границах этики», считалось бы, что эти эксперименты в порядке вещей, так как проводятся «в интересах науки». Тем не менее буржуазный мир все еще имеет некоторые основания для возмущения. Даже если речь идет всего лишь о мере допустимого, что ж — важна и мера. На процессе генералов фон Макензена и Мельтцера в Риме английский представитель обвинения полковник Холе, касаясь расстрелов заложников, признал, что в военной обстановке «reprisal killings» (расстрелы заложников) не могут 126 считаться противозаконными действиями, если жертвы схвачены на месте происшествия, если они не слишком многочисленны и если предпринимаются попытки разыскать лиц, ответственных за происшедшее. Однако немецкие генералы превзошли границу дозволенного. Они арестовывали по десять итальянцев за каждого убитого немецкого солдата (впрочем, не по двадцать, как того требовал Гитлер) и расправлялись с ними чересчур быстро, примерно в течение двадцати четырех часов. Итальянская полиция по ошибке схватила нескольких лишних итальянцев, и по ошибке же немцы и их расстреляли за компанию, чересчур положившись на своих итальянских коллег. Но при этом заложников брали главным образом из тюрем — заключенных или задержанных по подозрению и ожидавших суда, — а если их все же не хватало, то вакансии заполнялись евреями. Таким образом, определенная гуманность проявлялась не только в отклонении от предписанной численности. И все же они нарушили меру допустимого, за что и понесли наказание.

Тем не менее в наше время глубочайшего морального падения буржуазии можно доказать, что лохмотья падших из того же материала, что и былые их чистые одежды.

Таким-то образом ученые наконец получают то, что им нужно: государственное финансирование, планирование ключевых аспектов экономики, руководящее положение в промышленности; таким-то образом наступает для них золотой век. И их подъем производства начинается с производства средств разрушения, их планирование приводит к крайней анархии, ибо они вооружают одно государство для войны с другими. Презрение, которое народ всегда испытывал к кабинетным ученым, превратилось в нескрываемый ужас с тех пор, как они стали столь серьезной угрозой для всего человечества. И в тот момент, когда, уйдя целиком в свою науку, начисто оторвались от народа, они с ужасом обнаружили вдруг свою связь с ним, ибо угроза нависла и над ними самими; их собственная жизнь оказалась в опасности, серьезность которой они осознают лучше, чем кто бы то ни было. С их стороны раздается уже немало протестов, направленных не только против давления на их науку, 127 которую, дескать, тормозят, стерилизуют и толкают на ложный путь, но и против порождаемой их наукой угрозы всему человечеству и им лично.

 

Совсем недавно немцы пережили одно из таких потрясений, из которых очень тяжело делать практические выводы. Руководство страной попало в руки невежественного человека, который с помощью банды беспощадных и «темных» политиков развязал чудовищную войну и привел страну к полному разорению. Перед самой катастрофой и в течение довольно длительного периода после нее всю вину взваливали на этих людей. Они провели в свое время почти тотальную мобилизацию интеллигенции, то есть направили во все основные отрасли науки и техники высококвалифицированных специалистов, и если иногда и ставили им палки в колеса, то все же нельзя на одни эти палки сваливать ответственность за катастрофу. Даже политическая военная стратегия тех лет не производит впечатления просто-напросто глупой, а стойкость армии и гражданского населения не вызывает никаких сомнений. В конце концов победило превосходство противников в людях и технике, вызванное к жизни целым рядом событий, которые было трудно предусмотреть.

 

Многие, знающие или по крайней мере догадывающиеся о недостатках капитализма, готовы мириться с ними ради свободы личности, которую он им якобы дает. Они верят в эту свободу главным образом потому, что почти никогда ею не пользуются. Правда, при гитлеровском терроре эта свобода оказалась в какой-то степени утраченной; ее можно было сравнить с небольшой суммой на текущем счету, которой при нормальном режиме можно было в любой момент воспользоваться, но, конечно, лучше было не пользоваться; теперь же она была, так сказать, заморожена, то есть ею хоть и нельзя было больше располагать по своему усмотрению, но все же было известно, что она существует. Они рассматривали гитлеровский режим как ненормальный; они считали его извращением капитализма или даже антикапиталистическим строем. Чтобы поверить в последнее, пришлось, 128 правда, воспользоваться определением капитализма, данным национал-социалистами, а что касается теории извращений, то весь капитализм представлял собой не что иное, как систему, на каждом шагу порождавшую извращения, ни предотвратить, ни искоренить которые интеллигенция явно была не в силах. В любом случае лишь катастрофа могла восстановить свободу. Когда же катастрофа разразилась, она — даже она! — не восстановила свободы.

После многочисленных и разнообразных описаний страшной материальной нищеты, воцарившейся в обезгитлеренной Германии, я услышал однажды описание нищеты духовной. «Немцам сейчас необходимо одно: откровение свыше», — говорили мне. «Разве им еще не было откровений свыше?» — спросил я. — «Ты только посмотри на духовное оскудение, — последовал ответ, — и полное отсутствие руководителей». — «Разве мало было у них руководителей?» — спросил я и напомнил о разрухе. — «Но им нужна какая-то надежда», — возражали мне. — «Разве им еще не надоели надежды? — спросил я. — Я слышал, они достаточно долго жили надеждой — или избавиться от своего фюрера, или получить из его рук весь мир на поток и разграбление».

 

Как раз тогда, когда труднее всего обходиться без знания, его труднее всего приобретать. Последняя ступень духовного обнищания наступает тогда, когда кажется, что можно обойтись и без знания. Ни на что нельзя уже твердо рассчитывать, все критерии рухнули, ближние цели заслоняют дальние; остается лишь уповать на добрую волю случая.

ИСКУССТВО В ЭПОХУ ПЕРЕВОРОТА

Тяга эксплуатируемых и угнетенных пролетарских масс к искусству с особой силой проявляется в период их раскрепощения. Это тяга к радостной жизни — частица могучей, но подавленной жажды жизни. В грозную и удивительную пору окончательной схватки, когда идет «последний и решительный бой», да и во время первых серьезных сражений восстановительного периода, когда 129 еще откровенно властвует физический голод, утолить духовный — гораздо проще. К тому же народ видит в искусстве средство борьбы.

Когда буржуазный корабль начинает тонуть, буржуазия прежде всего выбрасывает за борт искусство, и это происходит не только потому, что лучшие художники уже раньше стремились пустить его ко дну. Пролетариат призывает их к себе, как только берет власть в свои руки.

Удивительна забота, которую молодое Советское правительство, со всех сторон теснимое внутренним и внешним врагом, в разгар войны, в самый разгар голода проявило к театрам. Оно снабжало их углем, давало актерам специальные пайки, загружало работой.

И это повторилось в покоренном Берлине, двадцать пять лет спустя, когда советский комендант отдал приказ отворить двери театров, закрытых при Гитлере. Противник, побежденный ценой таких усилий, был приглашен в театр. Снабжение населения хлебом, восстановление водопровода и открытие театров — вот первые шаги победителей! После революции, еще не построив тяжелой промышленности, русский пролетариат создал свою кинематографию. А через двадцать пять лет русская армия-победительница помогает немецкому народу, который нанес тяжелый урон советской индустрии, создать свою, новую кинематографию.

Нет сомнений: эпоха великих переворотов открывает великие возможности перед искусством. Станет ли оно великим?

ИЗ РЕЧИ НА ОБЩЕГЕРМАНСКОМ КОНГРЕССЕ ДЕЯТЕЛЕЙ КУЛЬТУРЫ В ЛЕЙПЦИГЕ63

Когда мы по окончании войны, развязанной Гитлером, вернулись к театральному творчеству, главная трудность заключалась, быть может, в том, что ни артисты, ни зрители не представляли себе истинных масштабов произведенных разрушений. Каждый ясно понимал, что восстановление заводов, лежавших в развалинах, и жилых домов, стоявших без крыш, потребует 130 огромных усилий, но что касается театра, где усилиями одних лишь рабочих-строителей нельзя было восстановить все разрушенное, то здесь все требования и предложения, казалось, сводились к лозунгу: «Продолжать в том же духе». Считали, что дело осложняет лишь нехватка хлеба и кулис. В действительности же картина упадка была чудовищна. Варварство и глупость торжествовали; они были явно исполнены решимости пережить эпоху своего расцвета.

В постановках величайших творений нашей драматургии они обрели особенно надежное пристанище. Однако этот упадок оставался незамеченным, ибо способность к оценке переживала упадок столь же чудовищный.

Быстрый распад искусства в период господства нацистского режима произошел, судя по всему, почти незаметно. То обстоятельство, что разрушение театральных зданий, то есть материальный ущерб, понесенный театром, гораздо больше бросался в глаза, чем ущерб, нанесенный актерскому и режиссерскому мастерству, объяснить, пожалуй, нетрудно: ущерб материальный театр понес в годы крушения нацистского режима, а моральный — в годы его становления. В самом деле, даже в наши дни продолжают еще говорить о «блестящей технике игры» в геринговских театрах, будто эту технику можно перенять независимо от того, чему именно она придавала блеск. Будто технику, которая служила для сокрытия общественных закономерностей, можно применить для их раскрытия.

Когда мы по окончании войны, развязанной Гитлером, вернулись к театральному творчеству, стремясь возродить его в духе прогресса, в духе исканий, направленных на столь необходимое преобразование общества, в это время изобразительные средства театра, создание которого потребовало так много времени, были, по сути дела, уничтожены, разъедены духом регресса и авантюризма. Театр выродился, поэзия превратилась в декламацию, искусство — в искусственность, внешние эффекты и фальшивая чувствительность стали главным козырем актера. Образцы, достойные подражания, сменились подчеркнутой пышностью, а подлинная страсть — наигранным темпераментом. Целое поколение актеров 131 состояло из людей, подобранных неправильно и воспитанных в духе ложных доктрин.

Каким же путем следовало нам идти, чтобы осуществить новые постановки для нового зрителя в театре, который до такой степени оскудел духовно и утерял техническое мастерство?

Каким путем можно создать на сцене такого театра образ нового человека, образ, столь необходимый для нашей страны? Как воплотить в сценическом действии основные факторы столь необходимых общественных преобразований? Как отобразить окружающую среду, которая с недавнего времени превратилась из постоянной величины в переменную? Как создать драматургию противоречий и диалектических процессов, подлинную драматургию, свободную от объективизма? Наконец, каким образом нужно развивать у нового зрителя, зрителя-труженика, способность к новой плодотворной критике?

Ответ содержится в самом вопросе. Исцелить гибнущий театр можно было, лишь решая труднейшие задачи, а не какие-либо совсем несложные. У театра, который в тот момент едва ли был способен просто развлечь даже самого непритязательного зрителя, оставался один единственный шанс на спасение — взяться за решение таких задач, которые никогда еще перед ним не стояли. Театру, самому по себе несовершенному, предстояла напряженная борьба за изменение окружающей его среды. Отныне он мог отображать мир, лишь участвуя в созидании мира.

Здесь, в этой части Германии, где одни из вас дома, а другие в гостях, ведется большая, напряженная работа в области театра. И я заверяю вас, что она ведется не только для этой части Германии. Я заверяю вас также, что мы, ведущие такую работу, сознаем, сколь бесплодной оказалась бы в конце концов она без тех усилий, которые предпринимаются в другой части Германии. Призыв классиков сохраняет свое значение и поныне: «Либо у нас будет национальный театр, либо не будет никакого!..»64

Май 1951 г.

132 ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО НЕМЕЦКИМ ДЕЯТЕЛЯМ ИСКУССТВ И ПИСАТЕЛЯМ

Я прочел речь Отто Гротеволя, в которой он требует созыва общегерманского совещания по подготовке свободных выборов во всей стране, и, подобно многим другим, содрогнулся, узнав, насколько серьезным считает правительство Германской Демократической Республики положение в Германии.

Разразится ли у нас война? Ответ один: если готовить войну — она разразится. Будут ли немцы стрелять в немцев? Ответ один: если они не захотят говорить друг с другом, они будут стрелять друг в друга.

В стране, которая в течение долгого времени осуществляла единое управление всеми своими делами показалась вдруг насильственно разорванной на части, повсеместно и ежечасно возникает множество конфликтов. Разрешить их можно различными путями. Если создать армии, конфликты будут разрешаться военным путем. Если появилась опасность возникновения этих армий, нужно, не теряя ни минуты, при любых условиях предпринять новые усилия для того, чтобы добиться воссоединения мирным путем. Таким образом будут устранены все конфликты, не говоря уже о всех прочих неисчислимых выгодах подобного единства. Людям всех профессий опасность грозит в равной степени, и все они должны способствовать устранению создавшегося напряжения. Как писатель, я призываю всех немецких писателей и деятелей искусств обратиться к своим парламентам с просьбой начать переговоры, к которым мы так стремимся, с обсуждения следующих предложений:

1. Полная свобода литературного творчества, с одним ограничением.

2. Полная свобода театрального искусства, с одним ограничением.

3. Полная свобода изобразительных искусств, с одним ограничением.

4. Полная свобода музыкального творчества, с одним ограничением.

5. Полная свобода кино, с одним ограничением. Ограничение таково: запрету подлежат произведения литературы и искусства, прославляющие войну, проповедующие 133 ее неизбежность и разжигающие ненависть между народами.

Три войны вел великий Карфаген. После первой он еще сохранил свое могущество, после второй в нем еще жили люди. После третьей войны от него не осталось и следа.

26 сентября 1951 г.

КОНГРЕССУ НАРОДОВ В ЗАЩИТУ МИРА

У человечества удивительно короткая память: слишком быстро оно забывает перенесенные страдания. Но представить себе грядущие бедствия люди, очевидно, и вовсе не в состоянии. Жуткие описания атомной войны, кажется, не очень испугали жителей Нью-Йорка. Жителей Гамбурга и по сей день окружают развалины, и все же они не решаются поднять голос против новой войны. Ужасы сороковых годов, которые потрясли мир, как видно, забыты. «Вчерашний дождь не вымочит», — говорят многие.

Эта бесчувственность в крайних своих проявлениях подобна смерти. Ее нужно преодолеть во что бы то ни стало. Очень многие люди уже сейчас представляются нам мертвецами. Они так мало делают, чтобы предотвратить грядущее несчастье, словно их уже постигла страшная участь, пока еще только грозящая им.

И все же ничто не сможет убедить меня, что бороться против врагов разума во имя его торжества — безнадежное дело. Повторим уже тысячу раз сказанное! Лучше повторить лишний раз, чем промолчать, когда сказанное могло бы подействовать. Пусть иногда нам кажется, что предостережения уже набили оскомину. Наш долг — вновь и вновь предостерегать человечество, ибо ему угрожают войны, по сравнению с которыми все предыдущие покажутся детской забавой. Эти войны, без сомнения, разразятся, если вовремя не ударить по рукам тех, кто подготавливает их открыто, у всех на глазах.

30 ноября 1952 г.

134 НЕУЛОВИМЫЕ ОШИБКИ КОМИССИИ ПО ДЕЛАМ ИСКУССТВ65

Приглашенные на заседание Академии искусств

Большие начальники из Комиссии по делам искусств,

Платя дань доброму обычаю признавать свои ошибки,

Бормотали, что они тоже

Признают свои ошибки. Правда,

Когда их спросили, какие ошибки они признают,

Они, как ни старались, не могли припомнить

Никаких определенных ошибок. Все,

Что ставили им в вину, оказывалось

Как раз не ошибкой, потому что Комиссия зажимала

Только произведения, не представляющие интереса, и то, собственно,

Не зажимала, а просто не продвигала.

Несмотря на усерднейшие размышления,

Они не смогли вспомнить

Ни одной определенной ошибки, однако

Твердо стояли на том,

Что допустили ошибки — как и требует добрый обычай.

1953

ВЕДОМСТВО ЛИТЕРАТУРЫ66

Ведомство литературы, как известно, отпускает

Издательствам республики бумагу,

Столько-то и столько-то центнеров дефицитного материала —

Для издания желательных произведений.

 

Желательными

Являются произведения с идеями,

Которые Ведомству литературы знакомы по газетам.

Такой подход

Должен был бы, учитывая особенности наших газет,

Привести к большой экономии бумаги, если бы

Ведомство литературы на каждую идею наших газет

Пропускало по одной книге. К сожалению,

135 Оно легко посылает в печать все книги, пережевывающие

Одну идею наших газет.

 

Таким образом,

Для произведений некоторых мастеров

Бумаги не хватает.

1953

КУЛЬТУРНАЯ ПОЛИТИКА И АКАДЕМИЯ ИСКУССТВ67

Академия искусств опубликовала свои предложения, касающиеся работы деятелей искусств в ГДР, а также состояния и содержания работы таких культурных институтов, как кино, радио и печать. Однако ее право на критику было подвергнуто сомнению. Доводы ее противников сводились к тому, что академия в прошлом не сумела выработать марксистскую точку зрения, стать на позиции социалистического реализма и действенно поддержать политику правительства в области культуры. Насколько справедливо это утверждение?

Академия искусств — институт и новый, и старый. Основана она была в 1696 году, а 1950-й, благодаря усилиям правительства ГДР, стал годом ее возрождения. Новыми членами академии были избраны наиболее известные деятели искусств; основным критерием при избрании служила прогрессивность взглядов. Местожительство художника не имело решающего значения. Однако в известном смысле немецкие художники представлены в академии далеко не полно, ибо многие крупные мастера, живущие в ФРГ, не могли вступить в нее, не подвергаясь преследованиям со стороны властей.

Об опасном самообмане некоторых наших руководителей в области культуры говорит тот факт, что они предъявляют к академии требования, которые можно предъявлять лишь к марксистам. Но академию в том виде, как она есть, нельзя рассматривать как марксистскую, и, если допустимо критиковать результаты ее работы с марксистских позиций, то было бы совершенно неправильно относиться к ней так, будто это марксистский синклит. В лучшем случае можно сказать, что 136 академики-марксисты, а многие из самых известных членов академии — марксисты, упустили возможность привить и остальным марксистские взгляды.

Я сам, разумеется, придерживаюсь того мнения, что художник, который прогрессивен лишь в общем и целом, не сумеет извлечь из своего таланта максимум возможного. Едва ли в академии имела место какая-либо дискуссия, в ходе которой марксистское мировоззрение подвергалось бы сомнению. (А дискуссии, приведшие к выдвижению вышеупомянутых предложений, продемонстрировали отрадное единство взглядов по некоторым важнейшим принципам политики ГДР). Однако нельзя отрицать, что многие наши деятели искусств по ряду важных вопросов отнеслись к политике правительства в области культуры довольно неприязненно и без понимания. Причину такого отношения я вижу в том, что эта политика не обогатила художников идейно, а была просто-напросто навязана им. Порочная практика всяческих комиссий, плохо аргументированные предписания, чуждые искусству административные меры, вульгарно-марксистский язык оттолкнули художников (в том числе и марксистов) и помешали академии занять передовую позицию в области эстетики. Как раз художники-реалисты восприняли некоторые требования комиссий и критики как требования чрезмерные.

Ни одно новое государство не может быть построено, если отсутствует уверенность. Только избыток творческих сил создает новое общество. А поверхностный оптимизм может поставить его под удар.

Необходимо расчистить путь пробивающимся росткам общественной жизни. Лакировка и украшательство — самые страшные враги не только всего прекрасного, но и политической мудрости. Жизнь трудового люда, борьба рабочего класса за осмысленную и творческую деятельность — вот окрыляющая тема для искусства. Но одно только присутствие рабочих и крестьян на полотне или на экране не имеет ничего общего с глубоким раскрытием этой темы. Искусство должно добиваться того, чтобы его понимали. Но общество, борясь за всеобщее образование, должно тем самым воспитывать в себе более глубокое понимание искусства. Культурные запросы людей необходимо удовлетворять. 137 Но только непримиримо борясь с привычкой к безвкусице. Под сенью правильных требований процветало ложное и скверное.

Вероятно, для удобства служащих соответствующих учреждений и в целях безошибочного администрирования следовало бы разработать простые и четкие схемы для произведений искусства. Тогда художникам останется «лишь» облечь свои мысли (а возможно, мысли администрации?) в определенную форму, и все будет в порядке.

Но тогда требовать живого слова в искусстве все равно, что требовать живого слова от мертвецов. Искусство имеет свои собственные законы.

Социалистический реализм — это большая и широкая генеральная линия, и тут оригинальное видение художника и индивидуальный стиль не мешают, а только помогают. Борьбу против формализма следует не только рассматривать как политическую задачу, но и наполнить политическим содержанием. Она является составной частью борьбы пролетариата за правильное решение социальных проблем и потому с неверными решениями в искусстве следует бороться как с неверными социальными решениями, а не рассматривать их как эстетические заблуждения. Некоторых политиков это, вероятно, удивит, но политический язык для многих деятелей искусств более понятен, чем составленный наспех эстетический лексикон, который содержит лишь категорические утверждения туманного свойства.

Была ли наша культурная политика последних лет реалистичной с точки зрения искусства? Наши художники работают для неоднородного в классовом отношении зрителя. Степень хорошего вкуса, как и степень безвкусицы у этого зрителя весьма различны. Равным образом различны и его запросы, которые призвано удовлетворить искусство. Государство думает прежде всего о рабочем классе, следовательно, и наши лучшие художники должны первым делом думать о нем. Однако необходимо учитывать также запросы и вкусы других классов. Все это возможно лишь при высоком и глубоко дифференцированном искусстве. Качество произведения — решающий политический вопрос для подлинно социалистического искусства.

138 Политическое качество играет огромную роль. Задача художественной критики — бороться с политическим примитивом. В этой области наша критика добилась некоторых успехов. Мы не можем требовать, чтобы за немногие годы был достигнут политический уровень Советского Союза, и все же примеры нам помогают. Правда, следование этим примерам не принесло бы нам пользы, если бы мы воспринимали их без учета наших специфических условий. У нас, грубо говоря, меньше нового и больше старого. Значительные слои населения еще глубоко проникнуты капиталистическими представлениями. Это можно сказать даже об определенной части рабочего класса. В разрушении этих представлений призвано сыграть свою роль и искусство. Мы слишком рано повернулись спиной к недавнему прошлому, жадно стремясь обратиться к будущему. Но ведь будущее зависит от того, как мы разделаемся с прошлым. Где произведения искусства, воссоздающие картину трагического поражения немецкого рабочего класса в 1933 году, поражения, от которого он все еще не оправился? Такие произведения должны были бы показать героические примеры упорной борьбы. И они вдохновляли бы нашу сегодняшнюю борьбу, вооружив ее знаниями и примерами из прошлого.

Наш социалистический реализм должен быть одновременно и критическим реализмом.

Культурные достижения нашей республики значительны. Предпосылки для новых успехов созданы. Если нам удастся поднять не только некоторые показатели производства, но и всестороннюю творческую активность народа, искусство получит новый стимул и само будет стимулировать движение вперед. В наши театры, библиотеки, на выставки и концерты хлынет огромное число людей, все более и более образованных, вдохновленных новыми целями. Когда великая идея социалистического реализма, идея высокогуманного земного искусства, раскрывающего все способности человека, освободится от административных пут, наши лучшие художники увидят в ней, как это и есть в действительности, чудесный дар революционного пролетариата.

1953

139 НЕ ТО ИМЕЛОСЬ В ВИДУ68

Когда Академия искусств

Потребовала от узколобых властей

Свободы искусства,

Вокруг нее раздались визг

И возгласы возмущения,

Но, все перекрыв,

Грянул оглушительный гром рукоплесканий

По ту сторону секторальной границы.

 

Свободу! — орали там. — Свободу художникам!

Свободу во всем! Свободу всем!

Свободу угнетателям! Свободу поджигателям войны!

Свободу рурским картелям! Свободу гитлеровским генералам!

Так-то, любезные!

 

Сперва иудин поцелуй рабочим —

Затем иудин поцелуй художникам.

Злорадно ухмыляясь,

Поджигатель с канистрой бензина

Крадется к Академии искусств.

 

Но мы потребовали свободу рук

Не для того, чтоб его обнять, а чтобы вышибить

Канистру из его грязных лап.

Даже самые узкие лбы,

За которыми скрыта

Преданность делу мира,

Ближе к искусству, чем «почитатель искусства»,

Который прежде всего чтит

Искусство войны.

1953

140 РЕЧЬ ПО СЛУЧАЮ ВРУЧЕНИЯ ЛЕНИНСКОЙ ПРЕМИИ «ЗА УКРЕПЛЕНИЕ МИРА И ВЗАИМОПОНИМАНИЯ МЕЖДУ НАРОДАМИ»

Одна из самых замечательных традиций вашей страны, Советского Союза, — ежегодное присуждение ряду лиц премии за заслуги в деле сохранения мира во всем мире. Эта премия представляется мне высшей и, пожалуй, наиболее почетной наградой из всех существующих ныне. Что бы ни пытались внушить народам, они твердо знают: мир — это альфа и омега всякой деятельности на благо человека, всего процесса производства материальных ценностей, всех видов искусств, в том числе и искусства жить на земле.

Мне было девятнадцать лет, когда я услышал о вашей великой революции, двадцать, когда я увидел отблески ее великого пламени и на своей родине. Я был санитаром в одном из военных госпиталей Аугсбурга. Казармы и даже госпитали опустели. Старинный город вдруг заполнился новыми людьми, огромными бурлящими толпами, повалившими из предместий в чопорные кварталы богачей, чиновников и коммерсантов. В течение нескольких дней женщины из рабочих семей заседали в наскоро созданных советах и задавали жару молодым рабочим в солдатских шинелях, а фабриками управляли рабочие.

Всего несколько дней, но каких! Все так и рвутся в бой, но в то же время и жаждут мира, созидательной деятельности.

Как вам известно, борьба эта не увенчалась победой, и вам известно почему. В последовавшие затем годы Веймарской республики произведения классиков социализма, возродившиеся к новой жизни благодаря Великому Октябрю, и сообщения о смелом строительстве нового общества в вашей стране сделали меня горячим сторонником этих идеалов и обогатили меня знаниями.

Самым важным для меня было осознание того, что будущее человечества можно предвидеть лишь «снизу», лишь встав на точку зрения угнетенных и эксплуатируемых. Лишь борясь в их рядах, можно бороться за все человечество.

141 Отгремела чудовищная война, назревала еще более чудовищная. Отсюда, снизу, были отчетливо видны тайные причины этих войн; этому классу приходилось расплачиваться за них — как за проигранные, так и за выигранные. Здесь, в самых низах, и мир оборачивался войной.

И в сфере производства, и вне ее царило насилие. То открытое, как мощь реки, прорывающей плотину, то скрытое — как мощь плотины, обуздывающей реку. Дело заключалось не только в том, производить ли пушки или плуги, — в борьбе за цены на хлеб плуги играют роль пушек. В постоянной ожесточенной борьбе классов за средства производства периоды относительного мира — это лишь передышки между битвами. Не какая-то стихия разрушения и войны то и дело врывается в мирный процесс производства, а само это производство основано на принципе разрушения и войны.

При капитализме люди всю свою жизнь ведут борьбу за существование — друг против друга. Родители враждуют из-за детей, дети — из-за наследства, мелкие торговцы борются за свои лавки между собой и все вместе против крупных воротил. Крестьянин воюет с горожанином, школьники — с учителем, народ — с властями, фабрики — с банками, концерны — с концернами. Как же тут народам не воевать друг с другом!

Народы, добившиеся для себя социалистической экономики, находятся в изумительных — для дела мира — условиях. Движущие людьми стимулы приобретают мирный характер. Борьба всех против всех превращается в борьбу всех за всех. Приносящий пользу обществу приносит пользу и себе. Приносящий пользу себе, приносит пользу обществу.

Хорошо живется полезным членам общества, а не вредоносным, как прежде. Достижения науки уже больше не козыри в азартной игре, они не утаиваются, а делаются достоянием всех. Технические изобретения внушают радость и надежду, а не ужас и смятение, как прежде.

Мне пришлось пережить две мировые войны. Теперь, на пороге старости, я знаю, что вновь готовится страшная война. Но четвертая часть человечества занята 142 мирным строительством. И в других странах идеи социализма пробивают себе дорогу.

Повсюду на земле простые люди страстно желают мира. Многие представители интеллигентных профессий также и в капиталистических странах, в разной степени осознавая происходящее, борются за мир. Но наша главная надежда в борьбе за мир — это рабочие и крестьяне социалистических стран и стран капитализма.

Да здравствует мир! Да здравствует ваша великая мирная держава, государство рабочих и крестьян!

25 мая 1955 г.

ВЫСТУПЛЕНИЕ НА IV СЪЕЗДЕ ПИСАТЕЛЕЙ ГДР

В той части Германии, где проходит этот съезд, будет и впредь продолжаться в интересах всей Германии решительная борьба за новый, лучший образ жизни и за новый, лучший образ мыслей. Мы будем вести ее во всех областях, в области искусства — всеми средствами искусства. Большая часть Германии все еще живет в болоте буржуазного варварства, и болото это опять становится глубоким и вязким. Во Фридланде крупная буржуазия устами своих ораторов восторженно приветствует несчастных69, из которых она в свое время воспитала волков; сейчас она снова дрессирует несчастных в новой захватнической армии. Неутомимо превращая мир в ругательное слово, она стремится к войнам — своему варварскому образу жизни. При этом литература, за некоторыми, но великолепными исключениями, становится литературой бесстыдного приспособленчества или отчаяния.

Мы пишем в новых условиях. Социалистический и реалистический метод творчества, который мы как социалисты и реалисты создаем для наших новых читателей, строителей нового мира, может, как мы видели, многообразно совершенствоваться для великой борьбы, особенно, мне думается, путем изучения материалистической диалектики и изучения народной мудрости. Ведь мы строим наше государство не для статистики, а для истории, а что такое государство без мудрости народа?

Январь 1956 г.

143 ВЫСТУПЛЕНИЕ НА СЕКЦИИ ДРАМАТУРГИИ

Союз писателей обратился по моей просьбе к нескольким молодым драматургам ГДР и попросил сообщить мне о некоторых проблемах создания и постановки пьес. Письмо! было разослано поздно, и потому пришло не очень много ответов; но все-таки ответы были, и, я думаю, на основе этих ответов можно обсудить ряд вопросов. Речь идет главным образом о трех проблемах, о трех трудностях, которые упоминаются в письмах.

Первое — это проблема сотрудничества с театрами. Она представляется мне действительно весьма сложной. Я думаю сначала остановиться на практических вопросах, потому что самая большая часть этих ответов действительно касается вопросов практических, и заставляет предположить, что база, то есть попросту материальная и организационная база, у многих весьма ненадежна, из-за этого до эстетических вопросов у них пока не доходит дело.

Касаясь сотрудничества с театрами, драматурги жалуются, что на посланные пьесы совсем не получают ответа или получают очень поздно. — Я говорю по порядку, вы можете потом дополнить. — Далее они жалуются на то, что есть только один отдел распространения пьес. Кроме того, у них имеются трудности с допуском на репетиции в театры. Речь идет не о репетициях собственных пьес, а о репетициях других пьес.

Они даже не получают контрамарок. Это играет определенную роль, потому что — и тем самым я подхожу ко второму вопросу — действительно возникает проблема, на что жить, если пишешь пьесы. Это совсем не просто. Имеются некоторые трудности, которые вам следовало бы обсудить. Например, тот факт, что театры интересуются только правом первой постановки, так что пьесы ставятся лишь в одном театре, а на это, конечно, никто не может жить.

Возможно, вы внесете предложения по этому вопросу. Я над этим думал и беседовал с некоторыми людьми и пришел к выводу, что отдел распространения должен принципиально давать право постановки обязательно 144 нескольким театрам одновременно, причем совсем не важно, состоится ли премьера в один и тот же день. Это означало бы, что завлиты отдельных театров, заинтересованных в какой-то пьесе, работали бы совместно. Таким образом, они не стали бы, как говорится, выхватывать пьесы друг у друга из-под носа.

Третья проблема — это трудности, связанные главным образом с заказами. Кажется, об этом много говорят. А следовало бы реально изучить эту проблему. Очевидно, в наше время очень быстрой перестройки и очень быстрых перемен драматургам уже в процессе письма нужен совет. Ведь и раньше тем, кто писал пьесы, приходилось многое изучать, и обычно было очень трудно составить себе полное представление о проблемах, которые должны быть затронуты, независимо от того, были ли это проблемы современные или исторические. Это одна сторона.

Вторая заключается в том, что здесь, по-видимому, слишком много разговаривают и спорят, а у семи нянек дитя без глаза; к тому же все еще даются слишком схематичные, ограниченные или совсем не художественные советы.

Но начать я хочу не с этого — может быть, это сделаете потом вы, — а с обсуждения одной мысли, которая также касается материальной или практической стороны дела и содержится в одном или двух из этих писем.

Кажется, значительная часть наших театров в ГДР находится в очень плохих руках. Есть очень скверные директора из породы опереточных простаков. И потом часто встречается этакая благотворительность. Людей, которые состарились, неохотно отпускают. И вообще людей неохотно увольняют — это кажется мне неправильным, потому что условия за это время значительно изменились. Итак, руководство рядом театров — я пометил себе некоторые из них и передам список Министерству культуры, — судя по письмам, осуществляется на низком провинциальном уровне. Сложность заключается, видимо, в том, — тут меня можно, разумеется, поправить — что директора театров приглашаются на работу местными инстанциями. Поэтому я предложил бы вам поддержать нововведение, которое запланировано 145 и которое заключается в том, что директора приглашаются на работу Министерством культуры. Это означало бы, что директора имели бы определенную поддержку в Министерстве культуры и не зависели бы только от местных инстанций, художественный вкус которых разумеется, не всегда может быть гарантирован. Здесь помощь со стороны Союза писателей действительно могла бы сыграть немаловажную роль.

После изучения писем я пришел также к мысли, что для руководства театрами следовало бы привлекать свежие силы и приглашать в литературную часть и в дирекцию писателей-драматургов, которые, в общем-то, имеют или должны иметь некоторую связь с этими учреждениями. То есть я предлагаю заинтересованным писателям поступить в литературную часть (возможно, лучший путь в дирекцию театра лежит через литературную часть, но этого я не утверждаю) или стать директорами театров, включиться в нашу работу, и мы передадим эти предложения Министерству культуры.

Мне кажется, что материально можно было бы несколько помочь, если бы автор, пишущий пьесы, стал, скажем, помощником завлита в театре. Во-первых, он будет получать зарплату, а не единовременные пособия, которые, в конечном счете, действуют очень плохо и деморализующе. Во-вторых, он будет работать в театре и его отношение к театру станет совсем другим.

При этом я думаю о себе, о том, что я, руководя театром, могу ставить свои пьесы. (Оживление.) Это тоже необходимо, потому что театры Германской Демократической Республики относятся, — к моему сожалению — к тем немногим театрам Европы, которые не ставят моих пьес. Таким образом, я просто вынужден ставить самого себя и советую вам как можно скорей оказаться в аналогичном положении. (Снова оживление.) Таким путем вы сможете избавиться от громадного количества затруднений, которые у вас имеются в ваших взаимоотношениях с театрами. У меня очень мало затруднений с «Берлинским ансамблем».

Я узнавал в Министерстве культуры: возможно, будут созданы определенные дополнительные, кажется, 146 это называется «штатные единицы» в театрах для вторых завлитов. Я советовал бы добиваться такой должности, поскольку она во всех случаях позволит заниматься собственной работой. (Оживление.) Конечно, тогда первым завлитам пришлось бы работать больше, чем теперь.

Я хотел затронуть еще один вопрос, тоже связанный с некоторыми из этих писем. Это вопрос о том, как нам, независимо от больших пьес для театров, вновь возродить малые, гибкие боевые формы, вроде тех, что были у нас в свое время — агитпропгруппы. Это представляется мне чрезвычайно важным.

Я не хочу сказать, что надо уйти из театров и перейти в агитпропбригады, но я считаю, что и для драматургии театров очень многое мог бы дать тот боевой дух, который необходим для маленьких, непосредственно агитационных трупп и который может в них возникнуть. У нас для этого гораздо большие возможности, чем были раньше у таких трупп. В нашем распоряжении имеются грузовики, в наших театрах есть молодые профессиональные актеры, которые, вероятно, участвовали бы в этом. Все это нужно только организовать. Короче говоря, мы можем организовать это в гораздо большем масштабе и с большим комфортом. У нас есть издательства пьес для самодеятельности, которые также могли бы помочь, которые даже могли бы финансировать это дело. Правда, я должен сказать, что отдел литературы, судя по моему собственному опыту, ставит на этом пути всяческие препоны. Так, например, молодые литсотрудники «Берлинского ансамбля» обрабатывали пьесы для самодеятельности, а опубликовать эти пьесы, чтобы самодеятельные коллективы могли их поставить, не удается, потому что отдел литературы с поразительным отсутствием политического такта — я не говорю уже об эстетическом такте — не дает дополнительных ассигнований, которые для этого необходимы. Это, между прочим, скандальное обстоятельство.

Во всяком случае, я за то, чтобы действительно изучить вопрос, как снова поставить на ноги эти маленькие, маневренные труппы и труппки, как нам обеспечить их текстами, скетчами, куплетами, боевыми песнями, в которых они нуждаются. У нас есть образцы, которые 147 самым молодым из вас, возможно, вообще неизвестны. Куба70 вчера рассказывал мне, что, например, Фюрнберг71 написал множество великолепных текстов для агитпропа, которых никто не знает. Надо бы попросить его обязательно издать эти тексты как образцы и как непосредственный материал для таких трупп.

Я знаю, что имеется серьезное предубеждение против агитпропа. Взяв в свои руки театры, мы должны были, конечно, работать для больших театров. Но не было ни малейшего основания для того, чтобы обходить или ликвидировать эту разновидность народного театра, который дал животворные импульсы большим театрам. Таково, во всяком случае, мое мнение, и я за то, чтобы вы обсудили этот вопрос, потому что здесь налицо необходимость, а я думаю, необходимость всегда должна быть у нас решающим фактором.

(Эрвин Штриттматтер72. Особенно в деревне имеется такая необходимость!)

ЗАХВАТЫВАТЬ ИНИЦИАТИВУ!

Правда, я согласен с тем, что теперь эти труппы можно было бы организовать на более профессиональном уровне, чем раньше. Но, во-первых, мне кажется, у нас есть специфический недостаток, который заключается в том, что когда хотят что-нибудь организовать, сразу призывно глядят на начальство: пусть сделает министерство! Кое-что из прежнего можно спокойно сохранить — я имею в виду самостоятельность в работе. Это был бы громадный, настоящий прогресс. Вы не должны ждать, чтобы министерства за вас делали ваши революции. (Оживление.) Это, конечно, особая форма немецкого убожества, от которой мы еще не освободились, — привычка смотреть на других: пусть они это сделают или пусть они этого не сделают. А что сделаем мы? Такие маленькие труппы могут в любое время, так сказать, посредством самовоспламенения организоваться во всех театрах республики. Мне не трудно это себе представить; в нашем театре мы можем это организовать за полчаса, значит, могут и в других театрах.

Далее: почему бы этим труппам не заниматься повседневными вопросами. (Г. В. Кубш73. В том числе!) Не в том числе, а именно и исключительно ими! Вот опять 148 эта идея: бедных крестьян нужно приучать к большому театру, сперва надо ввести малую дозу, чтобы затем можно было впрыснуть большую порцию «воспитания». Нам в наших театрах следует заниматься не столько воспитанием, сколько перевоспитанием. Это, впрочем, одно и то же: воспитание в форме перевоспитания. У нас вообще, как мне кажется, в основном воспитывающий театр, а нам следовало бы иметь театр перевоспитывающий, это касается и больших театров. А маленькие труппы могут совсем освободиться от очень важных обязанностей больших театров и действительно заняться конкретными делами своих слушателей, их насущными, порой очень маленькими будничными проблемами. Ибо, как известно, существуют не только высокие проблемы. Нам вовсе не обязательно перенимать от буржуазии утверждение, что всегда существуют высокие чувства и низменные чувства, ибо на самом деле всегда существовали только чувства высших и чувства низших. Мы можем здесь действовать вполне «низменно».

Я не знаю, насколько драматурги могли бы и здесь захватить инициативу. Мне думается, могли бы. Сейчас, судя по всему, между драматургами и театрами большая пропасть. Драматурги пишут пьесы и предлагают их театрам; театры месяцами заставляют их ждать и не берут пьес. Во многих городах есть драматурги и есть театры. Драматурги могут, по-моему, объединиться с актерами. В театре есть ведь и актеры, не только директора. Это большое преимущество (оживление), и оно может быть использовано самым различным образом. Можно объединиться, организовать, например, труппу, независимо от дирекции, которая слишком стара, или слишком привязана к оперетте, или слишком заинтересована в выполнении плана и которая непременно хочет ставить «Дон Карлоса». Это очень хорошо, почему бы и не «Дон Карлоса»; но мы говорим сейчас о реальных нуждах. Почему бы драматургам не пойти к молодым актерам? Правда, я знаю совершенно точно, что и молодые и старые актеры, вообще актеры, сейчас очень перегружены. Мы гигантски расширили круг зрителей, и это большое достижение. Мы охватываем гораздо больше зрителей, чем раньше. Это означает 149 для театров громадную работу сверх нормы — дополнительные выступления, порой по два спектакля в день, в очень плохих условиях, без отдыха, недостаточное время для репетиций и т. д. Возможно, перегруженным артистам очень трудно взять на себя еще и эту задачу. Тогда я поставил бы вопрос о том, что вовсе не обязательно все отдавать в профессиональный, театр, что надо попробовать обратиться к самодеятельности. Почему бы и нет?

Маленькие местные труппы могли бы непосредственно быть связаны с местной политикой. Это еще одно очень большое преимущество. Здесь в значительной мере можно было бы опереться на секретарей райкомов, на их знания проблем и трудностей; маленьким труппам было бы легче воспользоваться этим материалом, чем большим театрам. Потому что это гораздо более гибкая, действенная форма. Она может быть непосредственно политической. Превращение в песню происходит гораздо быстрее, чем в пьесу, которая должна быть многоплановой, которая сложна и которая в наше время вообще не может быть написана без применения материалистической диалектики. Вообще ни одна политическая пьеса не может быть написана без применения материалистической диалектики при создании характеров, ситуаций, при разработке основной линии, при оценке функций пьесы и импульсов, которые она вызывает. Малая форма позволяет непосредственно включиться в борьбу. А нам придется считаться с необходимостью борьбы и нам придется когда-нибудь отбросить, побороть свое благодушие вместе с другими мелкобуржуазными устремлениями.

ДРАМАТУРГИЯ В БОРЬБЕ ЗА СОЦИАЛИЗМ

Еще несколько слов. Мы уже говорили об искре, которая тлеет в золе. Я думаю, что уж если мы ищем искры, то мы должны теперь искать искры политического боевого духа. Вопрос стоит так: как нам приобщить драматургию к борьбе за социализм? Вот в чем действительно сложность. Вы мне скажете, что многие пьесы уже отражают проблемы ГДР, что в них уже показывается борьба старого с новым. Вы скажете мне также — 150 и справедливо, — что эти пьесы выступают в защиту нового. Но если вы внимательно к ним присмотритесь, то увидите, что защита эта осуществляется каким-то странным способом: драматург предоставляет поборнику нового как можно большую свободу слова, так что его точка зрения действительно побеждает точку зрения противника. Вы не должны, однако, забывать, что даже при наличии определенной точки зрения борьба вовсе не всегда должна выступать на сцене в боевом облике. Мы должны добиться того, чтобы в публике разгоралась борьба нового против старого. То есть мы должны добиться того, чтобы своими пьесами и своими постановками действительно расколоть публику. Это нечто совсем иное, нежели то, что теперь обычно происходит. Мы пишем пьесы и ставим их так, что публика рассматривает эту борьбу как борьбу весны с зимой или рыбака с рыбой — то есть как естественное событие. Публика сидит в зале, смотрит на все это и воспринимает новое, скажем, как дождь в воскресенье, а это неприятное явление природы. Это не борьба. Если мы хотим создать боевую сценическую литературу, мы действительно должны многое передумать. Я записал себе об этом несколько строк — не слишком много.

Если мы хотим «художественно-практически освоить» новый мир, мы должны создать живые художественные средства, а старые перестроить. Изобразительные средства Клейста, Гете, Шиллера надо изучать; но их уже недостаточно, чтобы показать новое. Непрерывным поискам революционной партии, которые перестраивают и преображают нашу страну, должны соответствовать поиски в искусстве, такие же смелые и такие же необходимые. Отказываться от поисков означает довольствоваться достигнутым, то есть отставать. Отображение нового — дело нелегкое. Это вопрос воодушевленности новым, знания диалектики и, тем самым, художественных средств. Метод социалистического реализма требует постоянного совершенствования, преобразования, новаторства. Прежде всего он должен быть боевым, и как бойцу ему нужны все виды оружия — все лучшего оружия, все более нового оружия.

12 января 1956 г.

151 ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО НЕМЕЦКОМУ БУНДЕСТАГУ, БОНН

Разрешите мне как писателю высказать свое мнение по внушающему тревогу вопросу о введении воинской повинности.

В годы моей молодости в Германии существовала воинская повинность. Началась война, и страна проиграла ее. Воинская повинность была отменена, но в мои зрелые годы она была введена снова, и разразилась вторая мировая война, куда более кровопролитная, чем первая. И снова Германия — потерпела поражение, причем еще более сокрушительное, и воинская повинность снова была отменена. Преступники, которые ее ввели, были повешены по приговору международного суда, правда, не все, а лишь те, кого удалось поймать. И вот теперь, на пороге старости, я узнаю, что воинскую повинность собираются ввести в третий раз.

Против кого готовится третья война? Против французов? Поляков? Англичан? Против русских? А может быть, против немцев? Мы живем в атомный век, и двенадцать дивизий не могут выиграть войну — однако могут, чего доброго, ее начать. Но возможно ли, чтобы при всеобщей воинской повинности дело ограничилось двенадцатью дивизиями?!

Неужели вы действительно хотите сделать первый шаг, первый шаг к войне? Тогда последний шаг, шаг в никуда, мы сделаем уже все вместе.

Но ведь мы знаем, что имеются мирные возможности для объединения страны, разумеется, только мирные. Нас разделяет ров, так что же, нужно расширять его? Нас разъединила война, но не война может нас объединить снова.

Ни один из наших выборных парламентов не получал от народа мандата или разрешения на то, чтобы ввести всеобщую воинскую повинность.

Я против войны, поэтому я также и против введения воинской повинности в обеих частях Германии, и, поскольку это вопрос жизни и смерти, я предлагаю провести референдум в обеих частях Германии.

Июль 1956 г.

153 ОБЩИЕ ВОПРОСЫ ЭСТЕТИКИ

155 ВОПРОСЫ ЧИТАЮЩЕГО РАБОЧЕГО74

Кто воздвиг семивратные Фивы?

В книгах названы имена повелителей.

Разве повелители обтесывали камни и сдвигали скалы?

А многократно разрушенный Вавилон —

Кто отстраивал его каждый раз вновь? В каких лачугах

Жили строители солнечной Лимы?

Куда ушли каменщики в тот вечер,

Когда они закончили кладку Китайской стены?

Великий Рим украшен множеством триумфальных арок.

Кто воздвиг их? Над кем

Торжествовали цезари? Все ли жители прославленной Византии

Жили во дворцах? Ведь даже в сказочной Атлантиде

В ту ночь, когда ее поглотили волны,

Утопающие господа призывали своих рабов.

 

Юный Александр завоевал Индию75.

Совсем один?

Цезарь победил галлов.

Не имел ли он при себе хотя бы повара?

Филипп Испанский рыдал, когда погиб его флот76.

Неужели никому больше не пришлось проливать слезы?

Фридрих Второй одержал победу в Семилетней войне77.

Кто разделил с ним эту победу?

Что ни страница, то победа.

Кто готовил яства для победных пиршеств?

Через каждые десять лет — великий человек.

Кто оплачивал издержки?

 

Как много книг!

Как много вопросов!

1936

156 ПИСЬМО ТОМБРОКУ78

Дорогой Томброк!

Я обдумал, как сделать в народных домах стенды; на одном должен быть только рисунок, на другом — текст.

Когда увидимся, сможем многое обсудить, а сейчас поговорим о том, как иллюстрировать «Вопросы читающего рабочего». Рисунок должен быть крупным, фигура рабочего — выше человеческого роста. Если холст слишком дорог, придется взять доску и работать тушью и ножом. Главное, чтобы фигура выглядела внушительно. Это должен быть рослый парень, не только сильный, но и внушающий страх. В Швеции такой тип найти нетрудно. Пусть будет ясно, что ему не хватает только книги, только этой силы, чтобы взять власть в свои руки. Надо, чтобы все видели — вот он, истинный строитель семивратных Фив и покоритель Азии, — вот он сидит и читает лживые басни о себе, будто вовсе не он покорил и создал все вокруг.

Очень важно в народных домах напоминать народу о его силе. Когда рушится уют, должна появиться яркая картина хаоса. Пролетарий должен предстать перед всеми как политик, созидатель и воин, чтобы его право на власть было неоспоримо.

Если ты остановишься на монументальных формах, обратись к графике. Чем значительнее цель, тем более скупыми должны быть средства. Это своего рода концентрация сил. Стенды приобрели бы строгость, что нам и требуется. («Как много книг, как много вопросов!»).

Наконец, следовало бы проверять каждый текст, непременно добиваясь, чтобы перевод был отменным; тексты нужно давать на просмотр нескольким шведским писателям. Сделать это нетрудно. Позвони мне, пожалуйста. Надеюсь, что эти стенды не доставят тебе слишком много хлопот.

ШИРОТА И МНОГООБРАЗИЕ РЕАЛИСТИЧЕСКОГО МЕТОДА79

В последнее время читатели журнала «Дас ворт»80 с беспокойством заговорили о том, что понятие реализма в литературе трактуется журналом слишком 157 узко; причиной тому явились, видимо, критические этюды, в которых особое внимание уделялось буржуазному реалистическому роману, как одной из разновидностей реалистического метода. Возможно, что в определении реалистического метода авторы некоторых этюдов пользовались слишком формальными критериями, и, видимо, вследствие этого кое-кто из читателей решил, что, по мнению этих авторов, произведение может считаться реалистическим только в том случае, если оно «написано по образцу буржуазных реалистических романов прошлого века». Разумеется, не это имелось в виду. Установить, является данное произведение реалистическим или нет, можно, лишь сопоставив его с той действительностью, которая в нем отображена. Нет никаких особых формальных признаков, которые заслуживали бы при этом предпочтения. Пожалуй, небесполезно в этой связи обратить внимание читателя на одного из поэтов прошлого века, который писал не так, как буржуазные романисты, и все же с полным правом считается великим реалистом. Это великий английский поэт-революционер Перси Шелли. Его превосходная баллада «Карнавальное шествие Анархии»32* написана под свежим впечатлением кровавой бойни, которую буржуазия учинила во время волнений в Манчестере в 1819 году; и если бы оказалось, что его баллада не соответствует привычным определениям реалистического метода, то нам следовало бы позаботиться об изменении, расширении и уточнении этих определений.

Шелли описывает процессию чудовищных масок, шествующую из Манчестера в Лондон:

 

II

В маске Кэстльри81 на меня

Шла жестокая РЕЗНЯ —

Щеки гладки, рот пунцов;

Следом семь кровавых псов.

 

158 III

Свора жирная была

Чрезвычайно весела:

Псарь от щедрости своей

То и дело своре всей

Скармливал сердца людей.

 

IV

Как лорд Эльдон82, в горностае,

Следом шел ОБМАН, рыдая.

Слезы, выступив едва,

Превращались в жернова.

 

V

Детям, чей незрелый разум

Слезы те причел к алмазам,

Жернов, мрачен и тяжел,

Сразу череп расколол.

 

VI

ЛИЦЕМЕРИЕ, одето

В клочья Ветхого Завета,

Словно Сидмут83, в полной силе

Ехало на крокодиле.

 

VII

Следом шли, потупив взоры,

ОГРАБЛЕНЬЯ и ПОБОРЫ,

Ряженные, например,

Как епископ или пэр.

 

VIII

И АНАРХИЯ вослед

Ехала. В крови — Конь Блед;

Так бледна, суха, как жердь,

В Апокалипсисе Смерть.

 

IX

Был венец ее богат,

Скипетр был в руке зажат,

А на лбу прочесть всяк мог:

«Я — ЗАКОН, КОРОЛЬ И БОГ!»

 

159 X

И покамест сановито

Ехали монах и свита,

Втоптан в пыль, окровавлен,

Простирался Альбион.

 

XI

Кровь на их мечах свежа, —

Госпоже своей служа,

Войско движется, пыля,

А вокруг дрожит земля.

 

XII

Торжеству хмельному рада,

Лихо скачет кавалькада,

Вдрызг пьяна, меж наших нив

Все как есть опустошив!

 

XIII

Истоптав наш остров весь,

Скорым шагом едет СПЕСЬ,

Отдувается, устав,

Возле лондонских застав.

 

XIV

И в испуге задрожали

Горемыки-горожане,

Услыхав у всех ворот,

Как АНАРХИЯ ревет.

 

XV

Ведь навстречу кровопийце

Прут наемные убийцы,

И поют — выводят всласть:

«Ты — наш Бог, Закон и Власть!

 

XVI

Мы тебя так долго ждали,

Обеднели, отощали, —

Нет работы для булата:

Дай нам славу, кровь и злато!»

 

160 XVII

Разношерстная толпа

От судьи и до попа

Бьет челом, аж слышен звон:

«Ты — Господь наш и Закон!»

 

XVIII

Все вскричали в унисон:

«Ты — Король, Господь, Закон!

У АНАРХИИ подножья

Да святится имя божье!»

 

XIX

И АНАРХИЯ при этом

Заюлила всем скелетом:

Мол, за миллионов десять

Мне не в труд поклон отвесить!

 

XX

Ей монархи-недотроги

Стелят путь в свои чертоги,

С ней престолы разделяют

И на царствие венчают.

 

Таким образом шествие Анархии движется к Лондону; мы видим величественные картины, полные символического значения, и чувствуем, что каждая строка здесь — это голос самой действительности. Автор не только называет убийц по имени, но и разоблачает существующий строй, показывая, что так называемые Порядок и Спокойствие на самом деле не что иное, как Анархия и Преступление. «Символическая» манера письма не помешала Шелли говорить о самых конкретных вещах. В полете творческой фантазии он не потерял почвы под ногами. В той же балладе он говорит о свободе:

 

XXXVIII

 

Сбросьте дрему, словно львы,

Вас не счесть — могучи вы!

Сбросьте цепи с рук своих,

Как росу в рассветный миг, —

Много вас и мало их!

 

161 XXXIX

Что есть Вольность? В вашей доле

Рабство вам знакомо боле;

Ваше имя, ваше слово —

Отзвук имени былого!

 

XL

Рабство — труд за малый грош,

Труд за здорово живешь,

Только чтоб не околеть вам,

На тиранов чтоб потеть вам!

 

XLI

Значит — вы для их услуг,

Словно заступ, меч и плуг:

Вы — от прялки до лопаты —

Их кормильцы и солдаты!

 

XLII

Ваши дети как сморчки,

С колыбели — старички.

Плачет вьюга, плачет мать,

На кого ей уповать?

 

XLIII

Паче голода и мора

Гложет вас богач-обжора,

Тать, швырнувший жирным псам

То, что съесть не может сам!33*

 

У Бальзака можно многому поучиться — при условии, что ты и до этого многое узнал. Но таким поэтам, как Шелли, в великой школе реалистов принадлежит еще более почетное место, чем Бальзаку, ибо творения Шелли помогают мыслить более общими категориями, а сам он не враг, а друг угнетенных классов.

На примере Шелли видно, что реалистический метод вовсе не означает отказа от фантазии, ни даже от сугубо 162 условных приемов. Ничто не помешало таким реалистам, как Сервантес и Свифт, изобразить поединок рыцаря с ветряными мельницами или государство, в котором правят лошади. Для реализма характерна не узость, а, напротив, широта взглядов. Ведь сама действительность широка, многообразна, полна противоречий; сама история дает материал для литературы и она же отвергает его. Эстетствующий критик, пожалуй, скажет, что мораль повествования должна вытекать из описываемых фактов, и запретит автору самому оценивать их. Но никто не мог запретить ни Гриммельсгаузену84, ни Бальзаку, ни Диккенсу поучать и обобщать. Можно сказать, что Толстой облегчает читателю доступ к своему произведению, а Вольтер, наоборот, затрудняет. Бальзак строит повествование на внутренней динамике, у него оно богато конфликтами. Гашек, напротив, избегает динамики и строит действие на незначительных конфликтах. Внешние, формальные элементы отнюдь не являются признаками реализма. Рецептов, — годных на все случаи жизни, здесь нет и быть не может; часто у одного и того же писателя свежесть формы превращается в гнилое эстетство и яркая фантазия — в бесплодную погоню за призраками. Но нельзя же из-за этого возражать против фантазии и мастерства в области формы. Это означало бы низвести реализм до уровня механического воспроизведения действительности, которым часто грешили даже самые выдающиеся реалисты. Нелепо советовать: «Пишите, как Шелли» или «Пишите, как Бальзак». Получив такой совет, писатель станет, чего доброго, оперировать образами, взятыми из мира мертвых, или начнет спекулировать на психологических реакциях, которые ныне немыслимы. Убедившись, сколь многообразны методы описания действительности, мы придем к выводу, что проблема реализма — это не проблема формы. Самое опасное при выдвижении формальных критериев — выдвинуть их слишком мало. Опасно связывать великое понятие реализма с двумя-тремя именами, как бы знамениты они ни были, и провозглашать два-три формальных приема, как бы полезны они ни были, единственным и непогрешимым творческим методом. Выбор литературной формы диктуется самой действительностью, а не эстетикой, в том числе и не эстетикой 163 реализма. Есть много способов сказать правду и много способов утаить ее. Наша эстетика, как и наша мораль, определяется требованиями нашей борьбы.

1955

РЕАЛИСТИЧЕСКАЯ КРИТИКА

После критики, которая видит во мне выдающегося автора и в доказательство приводит возможно больше доводов, мне более всего по душе критика, указывающая на ошибки и тоже приводящая возможно больше доводов. Нетрудно заметить, что к критике я отношусь избирательно. Мне неприятно слушать, что, воплощая тот или иной факт, я пластичен в деталях, четок в композиции, что мой рассказ исполнен юмора и что я прочел его звучным голосом, но что самый факт мною искажен. Мне также неприятно слушать, будто я написал свою вещь нереалистично, — на том основании, что другие авторы-реалисты писали иначе. В таких случаях критик вовсе не упоминает о факте, лежащем в основе моей вещи; он умалчивает о том, описал ли я данный факт в соответствии с действительностью или нет. Сюжет должен был быть построен так-то, а характеристика персонажей дана в таком-то плане, должны были быть отобраны такие-то общественные конфликты и т. п. Критики, поступающие подобным образом, внушают мне опасение, что им вовсе не нужны реалистические воплощения, то есть такие воплощения, которые соответствуют действительности; мне кажется, у них в головах живут вполне определенные повествовательные и описательные стандарты и им хотелось бы видеть действительность подчиненной этим стандартам. В описании они ищут не действительность, но определенный тип описания; между тем описание непрерывно изменяющегося мира в каждом случае требует новых средств воплощения. Новые средства воплощения следует оценивать в связи с тем, успешно ли они воссоздают каждый данный объект, а не как таковые, вне связи с объектом, не путем сравнения с прежде использованными средствами. Литературу следует оценивать исходя не из литературы, но из действительности; например, исходя из того участка действительности, который она отображает. 164 Историю литературы нельзя превращать в историю методов описания действительности, роман Дос-Пассоса85 следует сопоставлять не с романом Бальзака, но с действительностью тех нью-йоркских «slums»86, которые описывает Дос-Пассос. Критик, действующий таким образом, не ограничится утверждением, что Дос-Пассос, скажем, повинен в абстрактно-революционном «утилитаризме», но и докажет это, докажет реалистическими аргументами, — он даст собственный анализ изображенного в романе участка действительности и укажет на ошибки писательского изображения. Тогда и критика его сама по себе не будет чужда действительности, не будет очищена от всяких следов реальности. Какой смысл могут иметь все разговоры о реализме, если в них самих уже не содержится никакой реальности? (Как в некоторых статьях Лукача.)

Конец 30-х годов

 

Совершенно неверно рассматривать критику как нечто мертвое, нетворческое, так сказать, архаичное. Именно такой взгляд на критику стремится распространить г-н Гитлер. На самом деле критическая позиция — единственно творческая, достойная человека. Она означает сотрудничество, развитие, жизнь. Подлинное наслаждение искусством без критической позиции невозможно.

Теперь, когда само наше физическое существование давно уже стало политической проблемой, лирика вообще была бы невозможна, если бы создание и потребление лирики зависело от необходимости исключить критерии, исходящие от разума. Наши чувства (инстинкты, эмоции) занесло илом, они находятся в постоянном противоборстве с элементарными потребностями нашего бытия.

Критика ни в какой степени не уничтожает эстетического наслаждения — если только она не сводится к брюзгливым придиркам. Не обладая способностью критически наслаждаться, класс пролетариата вообще не мог бы овладеть буржуазным культурным наследием. Историческое сознание, без которого для пролетариата никакое эстетическое наслаждение невозможно, в то же 165 время является и сознанием критическим — об этом не следует забывать. Оно дает возможность понять былую красоту произведения, которое с течением времени претерпело изменения, полностью утратив прежнее совершенство, и ныне не только не сулит эстетического наслаждения, но даже превратилось в смертоносный яд.

Конец 30-х годов

НАРОДНОСТЬ И РЕАЛИЗМ

Определяя направление, по которому должна развиваться современная немецкая литература, нужно помнить все, что претендует на это высокое звание, издается исключительно за рубежом и почти исключительно за рубежом может попасть в руки читателя. Поэтому требование «народности» применительно к литературе приобретает весьма своеобразный смысл. Писателю приходится творить для народа, от которого он оторван. Однако при ближайшем, рассмотрении оказывается, что пропасть, отделяющая его от народа, не столь уж велика, как могло показаться с первого взгляда. Она теперь не так уж велика, как кажется, и раньше была не так мала, как казалось. Господствующие эстетические взгляды, цены на книги и полицейский надзор всегда приводили к отрыву писателя от народа. Тем не менее было бы неправильно, точнее нереалистично, рассматривать увеличение этого отрыва как чисто «внешнее». Нет сомнения, что писать для народа сейчас стало намного труднее. Но в то же время и легче, легче и нужнее. Народ четче отделился от своей верхушки, его угнетатели и эксплуататоры окончательно оторвались от него и вступили с ним в открытую кровавую борьбу. Яснее обозначилась линия фронта. Читательская масса раскололась на два лагеря.

И от требования реализма в литературе сейчас уже не так легко отмахнуться. Оно стало чем-то само собой разумеющимся. Господствующие классы более открыто, чем раньше, прибегают ко лжи, и ложь эта стала более наглой. Говорить правду становится все более насущной потребностью. Возросли страдания, и возросло число страждущих. На фоне великих страданий народных 166 масс копание в мелких переживаниях и переживаниях мелких социальных групп кажется никчемным и даже постыдным. В борьбе против растущего варварства существует лишь один союзник: страдающий народ. Только от него и можно ждать поддержки. Так сама собой возникает потребность обращаться к народу, и становится нужнее, чем когда-либо, говорить с ним на его языке.

Так требования народности и реализма естественным образом вступают друг с другом в союз. Народ, широкие массы трудящихся заинтересованы в том, чтобы находить в литературе правдивое отображение жизни, а правдивое отображение жизни служит в действительности только народу, широким массам трудящихся, а значит, непременно должно быть понятным и доступным, то есть народным. И все же в этих понятиях нужно сначала основательно разобраться, прежде чем употреблять их в речи, где их различия стираются. Было бы ошибкой считать их окончательно выясненными, вневременными, незапятнанными и однозначными. («Ведь всем и так понятно, о чем речь, к чему же эта казуистика?»)

Понятие народности само по себе не так уж и народно. Надо быть идеалистом, чтобы этого не понимать. Да и к множеству других понятий на «ность» тоже надо подходить с опаской. Стоит лишь вспомнить о таких понятиях, как традиционность, божественность, царственность, и становится ясно, что и у народности есть особый, священный, торжественный и подозрительный привкус, которого нельзя не замечать. Именно потому нельзя его не замечать, что понятие народность нам жизненно необходимо.

Это как раз в так называемом поэтическом освещении «народ» предстает насквозь пронизанным суевериями или скорее порождающим суеверия. Народу-де извечно присущи некие неизменные черты, некие освященные временем традиции, виды искусства, нравы и обычаи, религиозность, неиссякаемая животворная сила и так далее и тому подобное. Даже враги у него от века одни и те же. Получается странное единение мучителя и мученика, эксплуататора и эксплуатируемого, обманщика и обманутого, и никогда не говорится прямо, 167 что бесчисленному множеству «маленьких» тружеников противостоит верхушка власть имущих.

Длинная, запутанная история многочисленных фальсификаций, которым подвергалось понятие «народность», — это история классовой борьбы. Мы не собираемся подробно останавливаться на ней, мы хотим только все время помнить о самóм факте фальсификации, говоря о том, что нам нужно народное искусство, и имея в виду искусство для широких народных масс, для тех многих, которые угнетаются немногими, для «самих народов», для той массы производителей материальных благ, которая так долго была объектом, а должна стать субъектом политики. Мы хотим напомнить о том, что долгое время развитие всех сил этого народа тормозилось мощными механизмами, искусственно или насильственно заглушалось всяческими предрассудками и что на понятие народность была наложена печать вневременности, статичности и косности. Такое понимание народности нам совершенно чуждо, более того, мы намереваемся объявить ему войну.

Говоря о народности, мы имеем в виду народ, который не только активно участвует в историческом развитии, но и подчиняет себе, форсирует, определяет ход этого развития. Мы имеем в виду народ, творящий историю, изменяющий мир и самого себя. Мы имеем в виду народ борющийся, а потому и понятие народный приобретает боевой смысл.

Народный означает: понятный широким массам, впитывающий в себя и обогащающий свойственные им художественные формы, стоящий на их точке зрения и обосновывающий ее, выступающий от имени наиболее прогрессивной части народа и помогающий ей взять на себя руководящую роль, а значит, понятный и другим слоям народа, связанный с традициями и продолжающий их, передающий той части народа, которая стремится взять на себя руководящую роль, опыт нынешних его руководителей.

А теперь перейдем к понятию реализм. И в этом понятии — древнем, употреблявшемся много раз, многими и во многих смыслах — придется сначала разобраться. Это необходимо, ибо усвоение культурного наследия народом должно быть актом экспроприации. Однако 168 литературные произведения не могут быть экспроприированы как фабрики, а литературные стили — как технологические карты. И реализм, множеством очень отличных друг от друга образцов которого изобилует история литературы, несет на себе — вплоть до мельчайших деталей — отпечаток того, как, когда и какой класс он обслуживал. Имея в виду народ революционный, изменяющий действительность, мы не имеем права цепляться за «испытанные» правила повествования, за классические образцы, взятые из истории литературы, за вечные каноны эстетики. Мы не имеем права извлекать наш реализм из каких-то уже написанных произведений, мы будем творчески использовать все средства, старые и новые, испытанные и неиспытанные, искони присущие искусству и новые для него, чтобы сделать живую реальность достоянием живых людей. Мы воздержимся, например, от возведения в ранг реалистической какой-то одной формы романа исторической эпохи, скажем, Бальзака или Толстого, то есть от установления лишь формальных, лишь литературных критериев реализма. Мы будем говорить о реалистической манере письма не только в тех случаях, когда, например, «все» в произведении имеет свой запах, вкус и ощутимую живую плоть, когда создана «атмосфера» и когда сюжетные линии построены таким образом, чтобы облегчить раскрытие характеров действующих лиц. Наше понятие реализма должно быть широким и классовым, свободным от тесных эстетических рамок и возвышающимся над условностями.

Реалистический34* означает: вскрывающий комплекс социальных причин, разоблачающий господствующие точки зрения как точки зрения господствующих классов, стоящий на точке зрения того класса, который способен наиболее кардинально разрешить самые насущные для человеческого общества проблемы, подчеркивающий фактор развития, конкретный, но допускающий обобщение.

Это очень обширная программа, и она может быть еще расширена. Но зато мы откроем перед художником 169 просторы, где в полную силу развернутся и его фантазия, и его юмор, и его изобретательность, и его индивидуальность. Мы не станем стискивать его не в меру детализованными литературными канонами, не станем связывать его слишком уж определенными приемами повествования.

Мы покажем, что так называемую сенсуалистскую манеру письма, при которой всякая вещь имеет свой запах, вкус, ощутимую живую плоть, нельзя вот так просто отождествлять с реализмом, и признаем, что существуют сенсуалистские произведения, не являющиеся реалистическими, и реалистические, не являющиеся сенсуалистскими. Нам придется тщательно исследовать, действительно ли такое построение сюжета, которое нацелено на раскрытие характеров действующих лиц, является наилучшим. Наши читатели вероятнее всего не сочтут, что обрели ключ к событиям действительной жизни, если вдруг окажется, что все хитросплетения и повороты действия нужны были лишь для того, чтобы привлечь их к участию в душевных переживаниях героев. Переняв без основательного изучения формы Бальзака или Толстого, мы, вероятно, лишь так же утомили бы наших читателей из народа, как это частенько случается с этими писателями. Реализм не является лишь вопросом формы. И копируя манеру этих реалистов, мы бы перестали быть реалистами.

Ибо время течет, и если бы оно не текло, плохо было бы тем, кому не досталось места на жизненном пиру. Методы изнашиваются, чары теряют свою прелесть. Возникают новые проблемы, требующие новых средств. Сама жизнь меняется; чтобы отобразить ее, нужно изменить и способ отображения. Из ничего ничего не рождается, новое вырастает из старого, и тем не менее оно — новое.

Угнетатели различных эпох не прячутся под одной и той же маской. И нельзя в различные эпохи срывать маски на один и тот же лад. Имеется много способов увильнуть от своего отражения в зеркале искусства. Их стратегические дороги называются поначалу автострадами. Их танки раскрашены под кусты Макдуфа87. У их агентов мозолистые руки как у настоящих рабочих. Да, нужна изобретательность, чтобы обрядить охотника 170 под дичь. И что вчера еще было народным, сегодня перестало им быть, ибо сегодня народ перестал быть таким, каким был вчера.

Каждый, кто закоснел в формалистических предрассудках, знает, что правду можно и утаить, и высказать на много ладов, и что вызвать возмущение нестерпимыми условиями жизни можно разными способами — прямым показом в патетической — или спокойной манере, через посредство басен, притч или анекдотов, путем сознательного преувеличения или преуменьшения. В театре действительность может быть представлена в натуральной или фантастической форме. Актеры могут совсем (или почти совсем) не пользоваться гримом и держаться на сцене «совершенно естественно», а все вместе будет все же фальшивкой, но могут, надев на себя гротескные маски, донести до зрителей подлинную правду. Вряд ли надо доказывать, что о средствах судят по целям. Народ умеет судить о средствах по целям. Знаменитые эксперименты Пискатора (да и мои собственные), на каждом шагу разбивавшие привычные формы театрального зрелища, нашли большую поддержку у наиболее передовых кадров рабочего класса. Рабочие ценили во всем прежде всего правдивость, они приветствовали любое новшество, способствующее показу правды подлинных социальных сил, они отвергали все, что казалось лишь праздной игрой, действием ради действия, то есть еще или уже не достигавшим цели. Доводы рабочих не были ни литературоведческими, ни театроведческими. От них ни разу не пришлось услышать: «Нельзя смешивать театр и кино». Если кино использовалось неудачно, то замечали лишь: «Кино тут неуместно, оно отвлекает». Рабочие-хористы декламировали стихи, построенные на сложных ритмах («Так ведь когда рифма, то в одно ухо входит, в другое выходит, а в душу и не западает») и исполняли трудные (непривычные) мелодии Эйслера («Сила в них чувствуется»). Но некоторые строчки в стихах пришлось изменить, потому что смысл их был темен либо неправилен. А когда в маршевых песнях, которые были зарифмованы, чтобы их легче было выучить, и построены на простых рифмах, чтобы легче «шли с языка», попадались какие-нибудь тонкости (перебивки, усложнения), они говорили: «Там 171 в середке такой выкрутас, очень здорово получается». Затасканное, тривиальное, привычное до такой степени, что не будит мысль, им совсем не нравилось («Толку-то чуть»). Чем не эстетика (если уж без нее никак не обойтись?). Никогда не забуду, с какой иронической улыбкой посмотрел на меня однажды рабочий, попросивший добавить что-то в текст о Советском Союзе для хора («Это обязательно нужно вставить, иначе все зря»), когда я возразил, что такая вставка нарушит художественную форму. Все здание эстетики рухнуло от этой вежливой улыбки. Рабочие не боялись учить нас, как не боялись и сами у нас учиться.

Знаю по собственному опыту: не надо бояться выносить на суд пролетариата смелое, необычное — лишь бы за этим стояла сама жизнь. Всегда найдутся образованные люди, знатоки и ценители искусства, которые поднимут крик: «Народ этого не поймет». Но народ нетерпеливо оттолкнет этих крикунов с дороги и поведет разговор непосредственно с писателями. Существует множество рафинированных произведений, написанных для избранных, чтобы отделить их от массы, — в тысячный раз переделывают старую фетровую шляпу и посыпают перцем мясо с душком: пролетарии отворачиваются от этой стряпни, скептически, скорее даже презрительно покачивая головой («Им бы наши заботы»). Не от перца они отворачиваются, а от гнилого мяса; не от нового фасона, а от старого фетра. Когда же им самим доводилось писать для театра и играть на сцене, они делали это оригинально и увлекательно. Так называемый «агитпроп», от которого многие (не самые толковые) воротят нос, был сокровищницей новых художественных средств и стилей. В нем возродились давно забытые великолепные элементы подлинно народного искусства, смело приспособленные к новым общественным запросам. Поражающая новизной краткость, великолепные упрощения (правда, наряду с неудачными), зачастую удивительное изящество и выразительность, смелость в охвате целого. Пусть кое-что и было решено примитивно, но эта примитивность была совершенно иного рода, чем та, которой страдают столь различные на первый взгляд психологические полотна буржуазных художников. Несправедливо из-за отдельных неудач 172 охаивать весь стиль исполнения, стремящийся (и очень часто с блеском) выделить самое существенное и подвести зрителя к обобщению. Острый глаз рабочих проник в самую суть натуралистических отображений действительности. И когда они о «Возчике Геншеле»88 говорили: «К чему показывать нам все до мелочей», за этим крылось желание получить более точное изображение подлинных социальных сил, действующих под поверхностью самоочевидности. А вот пример из собственного опыта: их не отталкивали ни фантастический реквизит, ни вся внешне столь необычная обстановка «Трехгрошовой оперы». В них не было узости, они ненавидели узость (они живут в узких переулках). Они были щедрыми, а пьесы скупыми. Они находили излишним кое-что из того, что писателям казалось для них необходимым, но к излишествам они относились снисходительно, они отнюдь не были их противниками, наоборот; они были лишь противниками лишних людей в искусстве. Волу, который крутит молотилку, они не мешали мычать, но следили за тем, чтобы он ее крутил. «Единственный плодотворный творческий метод» — ни во что подобное они не верили. Они знали, что им потребуется множество методов для достижения цели. Чем не эстетика! (если уж без нее никак не обойтись).

Итак, критерии народности и реализма должны устанавливаться как с большой терпимостью, так и с большой тщательностью, их нельзя просто извлекать — как это часто практикуется — из уже существующих произведений, написанных в реалистической или народной манере. Поступая так, получают лишь сугубо формальные критерии, а народность и реализм оказываются таковыми лишь по форме.

Реалистично то или иное произведение или нет, нельзя решить, лишь устанавливая соответствие или несоответствие его произведениям, считавшимся — и для своего времени по праву — реалистическими. В каждом отдельном случае надо сравнивать отражение жизни не столько с другим отражением, сколько с самой отражаемой жизнью. А что касается народности, то тут тоже имеется опасность впасть в формализм, и этого следует остерегаться. Литературное произведение доступно пониманию не только в том случае, когда оно написано 173 точь-в-точь так, как другие произведения, которые были поняты. Ведь и эти другие, понятые произведения не всегда писались именно так, как предшествовавшие им. Для того чтобы они были поняты, пришлось потрудиться. Вот и нам тоже придется потрудиться для того, чтобы новые произведения были поняты. Кроме народности сегодняшней существует еще народность завтрашняя.

Если мы хотим создать поистине народную, живую, революционную литературу, пронизанную действительностью и пронизывающую действительность, то мы должны не отставать от бурного развития этой действительности. Огромные массы трудового народа пришли в движение. Об этом свидетельствует озабоченность и ожесточенность их врагов.

1938

НАРОДНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Является ли литературное произведение народным или нет, — это не вопрос формы. Совершенно неверно, будто для того, чтобы быть понятым народом, следует избегать непривычных выразительных средств и высказывать привычные взгляды. Это отнюдь не в интересах народа, чтобы его привычкам (в данном случае читательским привычкам) предоставлялась диктаторская власть. Народ понимает смелые выразительные средства, одобряет новые взгляды, преодолевает трудности формы, если это в его интересах. Он понимает Маркса лучше чем Гегеля, он понимает и Гегеля, если он марксистски подготовлен…

Конец 30-х годов

Фрагмент

ЛИРИЧЕСКОМУ ПОЭТУ НЕ НУЖНО БОЯТЬСЯ РАЗУМА

Некоторые люди, чьи стихи я читаю, мне знакомы лично. Я часто удивляюсь тому, что тот или иной из них обнаруживает в стихах гораздо меньше разумности, чем в высказываниях иного рода. Может быть, он считает стихи выражением чистого чувства? Может быть, он вообще думает, что есть вещи, выражающие лишь чистое 174 чувство? Если он так думает, ему нужно по крайней мере знать, что чувства могут быть так же ложны, как и мысли. Тогда он будет осторожнее.

Некоторые лирические поэты, в особенности начинающие, ощутив поэтическую настроенность, как будто испытывают страх, что деятельность разума может эту настроенность спугнуть. Следует сказать, что такой страх при всех обстоятельствах страх нелепый. Все, что мы знаем из творческой лаборатории великих поэтов, говорит о том, что их поэтическая настроенность не отличается такой поверхностностью, подвижностью, летучестью, чтобы спокойное, даже трезвое размышление могло нарушить ее. Известная окрыленность и возбужденность отнюдь не противоположны трезвости. Следует даже признать, что нежелание допустить критерии разума говорит о недостаточно плодотворном характере данной поэтической настроенности. В таком случае лучше воздержаться от писания стихов.

Когда лирический замысел плодотворен, тогда чувство и разум действуют вполне единодушно. Они радостно взывают друг к другу: «Решай ты!»

Конец 30-х годов

ВОСПРИЯТИЕ ИСКУССТВА И ИСКУССТВО ВОСПРИЯТИЯ
(Размышления по поводу скульптурного портрета)

Бытует очень старое и совершенно непоколебимое мнение, будто произведение искусства должно в основе производить впечатление на любого человека, независимо от его возраста, положения и воспитания. Раз искусство обращается к людям, следовательно, не играет роли, стар ли человек или молод, работает ли он головой или руками, образован ли он или нет. Поскольку в каждом из людей есть что-то от художника, то все люди способны понимать произведение искусства и наслаждаться им.

Из-за такого мнения часто еще возникает ярко выраженная антипатия к так называемым комментариям художественных произведений, антипатия к искусству, нуждающемуся во всевозможных объяснениях, к искусству, 175 не способному производить впечатление «само по себе». «Как, — говорят некоторые, — искусство может воздействовать на нас только после лекции ученых о нем? А “Моисей” Микеланджело может захватить нас только после профессорского объяснения?»

Да, так говорят. Но в то же время известно, что есть люди, которые лучше других разбираются в искусстве, которые способны получить от него больше наслаждения. Это все тот же пресловутый «небольшой круг знатоков».

Существует много художников — и отнюдь не самых плохих, — которые твердо решились ни в коем случае не творить только для этого узкого круга «избранных», которые полны желания творить для всего народа. Это звучит демократически, но, по-моему, не совсем. Демократично превратить «узкий круг, знатоков» в широкий.

Ибо искусство требует знаний.

Восприятие искусства только тогда может привести к подлинному наслаждению, когда существует искусство восприятия.

Насколько справедливо, что в каждом человеке заложен художник, что человек является самым искусным из всех животных, настолько же очевидно и то, что задатки эти могут быть развиты, а могут и заглохнуть. В основе искусства лежит умение — умение трудиться. Кто наслаждается искусством, тот наслаждается трудом, очень искусным и удавшимся трудом. И хотя бы кое-что знать об этом труде просто необходимо, чтобы можно было восхищаться им и его результатом, наслаждаться произведением искусства. Такое знание, являющееся не только знанием, но и чувством, особенно необходимо для искусства ваяния. Нужно хоть немного чувствовать камень, дерево или бронзу; нужно располагать хотя бы некоторыми знаниями об умении обращаться с этими материалами. Нужно уметь чувствовать ход ножа по деревянному чурбаку, чувствовать, как из бесформенной массы медленно возникает фигура, из шара — голова, а из выпуклой поверхности — лицо.

Вероятно, в наше время для этого требуется некоторая помощь, в которой не нуждались раньше. Из-за появления новых методов производства на машинном 176 базисе ремесло в известном смысле пришло в упадок. Свойства материалов оказались забытыми, сам по себе трудовой процесс перестал быть таким, каким он был в свое время. Каждый предмет изготовляется многими людьми, в совместном труде. Творец-одиночка не выполняет все от начала до конца, как раньше: в настоящее время он владеет только одной фазой развития предмета. Поэтому ощущение и знание индивидуального труда оказались утерянными. При капитализме индивидуум враждует с трудом. Труд угрожает индивидууму. Трудовой процесс и продукт труда искореняют все индивидуальное. Ботинок не говорит уже о своеобразии его создателя. Но ваяние все еще остается ремеслом. Однако и скульптуру рассматривают сегодня так, будто она — подобно любому другому предмету — изготовлена машинным способом. Воспринимается только результат труда (да и наслаждаются, вроде бы, тоже только им), а де сам труд. А для искусства ваяния это означает многое.

Если хотите прийти к наслаждению искусством, то никогда не довольствуйтесь удобным и дешевым потреблением одного результата художественного труда. Необходимо приобщиться к самому труду, в известной мере стать деятельным самому, до некоторой степени подстегнуть собственную фантазию, приобщить к опыту художника весь собственный опыт или противопоставить его ему и т. д. Даже тот, кто просто ест, — трудится: он режет мясо, кладет куски его в рот, жует. Искусство наслаждения нельзя приобрести за более дешевую цену.

Таким образом, необходимо приобщиться к усилиям художника, правда в уменьшенном объеме, но все же достаточно вникая в них. У художника свои муки с материалом: ломким деревом, подчас чересчур мягкой глиной; к тому же он испытывает трудности с натурой — в данном случае с головой человека.

Как возникает изображение головы?

Поучительно — и в то же время доставляет удовольствие — видеть, как по крайней мере в портрете запечатлеваются разные фазы, через которые проходит произведение искусства — труд искусных и одухотворенных рук, и хоть как-то угадывать муки и триумфы, переживаемые ваятелем в процессе его труда,

177 Сначала смело вырубаются грубые, несколько дикие основные формы; это преувеличение, героизация, если угодно, карикатура. Во всем этом нечто животное, неоформленное, грубое. Затем приходят следующие, более тонкие черты. Но вот одна из деталей — например, лоб — становится доминирующей. Затем следуют поправки. Художник совершает открытия, сталкивается с трудностями, теряет взаимосвязь, конструирует новую, отбрасывает один замысел, формирует другой.

Наблюдая за художником, начинаешь учиться его способности наблюдать. Он — художник восприятия. Он воспринимает живой предмет — голову, которая живет и жила ранее. У него большой навык в наблюдении, он мастер видеть. И вот ты начинаешь чувствовать, что этой способности наблюдать можно научиться. Художник учит искусству восприятия вещей.

Это очень важное искусство для любого человека.

Художественное произведение учит зрителя воспринимать правильно, то есть глубоко, всеобъемлюще и со вкусом, не только тот особый предмет, который в данном случае воспроизводится, но и другие предметы. Оно учит восприятию вообще. Если искусство восприятия необходимо уже для того, чтобы хоть что-то узнать об искусстве как искусстве, чтобы узнать, что такое искусство, находить прекрасное прекрасным, с восхищением наслаждаться масштабом художественного произведения, поражаться духу художника, то искусство восприятия еще более необходимо для понимания предметов, которые художник использует в своем произведении искусства. Ибо произведение художника — это не только прекрасное высказывание по поводу подлинного предмета (головы, ландшафта, происшествия между людьми и т. д.) и не только прекрасное высказывание о красоте предмета, но прежде всего высказывание о самом предмете, объяснение этого предмета. Произведение искусства объясняет действительность, которую оно воспроизводит, оно сообщает и передает опыт художника, приобретенный им в жизни, художника, который учит правильно видеть вещи мира.

Разумеется, художники разных эпох видели эти вещи весьма по-разному. Вúдение их зависело не только от их индивидуального своеобразия, но и от тех знаний, 178 которыми они сами и их эпоха располагают об этих вещах. Характеристикой нашей эпохи и является то, что мы рассматриваем вещи в их развитии, находящимися под влиянием других вещей и всевозможных процессов. Такую манеру восприятия мы встречаем в нашей науке, так же как в нашем искусстве.

Художественные отражения вещей более или менее сознательно выражают новый опыт, обретенный нами в общении с этими вещами, наше все увеличивающееся познание о сложности, изменяемости и противоречивости природы вещей вокруг нас и нас самих.

Необходимо знать, что долгое время скульпторы считали своей задачей воплощение «самого существенного», «вечного», «окончательного», короче говоря, «души» их модели. Их представление было следующим: у каждого человека вместе с появлением на свет появляется и его определенный характер, который можно наблюдать уже у ребенка. Этот характер может развиваться, то есть он будет, так сказать, все определеннее, чем старше становится человек: он раскрывается, так сказать, делается более отчетливым, чем дольше живет человек. Разумеется, характер может становиться и менее ярко выраженным, пока к определенному сроку — будь то в юности или в зрелом возрасте — он не раскроется наиболее ясно и сильно, а затем снова потускнеет, расплывется, исчезнет. Но все, что проявляется, усиливается или исчезает, всегда бывает чем-то совершенно определенным, а именно — совершенно особой, вечной, неповторимой душой данного особенного человека. Художнику достаточно лишь ухватить эту основную черту, этот решающий признак индивидуума, изъяв все прочие черты у того же самого человека, чтобы возникла ясная гармония, которую сама-то человеческая голова в жизни предложить не может, но которую зато предлагает произведение искусства, художественное отражение.

Кажется, некоторые мастера распростились с таким пониманием задачи художника и выступили с новым взглядом. Разумеется, такие скульпторы тоже отдают себе отчет в том, что у индивидуума есть что-то вроде совершенно определенного характера, которым он отличается от других индивидуумов. Однако характер 179 этот они рассматривают не как нечто гармоническое, а как некое противоречие, и задачу свою такие скульпторы усматривают не в том, чтобы изъять эти противоречия, а чтобы их воплотить. Для них человеческое лицо — нечто вроде поля битвы, на котором противостоящие силы ведут вечную борьбу, борьбу без исхода. Они лепят не «идею» головы, не подобие того, что называется «прообразом, мерещившимся еще создателю», а такую голову, которую сформировала жизнь и которая постоянно формируется жизнью, так что старое борется с новым, например, гордость со смирением, знание с невежеством, мужество с трусостью, веселье с печалью и т. д. Такой портрет передает именно жизнь лица, которая является борьбой, противоречивым процессом. Портрет — это не итог, не сальдо того, что остается после всех приобретений и потерь, а осмысление лица человека как чего-то живого, продолжающего жить, воспринимаемого в развитии. При этом гармония отнюдь не разрушается. В конечном итоге борющиеся друг с другом силы уравновешиваются; подобно тому как пейзаж может изображать борьбу (например, дерево, которое в действительности борется с лужайкой, с ветром, с водой; или лодка, которая своей способностью держаться на воде, обязана многим противоборствующим силам) и все же создавать гармоническое, спокойное впечатление, то же впечатление может оставить и лицо человека. Это гармония, но гармония новая.

Разумеется, эта новая манера восприятия у скульптора является прогрессом в искусстве восприятия, а публика некоторое время будет испытывать трудности при восприятии такого художественного произведения, пока сама не совершит подобный же прогресс.

1939

КРУПНОМАСШТАБНЫЕ ЯВЛЕНИЯ

Если присмотреться к тому, какой именно жизненный материал используется в литературе, на сцене и в кино, то становится заметно, что такие крупномасштабные явления, как война, деньги, нефть, железные дороги, парламент, наемный труд, земля, фигурируют там 180 сравнительно редко, но большей части как декоративный фон, на котором разворачивается действие, или как повод для размышлений героев. Авторы крупных психологических полотен XIX века затрагивают эти явления, как правило, лишь для того, чтобы ввергнуть своих героев в нравственный конфликт и толкнуть их на душевные излияния. Таким образом, явления эти воспринимаются как некие стихийные, роковые силы, в своей совокупности противостоящие человеку. Маркс показал, каким образом на основе товарного хозяйства эти явления утратили в сознании людей свою зависимость от человека и характера человеческих отношений и начали выступать как всесильные фетиши, подобные стихийным силам природы и неотвратимые как рок. Наши социалистические писатели, будучи социалистами, не могут не вникать в эти крупномасштабные явления и должны очень осторожно подходить к технике великих буржуазных мастеров психологического портрета, отклоняя иные чересчур поспешные советы, сводящиеся к очень легкой и потому заманчивой задаче просто позаимствовать эту технику у старых мастеров. На том основании, что буржуазные писатели прибегали к изображению этих крупномасштабных явлений лишь для того, чтобы раскрыть внутренний мир своих героев, нельзя делать вывод, что эти явления можно отобразить, лишь живописуя внутренний мир героев, причем пользуясь именно техникой этих мастеров портрета. А такой вывод часто делается. Чтобы герои получились «живыми» людьми (а повсюду только и слышишь, что лишь такие герои интересуют читателей), выдумывают целые серии мелких психологических конфликтов, причем и крупномасштабные явления используются лишь как катализаторы душевных реакций героев. А сам факт потери человеческого облика (исковерканность внутреннего мира, оскудение души) из-за войны, денег, нефти и т. д. никак не отображается в таких произведениях, и мистические покровы с фетишизированных человеческих отношений не срываются. В таких произведениях за людьми утверждается право быть всего лишь людьми (причем именно живыми людьми, иначе ведь они бы никого и не интересовали).

Фрагмент

181 ЗАМЕЧАНИЯ О НАРОДНОЙ ДРАМЕ89

Народная драма обычно представляет собой грубое и примитивное зрелище, и высокоученая эстетика обходит его молчанием, а если и упоминает, то в пренебрежительном тоне. В последнем случае явно предпочитают, чтобы она такой и оставалась, точно так же, как некоторые правительства явно предпочитают, чтобы их народ был грубым и примитивным. Народная драма насыщена грубым юмором вперемежку со слезливой сентиментальностью, прямолинейным морализаторством и дешевой эротикой. Злодеев неизменно постигает заслуженная кара, добродетельные девицы идут под венец, трудолюбивые получают наследство, а лентяи остаются с носом. Техника сочинительства народных драм во всех странах одна и та же и почти не меняется. Чтобы играть в этих пьесах, нужно лишь уметь говорить деревянным голосом и двигаться по сцене, как на ходулях. Более или менее полного набора набивших оскомину дилетантских штампов оказывается вполне достаточно.

Большие города, стараясь идти в ногу со временем, перешли от народной драмы к ревю. Ревю относится к народной драме так же, как джазовый боевик к народной песне, — надо помнить, что народная драма никогда не отличалась благородством народной песни. В последнее время ревю стало входить в литературу. Немец Вангенгейм90, датчанин Абелль91, американец Блицстейн92 и англичанин Оден93 написали интересные пьесы-ревю, пьесы, которые не назовешь ни примитивными, ни грубыми. В этих пьесах есть что-то от поэтичности старой народной драмы, но они начисто лишены присущей ей наивности. В них не найдешь ни стандартных для нее ситуаций, ни схематичных персонажей, зато они оказываются при ближайшем рассмотрении куда романтичнее. Ситуации в них гротескны, человеческих характеров по сути дела нет вообще, роли четко не выписаны. Единство сюжетной линии выброшено в мусорный ящик, а заодно с ним и сама линия, ибо в новых пьесах фабулы вовсе нет, разве что какой-то слабый намек на сквозное действие. Постановка их требует определенного профессионального мастерства, дилетантам они уже 182 не по плечу, — правда, это мастерство эстрадного дивертисмента.

Стремление возродить старую народную драму кажется бесперспективным. Она не только совершенно зачахла, но, что важнее, никогда и не достигала подлинного расцвета. С другой стороны, литературному ревю не удалось стать «народным» зрелищем. Этот деликатес оказался чересчур дешевым блюдом. Однако ревю показало, что назрела потребность в чем-то новом, хотя оно само и не в состоянии эту потребность удовлетворить. Теперь уже нельзя закрывать глаза на то, что потребность в наивном, но не примитивном, поэтичном, но не романтичном, близком к жизни, но не политически злободневном зрелище действительно существует. Что могла бы представлять собой такая новая народная драма?

Если взять сюжет, то здесь можно кое-что ценное почерпнуть из литературного ревю. Как уже говорилось, оно лишено единого сюжета и сквозного действия и состоит из отдельных «номеров», то есть слабо связанных друг с другом сценок. В этой форме возрождаются к новой жизни «проделки и приключения» из старого народного эпоса, хоть и видоизмененные почти до неузнаваемости. Эти сценки не двигают сюжета, в них меньше повествования — точно так же, как карикатуры Лоу94 менее повествовательны, чем карикатуры Хогарта95. Они более интеллектуальны, нацелены на одну единственную мысль. Новая народная драма могла бы позаимствовать у литературного ревю вот эту цепь относительно самостоятельных сценок, однако должна быть более эпической и более реалистичной.

Что до поэзии, то и тут у литературного ревю можно кое-чему поучиться. Особенно в пьесах, написанных Оденом в содружестве с Ишервудом96, многие места поистине поэтичны. Он вводит хоровые элементы и изысканную лирику. Да и сами события, происходящие на сцене, доступны лишь изощренному восприятию. Впрочем, и все зрелище в целом в той или иной степени насыщено символикой, он даже вновь прибегает к аллегории. Если сравнить его, например, с Аристофаном — против чего Оден не станет возражать, — то сразу проявится подчеркнутый субъективизм этой лирики 183 и этой символики, и новой народной драме следует поучиться у него лиричности, но отказаться от его субъективизма. Поэзия должна заключаться в большей степени в самих ситуациях, нежели в репликах персонажей, реагирующих на эти ситуации.

Особенно важно найти такой постановочный стиль, который сочетал бы артистизм и естественность. Это невероятно трудно, главным образом из-за того вавилонского столпотворения стилей, которое царит на театральных подмостках Европы. В сущности, все многообразие современных театрализованных зрелищ можно свести к двум стилям, правда, редко выступающим в чистом виде. Все еще существует, хотя и несколько поблек, так называемый «возвышенный» стиль, созданный специально для сценического воплощения великих драматургических произведений; он еще уместен, например, для постановки юношеских драм Ибсена. Второй стиль, натуралистический, скорее дополнил его, чем заменил; оба стиля сосуществуют, как парусник и пароход. Раньше возвышенный стиль был исключительной прерогативой нереалистических произведений, а реалистические обходились, в сущности, «без всякого стиля». «Стилизованный театр» означало то же самое, что театр «возвышенный». В первый, наиболее бурный период натурализма действительность копировали с такой точностью, что любой элемент стилизации был бы воспринят как чужеродный. Когда же натурализм начал сдавать свои позиции, он пошел на целый ряд компромиссов, так что в настоящее время и в реалистических пьесах встречаешься со своеобразной мешаниной из просторечия и декламации. Это месиво вообще несъедобно. От возвышенного стиля в нем сохранились лишь неестественность и надуманность, схематизм и напыщенность, то есть то, до чего докатился возвышенный стиль, прежде чем уступить место натурализму. А от натурализма периода расцвета в нем сохранились лишь нетипичность, неоформленность и приземленность, которые были присущи этому течению и в его лучшие годы. Итак, необходимо искать новые пути. В каком же направлении? Объединение обоих стилей — романтико-классического и натуралистического — в романтико-натуралистическое месиво было союзом слабых. Пошатнувшиеся 184 соперники ухватились друг за друга, чтобы не упасть. Смешение произошло почти неосознанно, путем взаимных уступок и молчаливого отречения от принципов, иными словами, путем идейного разложения. Между тем само по себе такое объединение, если его провести сознательно и энергично, было бы решением проблемы. Противоположность между искусством и действительностью может стать плодотворной почвой только в том случае, если в художественном произведении они будут выступать в единстве, не затушевывающем различий. Мы уже видели искусство, создававшее себе свою собственную действительность, свой собственный мир, а именно мир искусства, мир, почти не имевший и не желавший иметь ничего общего с действительным миром. Но мы видели также и искусство, свое единственное призвание усматривавшее в том, чтобы копировать мир действительности, а потому почти начисто лишенное воображения. А нам нужно искусство, разбирающееся в действительности, нам нужно художественное воплощение действительности, нам нужно искусство, корнями уходящее в жизнь.

Уровень культуры каждого театра определяется, между прочим, также и тем, в какой степени ему удается преодолевать противоположность между «благородной» (возвышенной, стилизующей) и реалистической («подслушанной у жизни») игрой. Часто приходится слышать, что реалистическая игра «по самой своей природе» якобы «неблагородна», точно так же, как «благородная» игра нереалистична. Этим хотят сказать, что базарные торговки сами по себе неблагородны, и если их правдиво изобразить, ничего благородного не получится. Опасаются, что даже королевы при реалистическом исполнении окажутся неблагородными. Здесь полным-полно логических ошибок. Истина заключается в том, что актриса, играющая грубость, низость и уродство, — торговки ли или королевы, безразлично, — должна обладать душевной тонкостью, благородством и чувством прекрасного. Театру действительно высокой культуры не придется ради реализма поступаться прекрасным. Реальность может и не быть прекрасной — это еще отнюдь не причина изгонять ее с наших подмостков. Именно ее некрасивость может быть главным 185 объектом изображения — низкие свойства человека, такие, как алчность, бахвальство, глупость, невежество, драчливость, — в комедии; потерявшие человеческий облик социальные слои — в серьезной драме. Лакировка действительности есть уже нечто неблагородное; правдивость — это уже нечто благородное. Искусство располагает средствами прекрасно изобразить уродливейшего из уродов, возвышенно-подлейшего из подлецов. Ведь может же оно изящно передать неуклюжесть и сильно изобразить слабость. Образы комедии, посвященной жизни «простонародья», тоже поддаются облагораживанию. В распоряжении театра и приятные тона, и живописные, насыщенные смыслом мизансцены, и выразительная мимика, — короче, то, что называется стилем; в изображении уродства оно прибегает к юмору, фантазии и выдумке. Обо всем этом стоит говорить, ибо наши театры склонны считать, что стиль — нечто чересчур высокое для пьес, но содержанию и форме похожих на народную драму. Но они, во всяком случае, прислушались бы к требованию чистоты стиля, если бы им предложили драматическое произведение, уже даже внешне ощутимо отличающееся от натуралистической проблемной пьесы, например, пьесу в стихах. За пьесой в стихах они, вероятно, безоговорочно признали бы право на особую трактовку «проблемы» и особый подход к психологии. Но худо придется пьесе в прозе, да к тому же еще просторечной, с не слишком проблемной психологией, да и вообще не очень «проблемной». Ведь всю народную драму как таковую относят к разряду произведений, стоящих за пределами литературы. Баллада и елизаветинская хроника являются литературными жанрами, но ведь и страшный рассказ, от которого произошла первая, и пьеса ужасов, от которой родилась вторая, завоевали себе право на «стиль» — признавать ли их литературой или нет. Конечно, труднее усмотреть отобранность там, где отбор производится на новом материале, доныне сваливавшемся в кучу без всякого разбора. Вот пример из «Пунтилы»: такая сценка, как коротенький разговор судьи и адвоката (о финском лете) в шестой картине, читателю и, что важнее, актеру скорее всего покажется проходной из-за того, что она написана в просторечной манере. Однако 186 актеру не удастся донести до зрителя эту сценку, если он не подойдет к ней как к стихотворению в прозе, каковым она и является. Для меня в данном случае не важно, хорошее это стихотворение или плохое, пусть судят об этом читатель или актер, важно лишь, что к нему надо подходить как к стихотворению, то есть выделить, «подать». Похвальное слово селедке, произносимое Матти в девятой картине, пожалуй, еще более удачный пример. В натуралистической пьесе многие ситуации «Пунтилы» непременно выглядели бы грубыми, и актер, сыгравший бы в духе шванка, например, то место, где Матти и Ева разыгрывают компрометирующую сценку (четвертая картина), попал бы наверняка мимо цели. Именно такая сценка требует подлинной артистичности, точно так же, как и сцена экзамена, которому Матти подвергает свою невесту в восьмой картине. Здесь также не стоит сравнивать художественные достоинства этой сцены с похожей на нее сценой из «Венецианского купца» (сцена с ларцами) — пусть она намного ниже шекспировских, тем не менее, чтобы полноценно донести эту сцену до зрителя, необходимо найти тональность исполнения, близкую к той, которая требуется для пьесы в стихах. Без сомнения, трудно говорить не о примитивности, а о художественной простоте, когда речь идет о пьесе, написанной в прозе и изображающей «обычных» людей. И все же сцена, когда четырех женщин из Кургелы (седьмая картина) выставляют за дверь, не примитивна, а проста, и ее нужно играть поэтично, точно так же, как и всю третью картину (поездка за законным спиртом). Иными словами, прекрасное в этой сцене (еще раз напомню: безразлично, мало ли оно или велико) должно найти свое выражение в декорациях, в мизансценах, в интонациях персонажей. Да и сами персонажи следует изображать с известным масштабом, и здесь актер столкнется с некоторыми трудностями, если он привык играть только в натуралистической манере или же не понял, что натуралистической игрой тут не обойдешься. Задача становится куда легче, если актер отдает себе отчет в том, что он должен создать национальный образ и что для этого потребуется все его знание людей, вся его смелость и душевный такт. И вот еще что: «Пунтила» 187 никоим образом не является тенденциозной пьесой. Поэтому образ Пунтилы ни на минуту и ни на йоту нельзя лишать его естественного обаяния. Потребуется особое актерское мастерство, чтобы сцены опьянения провести поэтично и деликатно, с максимальной гаммой оттенков, а сцены отрезвления как можно более мягко и сдержанно. На практике это означает: надо попытаться поставить «Пунтилу» в стиле, содержащем элементы старой комедии dell’arte и реалистической комедии нравов.

Может показаться, что ради какой-то одной небольшой пьесы не стоило пускаться в столь пространные рассуждения, тревожить тени великих предков и в довершение всего даже требовать создания совершенно нового искусства сценического воплощения. Однако требование это все равно назрело; это новое искусство нужно для всего нашего репертуара, совершенно необходимо для возрождения на сцене великих шедевров прошлых эпох, а также для того, чтобы могли возникнуть новые шедевры. Все вышеприведенные соображения были задуманы лишь как призыв к тому, чтобы и для новой народной драмы было создано новое, реалистическое искусство сценического воплощения. Жанр народной драмы долгое время относился к разряду презираемых и отданных на произвол дилетантизму и рутине. Пора поставить перед народной драмой ту высокую цель, служить которой ее обязывает, в сущности, уже само ее название.

1940

О ЧИСТОМ ИСКУССТВЕ

Мо-цзы97 говорил: — Недавно меня спросил поэт Цинюэ, имеет ли он право в наше время писать стихи о природе. Я ответил ему: — Да. Повстречав его снова, я спросил, написал ли он стихи о природе. Он ответил: — Нет. Почему? — спросил я. Он сказал: — Я поставил себе задачу сделать звук падения дождевых капель приятным переживанием для читателя. Размышляя об этом и набрасывая то одну, то другую строку, я решил, что необходимо сделать этот звук падения дождевых капель приятным переживанием для, всех людей, а 188 значит, и для тех, у которых нет крыши над головой и которым капли попадают за воротник, когда они пытаются заснуть. Перед этой задачей я отступил.

— Искусство имеет в виду только нынешний день, — сказал я испытующе. — Поскольку такие дождевые капли будут существовать всегда, то и стихотворение такого рода могло бы быть долговечным. — Да, — сказал он печально, — его можно будет написать, когда не будет больше таких людей, которым капли попадают за воротник.

40-е годы

ФОРМА И СОДЕРЖАНИЕ98

Господин К. рассматривал картину, где отдельным предметам была придана весьма своеобразная форма. Он сказал:

— Порой с некоторыми художниками, когда они наблюдают окружающее, случается то же, что и со многими философами. Сосредоточась на форме, они забывают о содержании.

Я работал как-то у садовника. Он дал мне садовые ножницы и приказал подстричь лавровое деревцо. Это деревцо росло в кадке и выдавалось напрокат для торжественных случаев. Поэтому оно должно было иметь форму шара. Я тотчас же начал срезать дикие побеги, но, как ни старался, мне долго не удавалось придать ему форму шара. Я все время отхватывал слишком много то с одной, то с другой стороны. Когда же наконец деревцо приняло форму шара, шар этот оказался очень маленьким.

Садовник проговорил разочарованно:

— Допустим, это шар. Но где же лавровое деревцо?

ФОРМАЛИЗМ И ФОРМА

Столь необходимая борьба против формализма, то есть против искажения действительности во имя формы, без всякой проверки общественной желательности импульсов, которых добиваются художественные произведения, иногда совершенно непродуманно подменяется 189 борьбой против формы, а ведь без формы нет искусства. В искусстве знание и вымысел совместимы. К тому же в Рим ведет много дорог. И нужно искусство, чтобы политически верное стало по-человечески наглядным.

К СПОРАМ О ФОРМАЛИЗМЕ

Буржуазные драматурги последнего десятилетия, если у них было хоть сколько-нибудь честолюбия, пытались в угоду здоровому стремлению зрителей к новому внести определенные формальные новшества в драматургию и актерское исполнение. С большим или меньшим талантом, но всегда изо всех сил старались они спасти буржуазные темы, буржуазное «решение» социальных проблем, буржуазное понимание театра и его общественного назначения, прибегая для этого ко всяким формальным изыскам. Но стремление к новому у зрителей всегда было (и остается) гораздо более глубоким, чем просто стремление к формальным новшествам; во всяком случае, у той части зрителей, которой пришлось страдать от господства буржуазии, от капиталистического строя. К ним, не всегда сознавая это, относятся и многие представители интеллигенции и мелких буржуа. Для таких зрителей — это стремление к глубокому преобразованию основ общественного строя, а отсюда и к глубокому обновлению искусства. Мы, социалисты, отвергаем чисто формальные новшества буржуазной драматургии и боремся против них, ибо они служат лишь укреплению буржуазного искусства и его функции и мешают реалистическому отображению жизни общества, тому отображению, которое порождает социалистическое сознание и социалистические идеи. Некоторые понимают эту борьбу неверно — как борьбу с новыми формами вообще; но разве сохранение старых форм для нового содержания, для новых задач не является в такой же степени формализмом?

Напротив, речь идет о том, чтобы глубоко обновить театр, создать театр с новым содержанием, новой общественной функцией и новыми формами, соответствующими этому содержанию и этой функции. При оценке новых произведений нельзя обойти вопрос, насколько 190 верно отображена в них действительность и имеет ли это отображение социалистическую направленность. Социалистический реализм — это не проблема стиля.

ФОРМАЛИЗМ И НОВЫЕ ФОРМЫ

Топтание на месте в литературе позднекапиталистической поры выражается, как известно, в том, что ее писатели упорно и отчаянно пытаются извлечь из старого буржуазного содержания новые эффекты при помощи перестройки форм. Так возникает своеобразное явление распада, а именно — разделение формы и содержания в художественном произведении: новая форма отъединяется от старого содержания. Иными словами: только новое содержание переносит новую форму. Оно даже требует таковой. Дело в том, что если бы мы стали втискивать новое содержание в старую форму, тотчас бы снова наступило роковое разделение содержания и формы, — теперь форма, которая была бы старой, отъединилась бы от содержания, которое было бы новым. При помощи литературы, пользующейся старыми формами, нельзя ни воплотить, ни изменить жизнь, которая у нас, где перестраиваются основы общества, повсюду осуществляется в новых формах.

50-е годы

БЕЗ ОЩУЩЕНИЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ

Для того чтобы художественная критика смогла правильно критиковать искусство, она сама должна быть критикуема. Некоторые наши критики настолько пристрастились сочинять пустые, грозные фразы, что они теряют при этом всякое ощущение действительности. В связи с постановкой «Матери» в Берлине один критик выдвинул утверждение, что пролетариат не любит и не понимает иронии. Не то чтобы какой-то определенной иронии, нет, всякой иронии вообще. Единым взмахом пера навеки отбрасываются в забвение произведения Аристофана, Сервантеса, Шекспира, Данте, 191 Гоголя. Прекрасные советские карикатуры публикуются в газетах, издаваемых для пролетариата, только по недосмотру. Речи Ленина должны быть очищены от всякого боевого юмора. Приди критик с этим утверждением к берлинским рабочим, он быстро почувствовал бы, каким они обладают талантом иронии.

КОСМОПОЛИТИЗМ

1

Бессмысленно отрицать космополитизм немецких классиков. Но он не мешал им говорить о национальных проблемах, национальном театре и т. д. У Гейне мы видим позднее болезненно-горькую, но тем более страстную любовь к Германии, у Вагнера — подлинно националистическую истерию: он навязывает европейским и американской столицам мир германских богов. Германия эпохи империалистической экспансии и социальных преступлений не может уже вдохновлять художников; если они борются против войны и капитализма, то делают это не со специфически немецких позиций. И лишь пролетариат, борясь за интернационализм, борется таким образом за новое, подлинно национальное самосознание.

2

Современный космополитизм не имеет ничего общего с космополитизмом немецких классиков. Он стирает конкретные особенности национальных культур и насаждает вместо этого отвратительную идею абстрактной пользы «монополии».

1. Подлинно интернациональными произведениями являются национальные произведения искусства.

2. Подлинно национальные произведения вбирают в себя интернациональные тенденции и новаторство.

192 КОНФЛИКТ

Конфликты в наших пьесах, в отличие от советских, долго еще будут главным образом классовыми. Большая часть наших зрителей и сегодня относится к той части германского населения, которая была пособницей и соучастницей гитлеровской разбойничьей войны и так же, как Кураж, ничему не научилась. Поэтому конфликт между нею и ее детьми, происходящий на сцене, меркнет перед великим конфликтом, который возникает между нами, сидящими в зале, и Кураж, которая на сцене. Я считаю, что все, что касается конфликта, столкновения, нельзя рассматривать вне связи с материалистической диалектикой.

Мы теперь уже не сможем создавать бесконфликтную драматургию, то есть сценическое действие, не вызывающее конфликта в зрительном зале. Именно там сталкиваются представители разных классов, и чем острее, чем непримиримее наша позиция, тем глубже разногласия, возникающие внизу, среди зрителей, и тогда борьба нового со старым становится не только содержанием спектакля, но и его следствием.

Вы не должны больше писать так, чтобы зритель только узнал вашу позицию, позицию коммунистическую, но не был вынужден сделать выбор: с вами он или против вас.

МЫ ДОЛЖНЫ БЫТЬ НЕ ТОЛЬКО ЗЕРКАЛОМ

«Будем всегда помнить, что безличность — это признак силы. Мы должны принять в себя предмет, он должен кружить в нас и снова отделиться от нас, так, чтобы никто не понял этого чудесного превращения. Сердце наше имеет право чувствовать только сердца других. Мы должны быть зеркалом, отражающим истину вне нас».

Флобер

Мы должны быть не только зеркалом, отражающим истину вне нас. Если мы приняли предмет в себя, то прежде, чем он снова от нас отделится, к нему должно прибавиться нечто, — а именно критика, положительная или отрицательная, которую данный предмет должен 193 испытать со стороны общества. Таким образом, то, что отделяется от нас, непременно содержит нечто личное, носящее, разумеется, двойственный характер, который возникает вследствие того, что мы становимся на точку зрения общества.

50-е годы

РАЗВЕ НЕ НУЖНО ПРОСТО-НАПРОСТО ГОВОРИТЬ ПРАВДУ?

Можно подумать, что для этого нужно только мужество и ничего больше. На самом деле нужны еще и талант и знания. Из истории науки мы знаем, как трудно найти истину. Поэтому я бы ответил так: «Да, диалектики должны говорить правду, а все прочие — постигать диалектику, чтобы лучше познать истину». Мы с вами имеем дело с актерами. Так вот, на репетициях я не всегда говорю актерам правду об их игре; я говорю ее только тогда, когда надеюсь помочь им найти что-то лучшее. Говорить правду — это часто значит критиковать. Но сказать всю правду — это значит и предложить что-то новое.

Разумеется, нам ни к чему конторы с окнами из розового стекла, чтобы мир видел чиновников, а чиновники — мир в розовом свете.

Нам по пути с теми, кого влекут нерешенные еще проблемы.

О СОЦИАЛИСТИЧЕСКОМ РЕАЛИЗМЕ99

Что такое «социалистический реализм», это нельзя просто вывести из уже существующих произведений или способов художественного изображения. Критерием должно быть не то, похоже ли данное произведение или способ изображения на другие (произведения и способы изображения, причисляемые к социалистическому реализму, а является ли оно социалистическим и реалистическим.

1

Реалистическое искусство — боевое искусство. Оно борется против ложных воззрений на действительность 194 и против импульсов, противоречащих реальным интересам человечества. Оно содействует выработке правильных воззрений и укрепляет продуктивные импульсы.

2

Художники-реалисты подчеркивают существенное, «земное», в высоком смысле типическое (исторически значительное).

3

Художники-реалисты подчеркивают момент возникновения и исчезновения. Во всех своих произведениях они мыслят исторически.

4

Художники-реалисты изображают противоречия в людях и в человеческих взаимоотношениях и показывают условия, в которых эти противоречия развиваются.

5

Художники-реалисты заинтересованы в изменениях людей и отношений, изменениях, как постоянных, так и скачкообразных, в которые постоянные переходят.

6

Художники-реалисты изображают силу идей и материальную основу идей.

7

Художники — социалистические реалисты гуманны, то есть человеколюбивы, и изображают отношения между людьми так, чтобы усиливались социалистические импульсы. Они усиливаются благодаря предлагаемому этим искусством, практически применимому познанию общественного процесса, а также тем, что они — импульсы — становятся удовольствием.

8

Художники — социалистические реалисты относятся реалистически не только к своим темам, но также и к своей публике.

195 9

Художники — социалистические реалисты учитывают образовательный уровень и классовую принадлежность своей публики, равно как и состояние классовой борьбы.

10

Художники — социалистические реалисты рассматривают действительность с точки зрения трудящегося населения и состоящих с ним в союзе интеллигентов, сторонников социализма.

СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЙ РЕАЛИЗМ В ТЕАТРЕ

1

Социалистический реализм представляет собой верное действительности воспроизведение жизни и отношений людей средствами искусства, с социалистических позиций. Воспроизведение это позволяет проникать в сущность социальных процессов и возбуждает духовные импульсы социалистического характера. Радость, которую должно доставлять всякое искусство, в искусстве социалистического реализма — это прежде всего радость от сознания, что общество способно определять судьбу человека.

2

Художественное произведение, созданное на основе социалистического реализма, вскрывает диалектические законы общественного развития, знание которых помогает обществу определять судьбу человека. Оно приносит радость открытия этих законов и наблюдения за их действием.

3

Художественное произведение, созданное на основе социалистического реализма, показывает характеры и события как исторически обусловленные, поддающиеся изменению и по природе своей противоречивые. Это 196 предполагает решительный перелом в искусстве; необходимы серьезные усилия во имя открытия и овладения новыми изобразительными средствами.

4

Художественное произведение, созданное на основе социалистического реализма, выражает точку зрения рабочего класса и обращено ко всем людям доброй воли. Оно рисует им картину мира и раскрывает задачи рабочего класса, который ставит себе целью показать, что в результате создания общества, свободного от эксплуатации, творческая активность людей разовьется в невиданных доселе масштабах.

5

Постановка старого классического произведения, созданная на основе социалистического реализма, исходит из той посылки, что человечество сохранило такие произведения, которые художественно воплощали его прогресс в направлении все более сильной, тонкой и смелой гуманности. Следовательно, постановка подчеркивает прогрессивные идеи классического произведения.

1954

СТРАХ, ВНУШАЕМЫЙ КЛАССИЧЕСКИМ СОВЕРШЕНСТВОМ100

На пути к созданию новых, полных жизни спектаклей нашего классического репертуара много препятствий. Самое страшное — это леность мысли и скудность чувств рутинеров. Существуют традиционные приемы постановки классических пьес. Эти приемы ничтоже сумняшеся причисляют к культурному наследию, хотя самим пьесам, то есть подлинному наследию, они только вредят; по существу, это традиция извращения классиков. По нерадивости хранителей великие полотна старых мастеров покрываются все более густым слоем пыли, а копировщики воспроизводят с большим или меньшим усердием грязные пятна на своих копиях. В результате этого произведения классиков, утрачивают 197 прежде всего свою первоначальную свежесть, лишаются своего главного отличительного признака — новизны, смелости, которые поражали зрителей во времена создания этих произведений. Традиционные приемы в постановках классиков одинаково удобны и режиссерам, и актерам, и зрителям: эти приемы не требуют напряжения. Страстность великих творений подменяется наигранным темпераментом; зрителей поучают до полного изнеможения, но, в противоположность боевому духу классиков, поучения эти выглядят тусклыми, вялыми, мало волнующими. Естественно, что все это постепенно порождает ужасающую скуку, которая опять-таки совершенно чужда классикам. Режиссеры и актеры, нередко талантливые, пытаются бороться против этого, изобретая новые, невиданные доселе эффекты, рассчитанные на сенсацию. Но подобные эффекты носят чисто формалистический характер; они насильственно навязываются содержанию и его идейной направленности и в конечном счете приносят еще больше вреда, чем постановки в традиционной манере, ибо не только упрощают или затемняют содержание и тенденцию произведений, но и прямо искажают их. Формалистическое «обновление» классических пьес является возражением на традиционные приемы их постановки, но возражением неверным. Плохие консервы не сделаются вкусней, как бы ни сдабривали их пряностями и острыми соусами. Готовя постановку классической пьесы, мы должны иметь это в виду и смотреть на пьесу иными глазами. Не надо придерживаться приемов, изживших себя и обусловленных силой привычки, то есть тех приемов, которые мы видели в театрах изживающей себя буржуазии. Не надо также стремиться и к чисто формальному внешнему «новаторству», которое чуждо произведению. Мы должны выявить идейное богатство произведения и понять его национальное и вместе с тем интернациональное значение. Для достижения этой цели необходимо изучать историческую обстановку, в которой написано произведение, а также взгляды и особое своеобразие творчества данного классика. Такое изучение связано с определенными трудностями, о которых уже много говорили и долго еще будут говорить. Здесь я не стану касаться их, ибо хочу остановиться 198 еще на одном препятствии; я бы назвал его страхом, внушаемым классическим совершенством. Этот страх вызван ложным, поверхностным пониманием классического характера литературного произведения. Величие классиков — величие глубоко человечное, а не чисто внешнее величие в кавычках. Те традиционные приемы в постановках пьес классиков, которые в течение долгого времени «отрабатывались» в придворных театрах, укоренились и в театрах нисходящей, изживающей себя буржуазии. Здесь они еще дальше отошли от этого глубоко человеческого величия, причем эксперименты формалистов лишь ухудшили дело. Вместо истинного пафоса великих буржуазных гуманистов появился ложный пафос Гогенцоллернов101, вместо идеала — идеализация; взлет, окрыленный порыв сменила акробатика внешних эффектов, на смену торжественности пришла напыщенность и т. д. Так возникло ложное величие, пустое и тоскливое. От чудесного юмора Гете в «Прафаусте» не осталось и следа — юмору не оказалось места рядом с исполненной достоинства поступью олимпийца, которую обычно приписывают классикам, будто юмор и истинное достоинство несовместимы! Мастерски разработанное драматическое действие использовалось лишь как повод к эффектной декламации, то есть вовсе не использовалось. Как далеко зашли фальсификация и выхолащивание, видно на примере того же «Прафауста». Так, при постановке попросту выпускалась столь важная сцена, как договор великого гуманиста с дьяволом. А ведь этот договор имеет решающее значение для всей трагедии Гретхен — без него она бы протекала иначе или вовсе не произошла бы. Очевидно, считалось, что герою классического произведения подобает совершать лишь героические поступки. Разумеется, «Фауста», так же как и «Прафауста»102, можно воплотить на сцене, лишь не теряя из виду преображенного Фауста в конце второй части, того Фауста, который победил дьявола, отбросил разрушительное начало, отказался от наслаждения, предлагаемого ему дьяволом, и пришел к творчеству, к созиданию. Но разве можно показать великую эволюцию этого образа, пропуская ее начальные стадии? Если мы не преодолеем почтительный страх, который внушает нам ложное, поверхностное, упадническое 199 и мещанское понимание классического, мы никогда не сможем осуществить новые постановки великих драматических произведений, постановки, полные жизни и человечности. Подлинное преклонение, которого заслуживают творения классиков, требует разоблачения лицемерного, холопского, ложного преклонения перед ними.

1954

КРИТИКА

В такое время, как наше, нужно, чтобы критик неустанно и щедро делился своим опытом критического анализа и преодолел дурную привычку, свойственную людям его профессии, считать себя самого непререкаемым авторитетом и выносить приговоры на основании некоего высшего проникновения в эстетический свод законов, например, исходя из того, что произведения искусства должны быть непременно «кутатическими»103, и одним росчерком пера расправляться с теми, которые, по его мнению, не «кутатические». Он должен понять, что те брадобреи, которые некогда, боясь потерять заработок, отказывались продавать бритвенные лезвия, именно из-за этого его и потеряли. Кто не хочет учиться, не должен и учить; кто учит, должен учить учиться.

Ведь в эстетике дела обстоят иначе, чем в физике. Там еще можно сначала просто знакомить ученика с законом Ньютона и заставлять его «зубрить» до тех пор, пока он не доберется до такого «уровня», когда сможет позволить себе критическое отношение к данностям.

ОБСУЖДЕНИЕ МОИХ ПЬЕС РАБОТНИКАМИ ТЕАТРА

Н. настаивает на необходимости обсуждения моих пьес104 работниками театра, и ввиду множества ошибочных о них суждений, получивших распространение в последнее время и снижающих также ценность первой статьи Н., мне кажется, что эта необходимость и впрямь назрела. Однако это обсуждение не должно ограничиваться лишь вопросами формы, как это, очевидно, представляется Н. Сравнивая новые (и старые) художественные 200 средства, применяемые мной, с теми, которые применяли другие драматурги нового или старого времени, нужно непременно подвергать анализу их общественные функции. При анализе общественной функции применяемых мной художественных средств можно использовать мои теоретические работы, рассматривая их как мой вклад в эту дискуссию. К этому надо добавить, что лишь немногие драматурги и постановщики стремятся угодить людям, ожидающим от театра чего-то привычного — слишком уж велика у людей театра тяга к неожиданному и необычному. Гете, наверно, с душевным трепетом решился показать «Ифигению» тем же зрителям, которые уже видели «Геца». Развитие театра, как и вообще всякое развитие, происходит в борьбе противоречий (здесь очень уместно вспомнить законы диалектики). Заканчивая перечисление некоторых предварительных условий, необходимых для того, чтобы обсуждение было плодотворным, я опрошу: как липе ответить на вопрос, зачем она не дуб?

Фрагмент

СТИХИЙНЫЕ БЕДСТВИЯ

Когда в «Эдипе» Софокла афиняне сочли чуму стихийным бедствием, они поступили просто: обвинили в появлении чумы тирана Эдипа и изгнали его. Сегодня мы больше полагаемся на санитарные меры.

Ну, а если мы сочтем тирана стихийным бедствием? Мы даже не сможем его изгнать.

МОЖЕТ ЛИ ТЕАТР ОТОБРАЗИТЬ СОВРЕМЕННЫЙ МИР?105

Меня очень заинтересовало сообщение о том, что Фридрих Дюрренматт106 как-то в разговоре о театре задал вопрос: а может ли еще театр отображать современный мир?

Мне кажется, коль скоро этот вопрос возник, в нем надо разобраться. Канули в прошлое те времена, когда отображение действительности на театральных подмостках должно было лишь любым путем взволновать зрителя. Теперь волнует только то, что правдиво.

201 Многие констатируют, что эмоциональное воздействие театра слабеет, но лишь немногие понимают, что отображать современную действительность становится все труднее и труднее. Именно понимание этого и заставило некоторых авторов и постановщиков пуститься на поиски новых художественных средств.

Как вам, моим коллегам, очевидно, известно, я сам тоже предпринял немало попыток ввести современную действительность, современное человеческое общество в поле зрения театра.

Всего несколько сот метров отделяют пишущего эти строки от большого, оснащенного всей необходимой техникой и располагающего хорошими актерскими силами театра, в котором ему и его многочисленным и по большей части молодым помощникам предоставлена возможность экспериментировать; столы в комнате завалены книгами моделей с тысячами фотографий наших спектаклей, а также множеством материалов, более или менее подробно освещающих различные проблемы театра и предлагаемые нами решения.

Итак, у меня есть все возможности, но я пока еще не берусь утверждать, что пьесы, которые я по известным причинам называю неаристотелевскими, и соответствующий им эпический стиль сценического воплощения представляют собой решение проблемы. И все же одно мне ясно: современные люди примут отображение современного мира только в том случае, если мир этот будет показан как изменяемый.

Для современных людей вопросы ценны ответами. Современных людей интересуют обстоятельства и события, на которые они могут как-то повлиять.

Много лет назад я видел в газете рекламную фотографию, изображавшую Токио после землетрясения. Большая часть домов лежит в развалинах, но несколько современных зданий уцелело. Подпись под снимком гласила «Steel stood» — «Сталь выстояла!». Сравните это отображение действительности с классическим описанием извержения Этны Плиния Старшего107, и вы поймете, что это описание представляет собой такой тип отображения, от которого драматургам двадцатого века придется отказаться.

202 В эпоху, когда наука в состоянии преобразовывать природу до такой степени, что земной шар начинает казаться уже почти пригодным для жизни, человеку скоро уже нельзя будет представлять человека как жертву, как объект неведомых, но неизменных сил. С точки зрения мяча законы движения вряд ли постижимы.

Относительно природы человеческого общества, в противоположность природе в широком смысле слова, долго не существовало ясной концепции. В результате теперь нам всем — если верить пророчествам определенных ученых — угрожает тотальное уничтожение нашей планеты, еще не успевшей стать по-настоящему пригодной для жизни.

Вам не покажется странным, если я скажу, что проблема отобразимости мира является социальной проблемой. Я уже много лет придерживаюсь этого мнения и живу ныне в государстве, предпринимающем огромные усилия для изменения общества. Пусть вы осуждаете его пути и средства, — надеюсь, кстати, что вы знакомы с ними по-настоящему, а не только по газетам, — пусть для вас неприемлема его конкретная программа, — надеюсь, вы знакомы и с ней, — но вы вряд ли будете отрицать, что в государстве, в котором я живу, занимаются изменением действительности, изменением человеческого общества. И вы, вероятно, согласитесь со мной в том, что современный мир нуждается в изменении.

В рамках этой маленькой статьи, которую прошу рассматривать как дружеское письмо к участникам вашей конференции, вероятно, будет достаточно лишь сказать, что, по моему мнению, театр бесспорно может отобразить современный мир, однако лишь в том случае, если этот мир представлен как изменяемый.

1955

РАЗЛИЧНЫЕ ПРИНЦИПЫ ПОСТРОЕНИЯ ПЬЕС108

1

Большинство наших молодых драматургов использует построение, в соответствии с которым сюжет членится на небольшое число актов, — в противоположность классикам, создававшим многочисленные сцены. Сперва я хотел было написать: «они выбирают построение, которое…», 203 но потом сообразил, что они, собственно говоря, не выбирают. Они просто берут то построение, которое им знакомо то пьесам отличных писателей новейшего времени: Ибсен, Стриндберг, Гауптман, Толстой, Чехов, Горький, Шоу, О’Кейси мастерски членили свои сюжеты на немногие акты. Это построение позволяло подчеркнуть значение среды для развития фабулы и создать «атмосферу». Возникали грозовые настроения и мощные взрывы. Сюжет обычно имел длинную предысторию, которая постепенно развертывалась в пьесе. Действующие лица могли быть обрисованы с особой пристальностью, иногда возникали изумительные портреты лиц, увиденных с близкого расстояния, написанные большей частью в импрессионистской манере, то есть составленные из пятнышек (деталей).

Чтобы строить длинные акты, нужно, конечно, обладать высокой техникой. Нашим молодым драматургам кажется, что очень трудно добиться таких приходов и уходов персонажей, чтобы следовали одна за другой сцены с участием задуманных автором лиц — возникает необходимость во множестве «совпадений», натуралистических мотивировок и телефонных разговоров. Некоторые события должны быть между собой связаны, а это требует обстоятельных «переходов», на которые нужно тратить немало времени и внимания. Многое, что хотелось бы раскрыть в действии, приходится «переносить» в диалог. С другой стороны, нельзя опускать многие частности, не представляющие особого интереса, иначе возникают скачки, нарушающие иллюзию.

Разумеется такие трудности ремесла не могут служить серьезным доводом против этого типа построения, и если мы в дальнейшем вкратце остановимся на другом типе построения, то надо помнить, что и он представляет немалые трудности, хотя и другого свойства.

В примитивных разборах такой композиционный принцип нередко определяется как «техника лубочных картинок», — в пьесах такого рода одна картина будто бы следует за другой, причем в них нет ни концентрированного действия, ни управляемого напряжения. Это, разумеется, не что иное, как полное непонимание великого композиционного искусства наших классиков, композиционных принципов драматургов-елизаветинцев109. 204 Действие (сюжет) этих пьес очень содержательно, но отдельные эпизоды и события, хотя они и образуют отдельные картины, не только сопоставлены и связаны друг с другом, но и друг друга обусловливают. Каждая сцена, будь она длинной или короткой, движет действие. Здесь есть атмосфера, но это не атмосфера среды; есть напряжение, но это не игра в кошки-мышки со зрителем.

2

Чтобы создавать действие большого масштаба, нужно изучать композиционное искусство классиков, в особенности Шекспира. Шекспир нередко дает всю сущность пьесы в одной-единственной сцене, не опуская ничего значительного. Изобразить партию в лице одного секретаря, или двух секретарей, или одной маленькой ячейки — это проявление натуралистического метода. Партия — огромное, развивающееся, то есть противоречивое объединение борющихся социалистов. Перед ней как целым и перед отдельными ее частями постоянно встают все новые задачи, — животрепещущие задачи локального свойства и задачи эпохального значения. Ею накоплен опыт многих, порой давно уже отшумевших битв, а некоторые центральные проблемы десятилетиями не находят окончательного решения. Ее история — это история внутренней борьбы, а также поражений и побед. Если даже действие требует того, чтобы она была представлена в лице одного-единственного ее члена, все это в нем должно чувствоваться и оживать.

Мы можем изучать принципы драматургического построения по великим политическим пьесам «Эмилия Галотти» и «Валленштейн», риторику — по Шиллеру и Гете, массовые сцены по «Дмитрию»110, «Гискару»111 и «Смерти Дантона»112, и нам нужно все снова и снова изучать Шекспира (конечно, не по нашим спектаклям). Подумайте только: в 1600 году более десятка драматургов владело этой композиционной техникой, и не все они были гениями.

Нам прежде всего нужно изучать неустанное экспериментирование наших классиков. Как велики различия между «Разбойниками» и «Вильгельмом Теллем», между «Фаустом» и «Ифигенией» или «Гражданским генералом»113, между «Войцеком» и «Леонсом и Леной»!

205 3

Натурализм дал театру возможность создавать исключительно тонкие портреты, скрупулезно, во всех деталях изображать социальные «уголки» и отдельные малые события. Когда стало ясно, что натуралисты переоценивали влияние непосредственной, материальной среды на общественное поведение человека, в особенности когда это поведение рассматривается как функция законов природы, — тогда пропал интерес к «интерьеру». Приобрел значение более широкий фон, и нужно было уметь показать его изменчивость и противоречивое воздействие его радиации. Перед театральным художником встали новые проблемы — создание внутренних и внешних помещений, комнат и улиц.

Экспрессионизм пользовался символикой и стилизованной сценой. У Пискатора действие разыгрывалось в сегментах земного полушария, а фон, представлявший собой киноэкран, был использован как средство для разнообразных комментариев. Неер114 сооружал для Брехта («Барабанный бой в ночи», «В чаще городов», «Жизнь Эдуарда II Английского») наивно исполненные городские панорамы, которые возвышались над ширмами, отделявшими друг от друга комнаты.

4

Девственный лес иначе воспринимается теми, кто ловит в нем бабочек, чем беглецами, ищущими в нем убежища, или лесоводами. Он радует людей или пугает их — в зависимости от того, что они в нем ищут. Все они должны стремиться его изменить, хотя бы только отмечая участки, где возникают лесные пожары, и все они должны следить за его изменениями — хотя бы только в зависимости от времени суток. Так происходят постоянные преобразования; беглецы превращаются в исследователей, а исследователи — в лесоводов.

Драматурги, стремящиеся представить мир, который изменяется и который может быть изменен, должны всматриваться в его противоречия, потому что именно противоречия изменяют мир и сообщают ему способность изменяться.

206 К СОВЕТСКИМ ЧИТАТЕЛЯМ115

Драматург, пьесы которого вам здесь предложены, жил, так сказать, в двух эпохах — капитализма и социализма, в век гигантских изменений в жизни всего человечества. Он задавал себе вопрос, могут ли его пьесы, действие которых большей частью разыгрывается в мире капитализма, дать что-либо новому читателю. Может быть, для разрешения непосредственных, жгучих, повседневных проблем они ничего не дадут или дадут мало? Таково опасение автора. Но его надежда состоит в том, что к повседневным проблемам, пожалуй, лучше обращаться, рассматривая их в связи с проблемами века. А большие проблемы выступают в наиболее ярком освещении во времена великих боев, великих революций. Новые идеи обретают свои чеканные формулировки в борьбе со старыми идеями. И в великих переменах, переживаемых нами, дело касается не только смены одной ситуации другой: новая эпоха — это вообще эпоха перемен. Человек будет в невиданных доселе масштабах изменять окружающий его мир и одновременно формы отношений и совместной жизни людей.

Фрагмент

ЗАДАЧИ ТЕАТРА

Театр этих десятилетий должен массы развлекать, поучать и воодушевлять. Он должен создавать произведения искусства, так показывающие действительность, чтобы из этого вытекала возможность построения социализма. Он должен таким образом служить правде, человечности и красоте.

207 ЛИТЕРАТУРА — КИНО — РАДИО — МУЗЫКА — ИЗОБРАЗИТЕЛЬНЫЕ ИСКУССТВА

209 ГЛОССЫ О СТИВЕНСОНЕ116

В этом году издательство Бухенау и Райхерта, Мюнхен, выпустило ценную книгу: отлично переведенные романы Стивенсона под редакцией Маргариты и Курта Тезинг. (Кстати, по хорошим переводам с американского видно, как быстро англизируется литературный немецкий язык.) Стиль этот имеет почтенное прошлое, и даже у американских писателей, которые живут сейчас в больших городах, можно заметить на рукописях пятна от керосиновой лампы.

Но вот что интересно: из произведений Стивенсона ясно, что кинематографический принцип видения существовал на этом континенте еще до кино. Разумеется, это не единственная причина, по которой смешно утверждать, будто через кино техника внесла в литературу новое вúдение. Что касается языка, то европейская литература давно отражает новые принципы видения. Рембо, скажем, уже вполне кинематографичен. Но у Стивенсона кинематографичны целые эпизоды. В романе «Владелец Баллантре» сцена покушения написана крайне своеобразно: корабельная палуба, где происходит это событие, выполняет функцию качелей. Один из героев, используя накренившуюся от качки палубу, пытается столкнуть противника за борт. Его замысел не удается, и преследуемый — теперь он находится над своим врагом — тоже использует качку и предлагает перемирие; в конце концов преследователь, очутившись опять наверху, уговаривает противника покинуть «опасное место, откуда можно и за борт упасть». Такова по крайней мере схема происходящего. Или другой пример: чтобы уязвить своего знатного брата, сквайр садится у окна и штопает старое платье. Качество обслуживания гарантируется. Тогда его брат, гуляя, старается обязательно пройти мимо него. Становится ясно: он не дает брату работы только потому, что 210 у него платье не рваное. И вот однажды он даже усаживается на стоящую под окном скамью.

«Владелец Баллантре», блестяще переведенный Баудишем, несомненно лучшее из этих произведений. Думается, мы не всегда в полной мере оцениваем находки писателей. В «Баллантре» их чрезвычайно много. Чего стоит такой прием: автор, не скрывая неприязни к своему герою, описывает его так, как только недруг может писать о человеке. Он заставляет сквайра совершать различные поступки и предвзято оценивает даже те его действия, которые другой писатель, если бы смог, придумал бы для характеристики самого возвышенного героя. Откровенная предвзятость автора — это еще одна капля в чаше мировой несправедливости — той несправедливости, которая ожесточила сквайра и определила его поведение, и это только усиливает страстное сочувствие читателей к герою. «Владелец Баллантре» — удивительный авантюрный роман, его читатель вынужден отстаивать свои симпатии к герою (а на них-то все другие авантюрные романы и держатся). Как мы уже говорили, это открытие самого высокого разряда.

19 мая 1925 г.

НЕ ТАК УВЕРЕННО!

Я не спешил смотреть «Золотую лихорадку»117 Чаплина, так как из кинотеатра, где идет фильм, доносится на редкость неприятная и безвкусная музыка. Но глубокая растерянность, охватившая чуть ли не всех моих театральных знакомых, заставила меня все-таки это сделать. Их растерянность мне понятна.

Я вовсе не думаю, что в современном театре нельзя сделать то, что делается в этой картине, потому что театр не способен на это. Я считаю, что такое вообще немыслимо — ни в театре, ни в варьете, ни в кино, — если нет Чарли Чаплина. Этот художник уже сейчас обладает силой документа, так как он выражает свою эпоху. А ведь то, что происходит в «Золотой лихорадке», не годится по мысли для каких бы то ни, было зрителей на свете. Разумеется, есть определенная прелесть в том, что молодое искусство кино еще не утратило поэзии непосредственного восприятия, не заменило 211 его искушенностью драматургии, многоопытной, как старая шлюха. Вот Длинный Джим, забывший, где его золотоносная жила, встречает Чарли, единственного человека, который может указать ему дорогу, но они в рассеянности не замечают друг друга; произойди такое на сцене, и всякое доверие зрителя к авторскому умению логически завершить действие будет безнадежно подорвано.

Кино не чувствует ответственности перед зрителем, так что и стараться очень не стоит. Его драматургические приемы остаются предельно простыми, потому что каждый фильм-это лишь несколько километров пленки в жестяной коробке. Никто ведь и не ждет, что, сгибая зажатую в коленях пилу, человек сыграет вам фугу.

Конечно, сейчас кино уже перестало быть технической проблемой. Техники там столько, что ее даже не замечаешь. Скорее театр теперь техническая проблема…

1926

Фрагмент

КОНКУРС ЛИРИЧЕСКИХ ПОЭТОВ118

Каковы перспективы для молодых лирических поэтов.

Член жюри — Берт Брехт.

Бертольт Брехт пришел к выводу, что премии не следует присуждать ни одному из участников конкурса. Он, однако, не ограничился этим выводом — он выбрал для нас стихотворение неизвестного молодого поэта, не участвовавшего в конкурсе, и выполнил товарищеский долг члена жюри по отношению к этому автору, как если бы последний прислал свою работу на конкурс.

Редакция хотела бы настойчиво подчеркнуть следующий факт, который, впрочем, разумеется сам собой: в принятии данного решения она не участвовала — эта заслуга принадлежит исключительно Берту Брехту, на которого, впрочем, ложится и вся ответственность.

(«Ди литерарише вельт», Берлин, пятница, 4 февраля, 1927).

1
КРАТКИЙ ОТЧЕТ О 400 (ЧЕТЫРЕХСТАХ) МОЛОДЫХ ЛИРИЧЕСКИХ ПОЭТАХ

Должен признаться: я поступил легкомысленно, когда согласился разобрать кучу стихов новейшей лирики. Если отвлечься от собственного творчества (а это 212 сделать нетрудно), и никогда не питал к лирике особого пристрастия. Моя потребность в ней — в точности как у прочих людей — легко удовлетворялась хрестоматиями для народной школы, то есть такими произведениями, как «Тот, кто хочет стать солдатом», или «Восхвалять красноречиво», или, на худой конец, еще «Битва под Гравелотом». Я могу доказать, — во всяком случае, для самого себя, — что всякий человек, умеющий вообще прислушаться к голосу собственного рассудка, способен, не вдаваясь в излишние подробности, судить о том, что сотворено людьми. И как раз лирика несомненно принадлежит к таким явлениям, которые можно оценивать исходя из их потребительской стоимости, иначе говоря — из приносимой ими пользы.

Теперь я узнал, что множество весьма известных лирических поэтов ничуть не заботятся о том, могут ли они быть кому-нибудь полезны или нет. Минувшая эпоха имени экспрессионизма (иначе говоря, «книжное искусство», дни которого сочтены) создавала стихотворения, содержание которых состояло из красивых виньеток и благоуханных слов. Среди них есть более или менее удачные вещи — такие, которые нельзя ни петь, ни подарить ближнему для поднятия его духа и которые все же обладают какой-то ценностью. Но, если не говорить об этих редких исключениях, значение таких созданий «чистой» лирики переоценивается. Они, попросту говоря, слишком далеко уходят от своей первоосновы, каковой является сообщение мысли или какого-либо чувства, представляющего интерес даже для не знакомых автору людей. Все великие стихотворения обладают ценностью документов. Они содержат речевую манеру автора — человека значительного. Здесь я должен сознаться, что не слишком высоко ценю лирику Рильке119 (в остальном человека по-настоящему хорошего), Стефана Георге и Верфеля120: таким образом, я лучше и решительнее всего доведу до сознания читателя мою неспособность высказывать суждения о произведениях подобного рода или сходных с ними.

К нам поступило более пятисот стихотворений, и я сразу хочу сказать, что ни одно из них я не счел действительно хорошим. Конечно, я всегда знал, что каждый более или менее нормальный немец способен написать 213 стихотворение, и о каждом втором это ничего дурного не говорит. Но вот что хуже: я теперь узнал о существовании такой категории молодежи, от знакомства с которой я бы с большей для себя пользой отказался. Мне даже, можно сказать, выгодно умолчать о нем. Какая нам польза публиковать, в целях пропаганды, фотографии больших городов, когда в непосредственной близости от нас появляется молодая поросль буржуазии, которая может быть полноценно опровергнута одними только этими фотографиями? Какая нам польза уничтожить несколько поколений вредных стариков (или, что лучше, желать их уничтожения), если молодое поколение отличается всего только безвредностью? Необыкновенная безликость этих людей моего возраста такова, что даже если столкнуть их лицом к лицу с любой действительностью, это никому из них ничего не даст; даже целительный издевательский смех не способен исцелить их от свойственных им оторванности от жизни, сентиментальности, искусственности или от пристрастия к названным выше кумирам. Это ведь опять те же тихие, утонченные, погруженные в мечтания люди, — чувствительный слой вырождающейся буржуазии, с которой я не желаю иметь ничего общего!

Может быть, никто не поймет, зачем мне понадобилось это горькое предисловие, чтобы, наконец, подойти к моему предложению — опубликовать песню, которую я обнаружил в газете, посвященной велосипедному спорту. Не знаю, всем ли читателям она придется по вкусу, — во всяком случае, желая доказать свою добросовестность, я добыл ее рукопись и фотографию автора. Эта песня Ганнеса Кюппера «He, he! The Iron Man!»121 посвящена интересной для всех теме, чемпиону Реджи Мак-Намара: она весьма незамысловата, в случае надобности, ее можно петь, она — лучшее из всего, что мог написать ее автор, и обладает — по крайней мере для меня — известной документальной ценностью. Я рекомендую Кюпперу написать несколько песен подобного рода и рекомендую обществу возбудить в нем это желание, отвергнув его сочинение.

1927

 

214 Ганнес Кюппер

HE, HE! TNE IRON MAN!

О нем говорят в округе,

Что ноги его и руки,

Живот, и грудь, и спина

Из черного чугуна.

He, he! The Iron Man!

 

Что сердце его — пружина,

А мозг — динамомашина,

Желудок его здоровый —

Мотор восьмицилиндровый.

He, he! The Iron Man!

 

Что нервы его — как тросы,

Любые выдержат кроссы,

Потому что:

Задуман был первоначально он

Отнюдь не как гонщик и чемпион, —

Природа на нового Цезаря его оснастила,

Отсюда его железобетонная сила.

He, he! The Iron Man!

 

Итак:

 

Да здравствует мощь искусственного человека.

Реджи Мак-Намара — герой двадцать первого века.

 

2
НИ ПОЛЬЗЫ, НИ КРАСОТЫ

Когда я на днях прочитал отлично написанный фельетон, где упоминался мой вывод относительно конкурса лирических поэтов, мне показалось, что я схвачен за руку. Меня поймали на том, что, рассматривая громадную кучу лирических (произведений — более пятисот штук, — я стал на точку зрения полезности. Я и в самом деле заявил: все то, что мне довелось читать, было, на мой взгляд, лишено какой бы то ни было полезности, а я решил вынести одобрение только тем созданным в русле 215 определенного направления вещам, которые обладают реально ощутимой полезностью, пусть даже самой элементарной и плоской. Направление это было буржуазным, и, чтобы читатель мог конкретно представить себе значение данного понятия, я немного продолжил прямую линию и назвал имена Рильке, Георге и Верфеля. Я имел в виду, что от этих поэтов не проистекает ничего прямо и безусловно полезного. Не знаю, поверят ли мне, но я, подобно большинству других людей, осведомлен о том, что в искусстве (в особенности если привлечь на помощь ряд понятий, в которых нет недостатка) существуют ценности, которые, так сказать, никакой полезности не содержат. Не хочу ходить вокруг да около: я и в самом деле не считаю, что сочинения этих трех мною поименованных, а также четырехсот мною не названных людей обладают какой-нибудь ценностью. Все это поколение — даже если его рассматривать как коня, предназначенного для парадов, — не обладало способностью доставлять публике чистое блаженство созерцания. Напротив, я считал себя вправе требовать от этого поколения, чтобы оно сделало все от него зависящее для обнаружения своей полезности. Не хочу возлагать ответственность за мировую войну на Стефана Георге122. Не вижу, однако, никаких оснований для того, чтобы он изолировал себя от мира. Думаю, что этот простодушный мыслитель желал показать всем единомыслящим, что ему подобных не существует. Бегло рассмотрев ценность его красот, я поневоле пришел к выводу, что от него можно потребовать полицейских услуг. Если вокруг полицейского! совершаются многочисленные запутанные преступления, он не имеет права оставаться на позиции незаинтересованного созерцателя. Полицейский не для того существует, чтобы просто регистрировать отражающиеся на собственном лице противоречивые ощущения. Одним словом, все эти люди, о которых следует говорить совершенно спокойно и без благоговейной робости, не создают никаких эстетических ценностей — они обязаны работать.

Сформулировав эту мысль, я готов идти дальше. Я утверждаю, что почти вся поэзия вырождающейся буржуазии — и прежде всего наиболее представительная ее часть — содержит в себе слишком много тенденций, 216 связанных с классовой борьбой, и что именно поэтому она стремится к созданию чисто эстетических ценностей. Всякий человек, даже если он и не является марксистом, которому в конце нашей содержательной эпохи придется отделять плевелы от пшеницы, ровно ничего не поймет — как бы это ни звучало в наши дни определенно — в поэзии Стефана Георге, Рильке или Верфеля (да и, пожалуй, во всем остальном тоже), если он не будет рассматривать ее как проявление классовой борьбы. Что и говорить, отражение овечьего стада в чистых глазах человека высокой души могло бы обладать немалой ценностью, равно как и пение певца, испытывающего блаженство от звучания собственного голоса. Но эти люди не обладают ни чистыми глазами, ни звучным голосом. И в еще меньшей степени — душой. Они либо владеют овечьими стадами, либо высокомерно отворачиваются от них, поскольку ведут чрезмерно напряженную духовную жизнь.

Некоторая легкость тона, с которой я все это констатирую, не должна вводить в заблуждение — предмет моего рассмотрения остается в высшей степени серьезным. Мне, как и всем, кто в наши дни честно пишет о подобных вещах, противопоказано разводить преувеличенно серьезные рассуждения вокруг несерьезных поводов. В той духовной среде, какая нас окружает, смешно предаваться высокопарным сетованиям насчет недостаточной плотности ткани, обтягивающей зонтики. Если я сохранил некоторый остаток веселости, то отнюдь не потому, что размышлял на подобные темы.

1927

ПРЕДЛОЖЕНИЯ ДИРЕКТОРУ РАДИОВЕЩАНИЯ123

1. С моей точки зрения, вы должны были бы попытаться придать радио подлинно демократический характер. В этом отношении вы достигли бы многого, если бы, например, перестали сами изыскивать материал для тех замечательных аппаратов, которые имеются в вашем распоряжении, а приблизили бы их к актуальным событиям. Вполне понятно, что люди, которые вдруг получили такую технику, сразу же развивают кипучую 217 деятельность, чтобы дать материал этой технике, изобретают нечто вроде нового художественного ремесла, которое обеспечит ее искусственным материалом. Я с тревогой наблюдал, как везут в Нойбабельсберг124 громоздкие сооружения, изображающие египетские пирамиды и дворцы индийских раджей, чтобы заснять их там аппаратом, который человек легко мог бы положить в рюкзак. Я полагаю, что вы должны использовать ваши аппараты, чтобы приблизиться к действительным событиям, а не ограничиваться только рассказами о них или сухими очерками. Надо стараться проникнуть на важные заседания рейхстага и особенно на большие процессы. Это будет означать большой прогресс, и потому неизбежно появится целый ряд законов, которые попытаются этому воспрепятствовать. Вы должны обратиться к общественности, чтобы устранить эти законы. Конечно, нельзя недооценивать весьма естественную боязнь депутатов рейхстага быть услышанными во всей стране, но они должны преодолеть свой страх, так же как и судьи, которых, как я полагаю, испугает необходимость выносить приговоры перед всем народом. Кроме того, вы можете устраивать перед микрофоном вместо безжизненных отчетов настоящие интервью, в ходе которых интервьюируемые не имеют такой возможности тщательно продумывать свои лживые ответы, как они это делают для газет. Очень важную роль сыграли бы диспуты с участием крупных специалистов. Вы можете в любых — больших или малых — помещениях устраивать доклады с дискуссиями. Но все мероприятия этого рода необходимо выделить из общего однообразия и серости ежедневного радиоменю, состоящего из домашней музыки и уроков иностранного языка; для этого следует заранее извещать о них публику.

2. Что касается материалов, специально подготавливаемых для радио, то, как я уже говорил, они должны занимать второстепенное место, но зато их необходимо сделать более значительными. Редко доводится слышать о работах действительно крупных музыкантов для радио. Не имеет никакого смысла от случая к случаю исполнять на концертах их произведения или иногда привлекать их к оформлению радиопостановок: подобные 218 работы должны быть представлены во всем принципиальном значении, причем желательно включать в программу произведения, созданные специально для радио. Что касается радиопостановок, то здесь Альфред Браун125 действительно предпринял ряд интересных опытов. Целесообразно провести эксперимент с романом Арнольта Броннена126, написанным для передач по радио, таких опытов должно быть больше. Для этого следует и впредь приглашать только самых лучших мастеров. В Берлине, на Франкфуртер Аллее, 244, живет талантливый эпический автор Альфред Деблин127. Но я моту заранее сказать, что все эти эксперименты провалятся из-за смехотворно жалких гонораров, которые радио выплачивает из своих ассигнований на культурные цели. В отличие от весьма порядочной оплаты актеров и других исполнителей, литературные гонорары так низки, что еще очень долго не удастся побудить писателей постоянно работать для радио. Со временем вы должны, наконец, создать нечто вроде репертуара, то есть ставить пьесы через определенные промежутки времени, скажем, ежегодно.

3. Обязательно надо организовать студию. Без экспериментов просто невозможно полностью использовать вашу аппаратуру и все, что с ней связано.

4. Для двух последних пунктов моих предложений особенно необходимо, чтобы вы публично давали отчет о тех фантастических суммах, которые поглощает радио, отчитывались до последнего пфеннига в том, куда идут эти общественные деньги.

1927

ПУТЬ ВСЯКОЙ ПЛОТИ128

Как сообщается в аннотации к романам Батлера, Дж. Б. Шоу внес хорошее предложение — в целях просвещения общества относиться к Батлеру со всей серьезностью. Но это предложение не имело такого большого успеха, как другое, чаще, правда, повторяемое и более настойчивое, но не такое хорошее предложение Шоу — ставить для этой же цели его собственные фарсы.

Батлер относится к буржуазным писателям, которых можно пересчитать по пальцам одной руки: в творчестве 219 этих писателей деньгам отводится то место, которое они занимают в жизни буржуазного общества. Другие писатели, пятерых из которых можно назвать, перечислив пятерых самых преуспевающих писателей наших дней, избегают в своих книгах какого бы то ни было упоминания о деньгах, и тем самым возбуждают подозрение, что деньги являются целью их жизни. Батлер же никогда не вызывает такого подозрения, он, в отличие от наших писателей, не боится говорить о деньгах и потому не боится говорить об отношениях между людьми. Его педантизм в денежных делах оказывается в литературном отношении чрезвычайно плодотворным. Его книга содержит, помимо всего прочего, и критику его родителей, и в этом отношении представляет собой, литературно выражаясь, страшный разнос. Он констатирует два факта: 1) что его родители очень любили деньги, 2) что они держались правил, не имевших ничего общего с этой любовью к деньгам; иначе говоря, духовно жили в более высокой сфере, чем материально.

После выхода его книги прошло пятьдесят лет, и машины для производства книг сегодня много лучше, но какой из наших писателей, говоря об этих двух чертах родителей Батлера, не стал бы восхвалять вторую и порицать первую? (И не только в отношении его родителей, но об этом позднее!) Наши писатели сказали бы, что эти люди порой становились жертвами грязных мыслей, имея при этом в виду мысли о деньгах; Батлер же называет грязными мысли номер два. Он говорит, что его родители в денежных делах были усердны, проницательны и (что для него одно и то же) счастливы, но, к сожалению, их мысли, касавшиеся библии, воспитания детей и т. д., короче говоря, «высоких материй», были грязными. Здесь мы как раз подходим к батлеровской интерпретации понятия «морально правильно». Говоря о «счастливых делах» (например, о продаже пшеницы), он не забывает о многозначности слова «счастливый». Имеются в виду просто правильные дела. В этом же значении у него встречается выражение «счастливые взгляды».

Батлер в большей мере буржуа, чем Киплинг и даже чем Шоу. Совершенно ясно, на чьей он стороне (вопрос, 220 на чьей он стороне, один из немногих, в которых не приходится сомневаться после прочтения его книг), но он идет до самой границы и переходит ее. Правда, он всегда возвращается: колонизатор, который вешает трофеи у камина. Он, так сказать, много раз переходит Рубикон с обеих сторон; Рубикон — река Батлера, но не рубеж Батлера! Он буржуазный писатель, и это не означает в данном случае плохой писатель; ведь он говорит и наблюдает не от имени всех людей, и, следовательно, нет нужды разоблачать его, доказывая, что он говорит только от имени буржуа. Он говорит и наблюдает от имени своего класса, причем в то время, когда этот класс, по-видимому, и в самом деле переживал подъем и потому мог питать надежду дать что-то всем людям. Батлер мог еще предполагать, что было бы хорошо, если бы все говорили, как он. Когда читаешь его книгу, кажется, будто в ней целый класс как раз заменяет устаревшие взгляды, уже не соответствующие его фактическому и материальному прогрессу, более пригодными, соответствующими его материальному уровню. И ничто так не уничтожает надежды на этот класс, как состояние нашей сегодняшней литературы, которая создается после Батлера и тем не менее буквально во всем означает возрождение, вернее, укрепление, окостенение тех взглядов, которые, казалось, были разрушены материальным прогрессом, причем казались разрушенными уже Батлеру! Поэтому вряд ли можно чего-нибудь ждать от попыток, например, Деблина, вместо теории «окончательности» и «цельности» литературных произведений, обусловленной неизменностью психологии, характером данного писателя («характером» в буржуазном смысле, то есть этаким непреклонным!), выдвинуть теорию, согласно которой писатели должны быть, по крайней мере осведомлены о технических достижениях в своей области и не смеют создавать что-то, что было бы ниже уровня современной техники. Иначе можно было бы хоть сейчас, спустя четверть века после смерти Батлера, в обязательном порядке ввести в литературу применение диалектического метода, которым так успешно владел Батлер.

1929

221 СОНЕТ К НОВОМУ ИЗДАНИЮ ФРАНСУА ВИЙОНА129

Сюда его Большое Завещанье130

С истлевших перенесено страниц,

И здесь во всех ему знакомых лиц

Комком дерьма он бросил на прощанье.

 

В него плевали вы; где те плевки?

Где сам он, тот, что вами был оплеван?

Веселый стих его не арестован,

Над песнею не властны пошляки.

 

Купите эту книжку за три марки,

Ее цена — десяток сигарет;

Я знаю, что, как мертвому припарки,

Поможет вам ее благой совет,

 

Но все ж она вам преподаст урок.

Я сам немало из нее извлек131!

ПРИМЕЧАНИЕ К СОНЕТУ

Я рад тому, что мне удалось способствовать появлению нового издания аммеровского перевода стихов Вийона. Он настолько хорош, что я считаю необходимым пояснить, почему я местами подверг основательной переделке те стихи, которые взял из этого сборника для «Трехгрошовой оперы». Театр требует подчеркивания действия. Отчетливость на сцене это совсем не то, что отчетливость в книге. Всякий, кто сравнит баллады в пьесе с балладами в книге, увидит, что в первых всегда подчеркнута определенная основная позиция, в каждой из них персонаж-тип описывает сам себя или концентрируется какой-нибудь сценический эпизод. Стиль оказался полностью измененным даже там, где сохранились целые массивы текста — это изменение вызвано целью. Поэтому всякий, кто (хотя бы и не на сцене) имеет сам возможность спеть или представить соответствующие баллады, воспользуется вариантом театральным. Но тому, кто захочет их прочесть, 222 а таких будет, я надеюсь, очень много, — понадобится данная книга. Это — классический образец перевода.

1930

ПЕСНЯ ЛИРИЧЕСКИХ ПОЭТОВ

(Относится к первой трети XX столетия,
когда за стихи перестали платить)

1

Данный опус изложен в стихотворной форме!

Подчеркну этот факт — ведь у многих понятия нет,

Что такое стихи и зачем существует поэт.

В наше время поэзия очень умеренно кормит!

 

2

Замечать не случалось вам, что в современной печати

Совершенно исчезли стихи? Не заметили вы ничего?

В чем же дело? А в том, что нас прежде любили читать и

Стихотворцу охотно платили за вирши его.

 

3

Ну, а нынче ни пфеннига нам не начислят за строчку!

Потому-то стихи появляться не стали совсем.

Современный поэт с ходу требует: — Деньги на бочку!

Нет ли денег, ни бочки? Ну, значит, не будет поэм!

 

4

Но в душе он терзается: — Ах, мне мой грех неизвестен!

Я за деньги готов был на все, я старался, лез вон я из кожи!

Разве не был всегда я в делах по-коммерчески честен?

Уверяют меня живописцы, что полотна их тоже

 

5

Не идут! А ведь искусствоведы мазню восхваляли!

Натюрморты и жанры в замшелых подвалах — навалом…

223 Господа, господа! Что же вы нам платить перестали,

Хоть, в довольстве живя, с каждым днем обрастаете салом?..

 

6

Мы ли не воспевали, набив благородный желудок,

Мы ли не восхваляли и медным стихом и латунным

Все, что вам по душе: телеса ваших жен полногрудых,

И осеннюю грусть, и ручей в освещении лунном…

 

7

Сладость ваших плодов! И листвы опадающей шорох!

Снова плоть ваших женщин! И домыслы ваши о боге!

И орнамент на урнах, на траурных урнах, в которых

Упокоитесь вы, сражены несвареньем в итоге!

 

8

Не одним только вам мы несли утешения слово —

И к отверженным мы обращались с надежды словами:

Осушение слез пресловутого брата меньшого

Было миссией нашей. И щедро оплачено вами.

 

9

Сколько мы вам услуг оказали! Так служат фидельки и моськи!

Гонораров просили, свиваясь в кольцо для салфетки!

Сколько пакостей мы учинили! Ради вас! Ради вашего блага!

А с каким упоеньем жевали мы ваши объедки!

 

10

В колымагу впрягли мы громчайшие четверостишья,

Чтоб в крови и дерьме не увязла войны колымага!

«Полем чести» загон скотобойни назвали, а гаубицы ваши

«Железногубыми братьями» — и это стерпела бумага!

 

11

Что за клише к налоговым повесткам

Мы рисовали — блеск! А все для вас!

Мурлыча наши пламенные гимны,

Шли граждане к дверям приходных касс!

 

224 12

Приготовляли мы для вас микстуры

Из лучших слов — тех, что, как медь, звенят!

Седые волки от литературы,

Мы сделались покорнее ягнят!

 

13

Артистически мы сочиняли исторические параллели

Между вами и теми, кому наши предки несытые льстили!

Меценатов мы ублажали, потому что кушать хотели,

И, преследуя недругов ваших, мы кинжалы стихов точили!

 

14

Загляните к нам, толстосумы! Не совсем оскудел наш рынок!

Если можно, ешьте быстрее, доедать мы объедки будем.

Чего изволите, ваше степенство? Дифирамбов или картинок?

Знайте, что без рекламы нашей вы не так уж дороги людям.

 

15

Берегитесь, вы, меценаты! Мы прилипчивы словно черти!

И привлечь ваш взор благосклонный возмечтали мы с пылом старым,

Мы задешево вам продались бы, вы уж нам, господа, поверьте,

Но, естественно, наши стихи и полотна мы не можем отдать задаром!

 

16

Поначалу я рифмовал также первую с третьей строкою,

Сочиняя стихи об упадке эстетных ремесел.

Но потом оказалось, что рифмы не стоят усилий, —

Я подумал: «А кто мне за это заплатит?» — И бросил.

1931

225 РАДИО КАК СРЕДСТВО ОБЩЕНИЯ132

Наше общественное устройство позволяет создавать и совершенствовать изобретения, которым предстоит еще завоевать себе сферу действия и доказать свое право на существование, короче говоря, изобретения, не вызванные заказом. Так, техника создала радио, когда общество было еще не подготовлено к тому, чтобы им пользоваться. В первой фазе своей истории радио выполняло роль заменителя. Заменителя театра, оперы, концерта, докладов, легкой музыки, местной хроники в газете и так далее. Это была золотая пора юности нашего подопечного. Я не знаю, миновала ли она, но если миновала, то юное существо, которому для появления на свет не пришлось предъявлять доказательств своего права на существование, должно хотя бы теперь задуматься над своим назначением. Так и человек в зрелом возрасте, утратив юношескую чистоту, спрашивает себя, зачем он, собственно, живет на белом свете.

Что касается назначения радио, то, по-моему, оно не может заключаться лишь в украшении общественной жизни. И чтобы вернуть уют домашнему очагу и привлекательность семейной жизни, радио, как я полагаю, недостаточно. Но помимо явной неопределенности своего назначения, радио страдает некоей однобокостью. Оно является лишь средством передачи информации, то есть оно только сообщает. Чтобы не ограничиваться одной критикой, я бы предложил превратить радио из средства передачи информации в средство общения, связи между людьми. Радио было бы великолепнейшим из всех возможных средств связи в общественной жизни, гигантской системой каналов, но, разумеется, ему удалось бы выполнить эту функцию лишь в том случае, если бы оно могло не только передавать, но и принимать информацию, то есть заставить слушателя не только слушать, но и говорить, не изолировать его, а, наоборот, связать с обществом. Таким образом, радио должно было бы вовлечь слушателя в свою работу, превратить его в поставщика материала. Поэтому следует абсолютно положительно оценивать всякую попытку радио придать 226 общественным делам подлинно общественный характер.

Но что бы я и предпринимало радио, оно всегда должно выступать против той мелкотравчатости, незначительности, которая делает столь смешными почти все наши общественные институты. У нашей литературы короткое дыхание, она сознательно избегает какого бы то ни было воздействия на читателя, стремится нейтрализовать его, не вскрывает закономерностей всех вещей и явлений. Наша система образования абсолютно бездейственна, у нас больше всего боятся, как бы народное образование не привело к нежелательным последствиям.

Всякое, даже самое скромное начинание по этой линии безусловно увенчалось бы успехом, причем значительно большим, нежели успех любого мероприятия кулинарного свойства. Что касается весьма еще не совершенной техники таких начинаний, то основная задача, на которую следует ориентироваться, заключается в том, чтобы публика была не только объектом просвещения, но и сама активно участвовала в просвещении. Формально задача радио состоит в том, чтобы придать интерес этим мероприятиям, сделать их увлекательными. В какой-то мере их даже можно облечь в художественную форму. Стремление радио придать дидактическому материалу художественную форму соответствует общей дидактической направленности современного искусства. В качестве примера или образца таких мероприятий, которые используют радио как средство общения, я бы назвал, как и во время Недели музыки 1929 года в Баден-Бадене, «Полет Линдбергов»133.

Соблюдая принципы: государство должно быть богатым, человек — бедным, государство обязано уметь все, человеку разрешается уметь немногое, — государство должно в области музыки создавать все, что требует специальных аппаратов и особого умения, отдельный же человек должен участвовать в этом по мере сил. Чувства, которые охватывают человека, и особые мысли, которые у него возникают под воздействием музыки, состояние изнеможения, легко наступающее при слушании музыки, — все это отвлекает от самой музыки. 227 Чтобы избежать этого, человек участвует в создании и воспроизведении музыки, причем и здесь он следует принципу: действовать лучше, нежели чувствовать, и, глядя в нотную тетрадь, распевает у себя дома или в хоре своего ферейна.

Пусть сегодняшнее радио уже не исполняет «Полет Линдбергов», но оно многому могло бы здесь научиться. Возрастающая концентрация механических средств, как и усиливающаяся специализация в образовании, — процессы, которые следует ускорить, — требуют от слушателя своего рода восстания, активизации, энергичного участия.

Такое участие служит для укрепления дисциплины, которая является основой свободы. Но отдельный индивидуум сам по себе потянется лишь к тому, что сулит ему наслаждение, и обойдет стороной предмет хотя и поучительный, но не обещающий ему ни дохода, ни привилегий в обществе. Такие мероприятия приносят пользу индивидууму только в том случае, если они приносят пользу государству, а они приносят пользу только такому государству, которое готово в равной мере быть полезным всему обществу. «Полет Линдбергов» не имеет, таким образом, ни эстетической, ни революционной ценности, независимой от его применения, организовать которое может лишь государство.

Это — новшество, предложение, которое кажется утопическим и которое я сам признаю утопическим, когда говорю: радио могло бы или театр мог бы; ведь я знаю, что большие институты могут не все, что могли бы, и не все, что хотели бы.

Не наша задача с помощью новшеств обновлять идеологические институты на базисе данного общественного порядка; но с помощью этих новшеств мы должны побудить их к отказу от своего базиса; иначе говоря, за новшества, против обновления!

1932

ПЕРЕВОДИМОСТЬ СТИХОВ

Обычно при переводе на другой язык стихи больше всего страдают оттого, что переводчик стремится воспроизвести слишком многое. Может быть, следовало 228 бы удовлетвориться воспроизведением мысли и позиции поэта. Пожалуй, нужно было бы пытаться воспроизвести ритм подлинника лишь в той мере, в какой он является элементом позиции пишущего, — не более того. Предположим, что автор придает определенным словам новое звучание, ставя их в неожиданные сочетания, — его позиция относительно языка воспроизведется и в том случае, если переводчик лишь в общей форме будет подражать этому принципу, не позволяя оригиналу предписывать себе, в каком именно месте прибегать к такому приему.

30-е годы

О ВЫРАЗИТЕЛЬНОСТИ В МУЗЫКЕ

1. ОПРЕДЕЛЕНИЕ

Понятие выразительности не ограничивается понятием жеста, который подчеркивает или разъясняет ту или иную эмоцию; выразительность — это проявление мировоззрения человека. Речь можно назвать (выразительной, если она основана именно на таком принципе, если в ней проявляется определенная позиция говорящего по отношению к другим людям. Фраза «Вырви свой глаз, если он досаждает тебе» с точки зрения выразительности беднее фразы «Если глаз твой тебе досаждает, вырви его». В этой последней сначала фигурирует глаз, затем, в конце первой половины фразы, выражается необходимость приятия некоего явления, а затем, как гром среди ясного неба, следует вторая половина фразы — совет, несущий освобождение.

2. ВИРТУОЗНОСТЬ?

Под выразительностью в музыке понимают прежде всего виртуозность, однако виртуозность сама по себе не представляет большого интереса. Конечно, она помогает художнику в максимально живой и доходчивой форме донести до слушателя содержание текста, но не это играет главную роль. Важно, чтобы художник, пользуясь принципом выразительности в искусстве, мог средствами музыки высказать свои политические взгляды. Для этого необходимо, чтобы его музыке была присуща социальная выразительность.

229 3. ЧТО ТАКОЕ СОЦИАЛЬНАЯ ВЫРАЗИТЕЛЬНОСТЬ?

Не всякую выразительность можно назвать социальной. Когда человек отбивается от мухи, выразительность его жестов еще не носит социального характера, но когда он отбивается от собаки, его жесты могут иметь таковой — например, если через их посредство выражается борьба плохо одетого человека со сторожевыми псами. Неловкие попытки поскользнувшегося человека удержаться на ногах обретают социальную выразительность только в том случае, если этот человек, упав, «потеряет свое лицо», то есть уронит свое достоинство. Выразительность трудовых движений несомненно является социальной, ибо человеческая деятельность, направленная на покорение природы, носит общественный характер, выражает отношения между людьми. С другой стороны, выражение боли в абстрактном и всеобщем виде не выходит за рамки проявления чисто биологических ощущений и вследствие этого лишено социальной окраски. Но как раз художники нередко к тому и стремятся, чтобы освободить выразительность от ее общественного содержания. Художник не успокоится до тех пор, пока ему не удастся поймать «взгляд затравленной собаки». Но затравленный человек сам по себе — всего лишь один конкретный человек, выражение его эмоций лишено какого бы то ни было общественного звучания, оно пусто, иными словами, лишено характерных примет человека, живущего среди людей. «Взгляд затравленной собаки» обретает социальную значимость, когда художник с помощью этого образа показывает, как отдельный человек в результате ненормальных общественных отношений низводится до уровня животного. Социальная выразительность характеризует общество, дает возможность судить об условиях жизни общества.

4. КАК КОМПОЗИТОР МОЖЕТ В ИНТЕРПРЕТАЦИИ ТЕКСТА ПЕРЕДАТЬ СВОЕ ОТНОШЕНИЕ К КЛАССОВОЙ БОРЬБЕ?

Предположим, композитору предстоит в кантате на смерть Ленина134 отобразить свою позицию в классовой борьбе. Что касается выразительности, повествование о смерти Ленина можно, разумеется, вести по-разному. 230 Торжественность музыки еще ни о чем не говорит, поскольку она подошла бы и для изображения смерти врага. Гнев на «слепые силы природы», которые в неблагоприятный момент отняли у человечества его лучшего представителя, — это не коммунистическая эмоция, так же как и покорность этой «роковой силе». Скорбь коммунистов о коммунисте — это эмоция особого рода. Отношение музыканта к тексту, исполнителя к исполняемому характеризует уровень его политической зрелости и, следовательно, уровень его человеческой зрелости. Какая причина ввергает человека в скорбь и в какой форме его скорбь проявляется — это позволяет судить о масштабе человека. Возвысить скорбь, превратить ее в силу, способствующую прогрессу общества, — такова задача искусства.

5. НЕЙТРАЛЬНОСТЬ СЮЖЕТА

Сам по себе сюжет, как это известно каждому художнику, в какой-то мере наивен, лишен специфичности, содержательности и глубины. Только социальная выразительность, критичность, расчет, ирония, пропаганда и т. д. наполняют его идейным содержанием. Помпезность фашистов, если ее рассматривать изолированно, не выражает ровным счетом ничего, кроме помпезности как таковой — явления, лишенного каких бы то ни было специфических свойств. Ее атрибуты — величавая поступь вместо обыкновенной ходьбы, напыщенность, безвкусная пестрота, постоянная готовность бить себя в грудь, выставляя напоказ свое «благородство», и т. д. Во всем этом можно было бы усмотреть всего лишь стремление увеселять народ, нечто безобидное, голый факт, проявившийся в этой конкретной форме. И лишь тогда, когда шагающие величавой поступью фашисты переступают через трупы, помпезность обретает социальное содержание, становится проявлением сущности фашизма. Это означает, что художнику надлежит занять определенную позицию по отношению к факту помпезности, он не должен допускать, чтобы факт представлял самого себя, выражал только то, что ему, факту, заблагорассудится.

231 6. КРИТЕРИИ

Превосходным критерием для наполнителя музыкального произведения на определенный текст могут служить указания, с какой позиции следует рассматривать каждую отдельную партию, какую эмоцию необходимо вложить в ее исполнение: учтивость или гнев, презрение или смиренность, отпор или согласие, холодный расчет или прямодушие. Рекомендуется при этом выбирать наиболее привычные, обыденные, прямолинейные приемы выразительности. Это определит политическую значимость музыкального произведения.

Приблизительно 1938

ЛЕГЕНДА О ВОЗНИКНОВЕНИИ КНИГИ «ДАО ДЭ-ЦЗИН» НА ПУТИ ЛАО-ЦЗЫ В ЭМИГРАЦИЮ135

1

В семьдесят, устав от жизни малость,

Поискать покоя он решил.

Добродетель — видел он — повсюду умалялась,

Зло, напротив, явно набиралось сил.

И отбыть философ поспешил.

 

2

Взял с собою он совсем немножко:

Трубку, что курил он вечерком,

Да румяную пшеничную лепешку,

Да кисет с отборным табаком,

Да стихи для чтенья перед сном.

 

3

Оглядев долину напоследок,

Дал волу топтать кремнистый путь;

Вол мечтал о травяных обедах,

Медлил, норовя пучок щипнуть.

Но учитель не роптал ничуть!

 

4

На четвертый день у горных кряжей

Встретил их таможенник: «Отец,

232 Платишь сбор?» — «Я не богат поклажей».

Мальчуган-погонщик молвил: «Он мудрец».

Так все выяснилось наконец.

 

5

«Что ж он выдумал?» — дрожа от нетерпенья,

Вопросил таможенник тогда.

Мальчик отвечал: «Воды паденье

Покоряет скалы за года.

Вот что с камнем делает вода!»

 

6

Мальчуган затормошил скотину,

Выбраться до сумерек спеша.

Горная тропа вела в теснину.

Вдруг таможенник окликнул малыша:

«Погоди, а ну, постой, душа!

 

7

О воде рассказ не поведешь ли?»

А старик: «К чему тебе она?»

Тот в ответ: «Я только сборщик пошлин,

Но хотел бы выведать сполна,

Камню иль воде победа суждена?!

 

8

Мне ответ твой чрезвычайно нужен.

Знанье — пища для голодных душ.

Дом мой рядом — приготовлен ужин,

Есть бумага, кисточки и тушь.

Что ж ты скажешь мне, ученый муж?»

 

9

Оглянулся на него учитель —

Видит: беден. В стеганке. Разут.

Ах, то был совсем не победитель!

Лоб морщинист и не слишком крут.

И вздохнул старик: «Покоя нет и тут!»

 

10

Огорчить чиновника отказом

Путешественник не пожелал:

233 «Заслужил его пытливый разум,

Чтобы я ответ пристойный дал!

Значит, здесь мы сделаем привал».

 

11

Опираясь на дорожный посох,

Слез философ с белого вола:

Сотнями иероглифов раскосых

Белая бумага расцвела, —

Так они не менее недели,

Сочиняя свой трактат, сидели

В хижине у бедного стола.

 

12

И, устав от этих долгих бдений,

Наш философ поспешил отбыть,

Но девятью девять изречений

Не забыл досмотрщику вручить.

Разве можно вежливее быть?

 

13

Справедливо мы заслуги взвесим:

До небес мудрец превознесен,

Но досмотрщику поклон отвесим,

Слух о нем пройдет по городам и весям,

Мудреца писать заставил он!

1938

БАШМАК ЭМПЕДОКЛА136

1

Когда Эмпедокл, агригентец,

Снискал уважение своих сограждан и вместе с ним

Старческие недомогания,

Он решил умереть. Но, поскольку

Он любил иных из тех, кто его любил,

Ему не хотелось умереть у них на глазах.

Он предпочитал сгинуть в безвестности.

234 Он пригласил друзей на прогулку. Не всех.

Одного-другого обошел, введя элемент случайности

И в свой отбор, и во всю эту затею.

Они взошли на Этну.

Восходить было трудно,

И все молчали. Всем была неохота

Вести ученые разглагольствования. Наверху

Взволнованные ландшафтом, довольные, что достигли цели,

Они отдышались, чтоб привести пульс в норму.

Учитель ушел от них незаметно.

Они не заметили его ухода и тогда,

Когда разговор возобновился. Позднее

То одному, то другому стало недоставать нужного слова,

И начались поиски Эмпедокла.

Но он уже давно обогнул вершину,

Не слишком торопясь при этом. Однажды

Он остановился и послушал,

Как вдали, по ту сторону вершины,

Снова началась беседа. О чем говорили,

Он не понял: умирание

Уже началось.

Старик отвернулся и неподалеку от кратера,

Не желая знать, что будет в дальнейшем,

Уже не имевшем к нему отношения,

Потихоньку нагнулся,

Осторожно снял башмак и с улыбкой

Отшвырнул его в сторонку, на пару шагов,

Чтобы нашли не сразу, а в свое время,

Иными словами, прежде, чем кожа успеет сгнить.

Только сделав это, он подошел к кратеру. Друзья

Поискали и вернулись домой без него.

Началось то, чего он хотел: недели и месяцы беспрерывного умирания.

Иные все еще ждали. Другие

Уже считали, что он погиб. Иные

Откладывали важные решения до его возвращения.

Другие уже пытались решать сами. Медленно,

Как облака уплывают по небу, не изменяясь, а только уменьшаясь,

235 Расплываясь, когда их теряют из виду, вновь удаляясь,

Смешиваясь с другими облаками, когда их снова пытаются найти,

Так и он дал привыкнуть к своему удалению из всего, что для них привычно.

Потом пошли слухи,

Что он не умер, поскольку был бессмертным.

Тайна окружила Эмпедокла. Считали возможным,

Что в ином мире бывает по-всякому, что судьба человеческая

Может быть изменена в этом конкретном случае:

Вот такие пошли разговоры.

Однако к тому времени нашли башмак,

Осязаемый, стоптанный, кожаный, земной!

Предназначенный специально для тех,

Кто начинает веровать, если только чего-нибудь не увидит своими глазами.

После этого кончина Эмпедокла

Снова показалась естественной. Умер

Как все умирают.

2

Иные описывают это событие

По-иному: Эмпедокл действительно

Пытался обеспечить себе божественные почести

И тем, что он таинственно улетучился, без свидетелей

Бросился в Этну, хотел обосновать сказку

О своем неземном происхождении и о том,

Что он не подчинен закону уничтожения.

При этом его башмак сыграл с ним шутку, очутившись в руках у людей.

(Некоторые даже утверждают, что сам кратер,

Осерчав на эту затею, попросту изверг

Башмак выродка.) Но мы полагаем иначе:

Если он в самом деле не снял башмак, значит он

236 Забыл про нашу глупость и не подумал о том, как мы торопимся

Сделать темное еще темнее, как предпочитаем поверить в нелепость.

Лишь бы не искать действительные причины.

А что касается горы,

То она вовсе не возмущалась его поступком,

Вовсе не верила в то, что он хотел нас обмануть, присвоив себе божественные почести

(Потому что гора ни во что не верит и вообще не лезет в наши дела),

А попросту, выплевывая, как обычно, огонь,

Извергла башмак — и вот ученики,

Уже погруженные в разгадку великой тайны,

Уже углубленные в метафизику, вообще очень занятые,

Внезапно были огорчены, получив прямо в руки башмак своего учителя, осязаемый,

Изношенный, кожаный, земной.

237 ЗАМЕТКИ О ЖИВОПИСИ

О ЖИВОПИСИ И ЖИВОПИСЦАХ

К Мо-дзы пришел молодой художник. Отец и братья его были бурлаки. Вот какой произошел разговор:

— Почему я не вижу на твоих картинах твоего отца — бурлака?

— А разве я должен писать только отца?

— Нет, зачем же, можешь изображать и других бурлаков, но ведь их ты тоже не рисуешь.

— А почему обязательно бурлаков? Мир так многообразен.

— Разумеется, но в твоих работах совсем нет людей, которые работают до седьмого пота, а получают гроши.

— Неужели я не могу писать то, что хочется?

— Конечно можешь, вопрос только в том, что тебе хочется. Жизнь бурлаков невыносима, им необходимо помочь, тут не может быть равнодушных; а ты, ты знаешь, как им живется, ты художник, умеешь рисовать, и ты малюешь подсолнухи. Разве это можно простить?

— Дело не в подсолнухах, меня интересуют линии и пятна цвета, и я выражаю чувства, которые у меня возникают.

— Надеюсь, что твои чувства имеют отношение к страшной участи бурлаков?

— Может быть.

— Значит, ты думаешь не о них, а только о своих чувствах.

— Я работаю для искусства.

— А почему не для бурлаков?

— Как человек я — член Союза Ми-эн-ле, который борется против угнетения и эксплуатации, а как художник я совершенствую свое мастерство.

— Это все равно, что сказать: как повар я подсыпаю яд в пищу, а как человек покупаю отравленным противоядие. Положение бурлаков потому и ужасно, 238 что у них нет уже сил терпеть. Пока ты достигнешь совершенства, они протянут ноги. Ты их посланец, а ты до сих тор не научился говорить. Твои чувства слишком расплывчаты, а бурлаки, которые послали тебя за помощью, чувствуют нечто конкретное — они чувствуют голод. Ты знаешь то, что щам неведомо, а говоришь нам то, что мы и без тебя знаем, что же получается? Ты учишься владеть тушью и кистью, а сказать тебе нечего. А ведь овладевать мастерством нужно лишь для того, чтобы сказать людям что-то определенное. Угнетатели болтают о чем угодно, угнетенные говорят только об угнетении. Вот так-то, бурлак!

О КИТАЙСКОЙ ЖИВОПИСИ

Как известно, китайцы не признают искусства перспективы, они не любят созерцать изображаемый мир с какой-нибудь одной точки. На их картинах уживается множество предметов, которые расположены на листе, как люди — на территории города — не то, что бы независимо друг от друга, но и не в такой зависимости, которая угрожает их самостоятельности. Если продолжить сопоставление, можно сказать, что люди, с которыми мы сравниваем изображаемые предметы, чувствуют себя в этом городе — то есть на картине художника — куда свободнее, чем мы привыкли. Они живут вместе не только потому, что принадлежат к одному роду. В композициях китайских художников нет обычного для нас элемента принуждения. Их художественный строй основан не на насилии. Их композиция отличается большой свободой. Глаз зрителя (сплошь и рядом) наталкивается на неожиданности. Каждый предмет может играть самостоятельную роль. Тем не менее все изображенное на листе находится в некоей взаимосвязи, образуя единое целое, которое, впрочем, нельзя назвать неделимым. Такую картину вполне можно разрезать на части, и она от этого не утратит смысла, но, конечно, что-то в ней все-таки изменится. Китайские художники оставляют на листе много свободного места: может показаться, что они просто используют не всю бумагу. Но пустоты играют 239 самостоятельную роль в композиции; по их очертаниям и размерам ясно, что они так же тщательно продуманы, как и изображения. Тут бумага или холст выступают как художественный элемент. Художник не пренебрегает фоном, он не стремится заполнить его целиком. Это своего рода зеркало, в котором отражаются реальные предметы — и оно имеет значение лишь как зеркало. Все это, между прочим, связано с похвальным стремлением не навязывать зрителю своей воли — его иллюзия остается неполной. Не меньше таких картин я люблю сады, где не все сплошь обработано садовниками, где есть простор и где нетронутая природа соседствует с делом рук человеческих.

ЭФФЕКТ ОЧУЖДЕНИЯ В СЮЖЕТНЫХ КАРТИНАХ БРЕЙГЕЛЯ-СТАРШЕГО

Пытаясь разобраться в противоречиях живописи Брейгеля, обнаруживаешь, что он строит все на контрастах. В «Падении Икара» катастрофа обрушивается на идиллический покой, что подчеркивает и заставляет по-новому осмыслить идиллию. Брейгель не допускает, чтобы катастрофа уничтожила идиллию, идиллия сохраняется, все остается по-прежнему, катастрофа нарушает, но не разрушает ее.

В большой картине на военную тему «Безумная Грета» кисть мастера не стремится изобразить ужасы войны: главной виновнице войны — воинственной фурии — он отводит второстепенную роль, показывая ее бессилие и ограниченность. Но картина от этого становится еще страшнее. Когда во фламандский пейзаж включают Альпы или современному европейскому костюму противопоставляют древний азиатский наряд, одно лишь подчеркивает другое и выявляет его особенности, но в то же время мы видим пейзаж вообще, человека — как такового. Такие картины вызывают не одну эмоцию, они вызывают множество эмоций. Если Брейгель и приводит в равновесие свои противоречия, он никогда их не сглаживает; у него нет также разрыва между трагическим и комическим, трагическое несет в себе элементы комического, а комическое — оттенок трагизма.

 

240 1. «Падение Икара». Незначительность этого легендарного события (упавшего на землю Икара не сразу обнаружишь на холсте). Никто из персонажей не обращает внимания на случившееся. Крестьянин самозабвенно пашет. Справа, на переднем плане, рыбак, он как-то особенно внимательно склонился над водой. Солнце уже зашло, что многих удивляет, и это показывает, что падение продолжалось долго. Как иначе было изобразить, что Икар взлетел высоко? Дедал давно уже скрылся из вида. Фламандцы того времени на фоне античного южного пейзажа. Прекрасная и безмятежная природа как фон трагического события.

 

2. «Речная долина с фигурой сеятеля». Фламандский пейзаж с Альпами. Крестьянин сеет хлеб на склоне холма, среди колючего кустарника. Голуби сразу выклевывают зерна. Они словно бы держат военный совет. Кругом неоглядные дали.

 

3. «Несение креста». Казнь как народное празднество. Испанские всадники в красном олицетворяют вражеское воинство. Это красная нить композиции, определяющая все построение картины и ее динамику и отвлекающая внимание зрителя от смертной казни. Слева, у края, трудовой люд, равнодушный ко всему происходящему. На заднем плане слева бегут боящиеся опоздать. Справа, у места казни, уже стоят ожидающие. Внизу, в левом углу, — сцена ареста, она вызывает больший интерес, чем распятие Христа. Марию не так занимает Христос, как собственная скорбь. Обратите внимание на плачущую женщину слева от Марии — на ее богатое, искусно собранное в складки платье! Жизнь полна красоты и соблазна!

 

4. «Обращение Святого Павла». Обращение знатного человека начинается необычно — он падает с лошади. Переход через Альпы испанской армии под водительством герцога Альбы весело очуждается идеей обращения. Изысканные и произвольно распределенные краски акцентируют то, что интересует художника

 

241 5. «Архангел Михаил». Красота земли (ландшафт) и уродство ее обитателей (черт). Тело черта коричнево-бурое, под цвет земли, — это защитная окраска. Земля — его владение. По-видимому, ангел не победил черта, а просто обнаружил его (нет никаких следов борьбы). Ангел вооружен и защищен кольчугой, черт — безоружен и беззащитен. У черта трагическое и задумчивое выражение, лицо ангела полно отвращения и грусти. Он отсечет черту голову, спокойно, как хирург. Деревья на заднем плане подчеркивают величину фигур, они сами по себе высоки, но кажутся небольшими рядом с фигурами ангела и черта.

 

6. «Изгнание менял из храма». Соединение двух сюжетов — «Несения креста» и более позднего «Изгнания Христа менялами». Первое событие изображается крупным планом, второе — мелким. Языческий храм с христианскими церковными эмблемами — на фоне немецкого города слева. Христос в восточном наряде среди людей в современных фламандских костюмах. Чудотворец — во дворике слева. Рядом — мать, наказывающая своего ребенка. Человек у позорного столба (случается, что преступник и туда попадает). Время действия: двенадцатый час.

 

7. «Безумная Грета», Фурия, вооруженная мечом, защищает свой жалкий изломанный на куски домашний скарб. Мир раскололся. Не столько жестокость, сколько сверхчувствительность.

 

8. «Возведение Вавилонской башни». Башня поставлена наклонно. Для ее строительства использованы обломки скалы, которые подчеркивают затейливость кладки. Люди с огромным напряжением подносят камни. Но усилия их напрасны — наверху, видимо, возводится другое сооружение и это сводит на нет первоначальный замысел. Кругом царит тяжелый подневольный труд, фигуры подносчиков материала выражают покорность, архитектора охраняет вооруженная стража.

242 ЭТЮДЫ137

О СТИХАХ ДАНТЕ, ПОСВЯЩЕННЫХ БЕАТРИЧЕ

По прежнему над мрамором гробницы,

Где та лежит, которой не сумел

Он овладеть, хотя весьма хотел,

Витает лик пленительной девицы.

 

Он повелел не забывать о ней,

Воспев ее терцинами такими,

Что всем пришлось запомнить это имя,

Прожившее в стихах до наших дней.

 

Безнравственности положил начало

Он, певший то, чего не испытал,

А только мимоходом увидал.

 

С тех пор, как эта песня прозвучала,

Томит мужчин случайный облик тот,

Который им на улице мелькнет.

О ПЬЕСЕ ШЕКСПИРА «ГАМЛЕТ»138

В ленивом и обрюзглом этом теле

Гнездится разум, словно злой недуг.

Тут блеск мечей, и шлемов, и кольчуг,

А он тоскует о разумном деле.

 

Пока над ним не загремит труба

И Фортинбрас под грохот барабанов

Не поведет на бой своих болванов,

Чтоб Данию покрыли их гроба.

 

243 Вот, наконец, объят негодованьем

Так долго колебавшийся толстяк.

Пора покончить с жалким колебаньем!

 

О, если бы, избавясь от химер,

Он водрузил над Данией свой стяг,

Явил бы всем он царственный пример.

 

О БЮРГЕРСКОЙ ТРАГЕДИИ ЛЕНЦА «ГУВЕРНЕР»139

Вот Фигаро немецкого покроя!

Господ за Рейном учит голытьба,

А здесь у нас печальная судьба

Постигла несмышленого героя.

 

Попался репетитор в мышеловку —

Дворянку-ученицу полюбил, —

Не гордиев он узел разрубил,

А лишь его душившую веревку.

 

Он понял, что мужское естество

Способно только разорить его.

Что ж, выбор перед ним вполне свободный!

 

Тоскует сердце, но урчит живот.

Он рвет и мечет, мечется, но вот

Приносит в жертву орган детородный.

О СТИХОТВОРЕНИИ ШИЛЛЕРА «КОЛОКОЛ»140

Читаю: пламя — благо для того,

Кто смог набросить на него узду,

А без узды оно страшней всего.

Не знаю, что поэт имел в виду.

 

В чем суть столь необузданной стихии

И столь полезной — если автор прав?

244 Как прекратить ее дела лихие,

Смирить ее неблагонравный нрав?

 

О пламя, пламя, о природы дочь!

В фригийской шапке шествуя мятежно,

По улицам она уходит в ночь.

 

Прошли повиновенья времена!

С прислугой обращались слишком нежно? —

Так вот чем отплатила вам она!

О СТИХОТВОРЕНИИ ШИЛЛЕРА «ПОРУКА»

В такие дни нам с вами процветать бы!

Дамон у Диониса был в долгу.

Тиран сказал: «Я потерпеть могу».

И смертника он отпустил на свадьбу.

 

Заложник ждет. Должник, стрелой лети!

Ты, даже зная, что тому, кто ловок,

Проститься может множество уловок,

Вернешься, чтоб заложника спасти.

 

Святым тогда считался договор,

Тогда еще блюли поруку верно.

И пусть должник летит во весь опор,

 

Жать на него не следует чрезмерно.

Нам Шиллером урок достойный дан:

Тиран-то был добряк, а не тиран!

О СТИХОТВОРЕНИИ ГЕТЕ «БОГ И БАЯДЕРА»

Как негодуют наши Магадевы

По поводу того, что в бардаках

Их любят не за совесть, а за страх

Столь щедро ими взысканные девы.

 

245 Тот, знавший все, восславил ту, чье тело

Впервые охватил любовный жар,

Она за тот же самый гонорар

В могилу с ним спуститься захотела.

 

Любовь ее испытывая строго,

Бог вырвал у нее немало слез.

Сперва он дал отставку шестерым, —

 

Она, седьмая, полюбила бога.

В награду ей, на зависть остальным,

Он эту деву к небесам вознес.

ПРИМЕЧАНИЕ К СОНЕТУ

Сонет о стихотворении Гете «Бог и баядера» может послужить примером того, как поэты разных эпох наследуют друг другу. Поэт более поздней эпохи с негодованием видит, что покупатель любви представлен божеством. Желание этого покупателя быть любимым кажется этому новому поэту низменным и смехотворным. Но для хорошего читателя второе стихотворение не разрушит первого. Это первое стихотворение полно такого же боевого духа. Оно изображает свободное соединение любящих как нечто божественное, то есть прекрасное и естественное, и направлено против формального соединения людей в браке, определяемого сословными и имущественными интересами. Оно борется против классовых предрассудков. Вот почему оно отличается такой яркой жизненной силой и может доставить читателю радость. И все же второе, позднейшее стихотворение выступает с протестом против жертвы, которую должна принести героиня, прежде чем она получит награду. Так поэты вступают в борьбу друг с другом.

1940

О ПЬЕСЕ КЛЕЙСТА «ПРИНЦ ГОМБУРГСКИЙ»141

О бранденбургский парк былых времен!

О духовидцев тщетные метанья!

И воин на коленях — эталон

Отваги и законопослушанья!

 

246 Лавровый посох очень больно бьет,

Ты победил наперекор приказу.

Безумца оставляет Ника142 сразу,

Ослушника ведут на эшафот.

 

Очищен, просветлен, обезоружен

Опальный воин — и крупней жемчужин

Холодный пот под лаврами венка.

Он пал с врагами Бранденбурга рядом,

Мерцают пред его померкшим взглядом

Обломки благородного клинка.

1940

247 ДЕКЛАМАЦИЯ И КОММЕНТАРИИ

X. чтец старого стиля143, он нагружает свои слова настроением, своего рода программой («фаршированные слова с яблочным соусом»). Я стою за декламацию в простом тоне, далеком от проповеди, избегающем звучных кадансов, всяких крещендо и тремоло. При этом я нападаю на гетевскую «Песню Магомета», в которой меня раздражают пантеизм, обывательщина и программная музыка… В противоположность ему откапываю в «Диване»144 арабское стихотворение о кровавой мести, которое мне очень по душе.

X. сетует на то, что на эстраде это стихотворение нуждается в комментариях. Я считаю комментарии полезными, потому что они отделяют стихи друг от друга, осуществляя эффект очуждения, и ставят их на почву реальности. Стихи не отличаются общительностью. Собираясь стаей, они производят неприятное впечатление и плохо переносят друг друга. Они друг друга окрашивают и перебивают друг друга.

1942

ОБ АНОНИМНЫХ СТИХАХ

«The test of a literary critic is what he makes of an insigned poem» (Bentley)145. За этим скрыто представление, что можно оценивать произведения как таковые: как быть с анонимными стихами, поскольку они анонимные? Их, конечно, необычайно трудно оценивать, даже если ими легко наслаждаться. К «ценности» стихотворения относится «лицо» автора.

1945

248 ЗАМЕТКИ О ВЫСТАВКЕ БАРЛАХА146

Выставку Барлаха и обсуждение этой выставки следует рассматривать как свидетельство того, какое значение придается в ГДР искусству. Возможно, что обсуждение еще не носит всестороннего характера и что в нем нет необходимой основательности, да и не по вкусу мне нетерпимый и заносчивый тон некоторых высказываний, но творчество Барлаха никогда еще не обсуждалось на таком широком форуме.

 

* * *

Я считаю Барлаха одним из крупнейших скульпторов, какого когда-либо имели мы, немцы. Темперамент, значительность содержания, блестящее мастерство, красота без украшательства, величие без напыщенности, гармония без приглаженности, жизненная сила без грубой животности — благодаря всему этому скульптуры Барлаха являются шедеврами. Тем не менее мне нравится не все, что он создал, и хотя у Барлаха нужно учиться многому, позволительно все же и поставить вопросы: Чему? Когда? С чьей помощью?

 

* * *

Религиозные скульптуры Барлаха говорят мне не слишком много — это, собственно, относится ко всем его работам, отзывающим мистикой. И я не могу толком решить, видит ли он в своих нищих и отупевших от горя матерях что-нибудь, кроме религиозного мироощущения, — а ведь оно с благочестивой смиренностью соглашается не только на материальное убожество, но и на духовное. Однако в тех скульптурах, которые мне представляются самыми прекрасными его созданиями, сущность человека, то есть его социальный потенциал, торжествует великолепную победу над бесправием и униженностью, и в этом проявляется величие художника.

 

* * *

Вот «Нищая с чашей» (бронза, 1906). Могучая женщина, исполненная сурового достоинства, — от нее нечего ожидать благодарности за милостыню. Кажется, в 249 ней застыла ожесточенность против лицемерных доводов растленного общества, пытающегося убедить людей, будто они могут чего-нибудь добиться усердием и волей к полезной деятельности. Она холодно обвиняет его в том, что сила ее пропадает втуне. В 1906 году уже были женщины, объявившие этому обществу войну; героиня Барлаха не принадлежит к их числу. Уже были художники, воплотившие в искусстве таких воительниц (только что Горький создал свою Власову); Барлах не принадлежал к числу таких художников. Это, может быть, и досадно, но я готов принять его вклад в общее дело и выразить за него ваятелю благодарность.

 

* * *

Вот еще перед нами «Рабочий, разрезающий дыни» (бронза, 1907). В немецкой скульптуре последних веков едва ли найдется еще одно произведение, которое бы с такой же чувственной силой воссоздавало образ едока из народа. (Может быть, я ошибаюсь? С признательностью приму любую поправку.) Он сидит очень удобно, — видно, что в такой позе ему легче всего заниматься этим делом, — и работой своей он вовсе не поглощен. Он весьма охотно побеседовал бы с вами об условиях труда, да и о многом другом. Может быть, он еще мало знает, но, мне кажется, его классу не приходится за него краснеть, — во всяком случае, как за одного из своих предков.

 

* * *

«Три поющие женщины» (резьба по дереву, 1911). Эти дебелые бабы, которые, прислонясь друг к другу спинами, поют зычными голосами, нравятся мне — мне приятно соединение силы и пения.

«Поющий мужчина» (бронза, 1928) поет иначе, чем женщины 1911 года, — смело, в свободной позе, и отчетливо видна старательность его исполнения. Он поет один, но перед ним явно толпятся слушатели. Юмор Барлаха сделал его несколько тщеславным, — впрочем, не больше, чем это пристало человеку искусства.

 

250 * * *

«Ангел с памятника в Гюстрове» (бронза, 1927) покоряет меня, и это не удивительно. У него лицо незабвенной Кете Кольвиц147. Мне нравятся такие ангелы. И хотя никто еще не видел, как летают ангелы или люди, можно все же сказать, что полет здесь передан с блистательной достоверностью.

 

* * *

«Слепой и хромой» (гипс, 1919) — слепой тащит хромого. Скульптура выполнена не так, как обычно создаются символы — более или менее отвлеченно, с безликими персонажами. Она выполнена в реалистической манере, и символические черты приобретает подлинный, вполне индивидуальный эпизод. (Если я, услышав слова «У одного богатого человека был виноградник», представлю себе состоятельный класс, это совсем не то, что, увидев слепца, который тащит хромого, да еще в гору, представить себе профсоюзы, которые в 1919 году волочили за собой социал-демократическую партию. Я ничуть не уверен, что у Барлаха были такие мысли.) Удивительным внутренним порывом эта группа обязана жизненно точному рисунку тела, обремененного ношей.

 

* * *

«Пляшущая старуха» (тонированный гипс, 1920). Скульптура, одухотворенная таким юмором, какой редко встречается в немецком пластическом искусстве. С какой величавостью старуха приподнимает юбку, решаясь пуститься в танец! Взор ее устремлен вверх: она, мучительно роясь в памяти, пытается восстановить давно позабытое ею па.

 

* * *

Обе группы «Поцелуй» (I и II, бронза, 1921) представляют большой интерес, потому что скульптор развивает здесь свою тему и достигает большой задушевности особой шершавостью фактуры, то есть, собственно говоря, огрублением материала. Эти вещи — благотворная полемика против бесполых амуров и психей, украшающих солидные мещанские квартиры.

 

251 * * *

Теперь, рассматривая работы после 1933 года, нужно обращать внимание на даты их создания. Вот «Читатель» (бронза, 1936). Сидящий человек наклонился вперед, сжимая книгу тяжелыми руками. Он читает с любопытством, надеждой, сомнением. Он явно ищет в книге решения насущных проблем. Геббельс, вероятно, назвал бы его «интеллектуальной бестией». Этот «Читатель» мне больше по душе, чем знаменитый роденовский «Мыслитель», в котором обнаруживается лишь мучительная трудность процесса мышления. Скульптура Барлаха реалистичнее, конкретнее, в ней меньше символики.

 

* * *

В скульптуре «Мерзнущая старуха» (тиковое дерево, 1938), которая изображает присевшую на корточки прислугу или батрачку, явно обделенную обществом и в материальном и в духовном смысле, бросаются в глаза большие, обезображенные работой руки: она поглощена тем, что мерзнет, словно поглощена работой, и не обнаруживает гнева. Но скульптор — скульптор обнаруживает гнев, и в гораздо большей степени гнев, нежели сострадание; спасибо ему за это.

 

* * *

«Сидящая старуха» (бронза, 1933). Взгляд снова привлечен к лицу и рукам, но эта женщина обладает высоким духом; лицо и руки говорят о том, что можно было бы назвать аристократизмом, если бы это слово не было связано с гинденбургами и гогенцоллернами. (К тому же опять мастерски дана одежда. Она не только позволяет зрителю представить себе тело, но делает его вполне обозримым, как удачная рифма выявляет мысль. Незначительная деталь придает ей полную реалистичность: шерстяной платок вокруг шеи.) Тело ее прекрасно, в его благородных пропорциях читается нежность и сила. Старуха сидит, выпрямившись, она думает. Улыбка ее говорит о жизненном опыте, который она собрала крохами, как собирают колоски по краям 252 дороги — один за другим. Смотришь на эту скульптуру, созданную в роковом 1933 году, и снова рождаются воспоминания и сопоставления. За год до того Вайгель сыграла на берлинской сцене Власову. Вместо пассивности — активность, вместо жертвы бесчеловечности — человечность. Могу представить себе рабочего, который толкнет Барлахову старуху локтем: «Властвуй! У тебя есть все, что для этого нужно».

 

* * *

Я не слишком жалую символику, но «Тяжкому 1937 году» Барлаха (гипс) мне хотелось бы выразить одобрение. Это истощавшая молодая женщина, которая стоит во весь рост, кутаясь в платок. В ней вполне можно увидеть «Сидящую старуху» в молодости. Она тревожно смотрит в будущее, в ее тревоге — оптимизм ее создателя. Скульптура представляет собой страстное отрицание нацистского строя, геббельсовского оптимизма. Я без труда могу вообразить себе эту молодую женщину активисткой 1951 года.

 

* * *

В том же тяжком 1937 году создана «Смеющаяся старуха» (дерево). Устоять перед ее веселостью невозможно. Ее смех — как пение, он расслабил все ее тело, которое кажется чуть ли не юным. Я думаю, что Геббельс и Розенберг не испытали бы особого удовольствия, увидев, как она смеется. Говорят, что многие скульптуры Барлаха, изъятые из музеев, как образцы «вырождения», проданы в Швейцарию за валюту, необходимую для изготовления пушек. Любопытно, как исторический взгляд углубляет художественную радость, доставляемую такими произведениями.

 

* * *

Мне кажется, все эти скульптуры обладают признаком реализма: в них много от сущности — и ничего излишнего. Идея, реальные прототипы и материал обуславливают совершенство формы, несущей зрителю радость. 253 Неопровержимы и любовь к человеку, гуманизм Барлаха. Правда, он не вселяет в человека большой надежды; некоторые из его лучших созданий будят грустные мысли о немецком убожестве, которое нанесло такой ущерб нашему искусству. «Идиотизм деревенской жизни», отметивший беспощадной своей печатью образы Барлаха, — это не тот враг, которого он атакует; порой этот «идиотизм» даже приобретает черты «исконно земного», «вечного», «богом данного». И если все же сегодняшний тракторист может с пользой для себя созерцать эти великолепные изображения бедняков, то лишь оттого, что в окружающем озверелом мире художник, можно сказать, вручил монопольное право на красоту его классу, так долго подвергавшемуся унижениям. Барлах пишет: «Пожалуй, верно, что художник знает больше, чем он способен сказать». Но, может быть, верно другое: что Барлах способен сказать больше, чем он знает.

 

* * *

Я ничего не пишу о вещах, которые мне нравятся меньше (таковы, например, «Мститель», «Сомневающийся», «Покинутые» и др.), потому что, как мне кажется, здесь форма носит следы деформации действительности. Я тоже держусь того мнения, что нашу художественную смену не следует призывать к подражанию таким образцам. Это, однако, не значит, что можно эти вещи сваливать в одну кучу с другими, в особенности когда ни те ни другие не подвергаются конкретному разбору. Абстрактная критика не ведет к реалистическому искусству.

1951

НОВЫЙ ВАРИАНТ «СКАЗОК ГОФМАНА» ОФФЕНБАХА

Прославленная опера Оффенбаха кажется мне очень подходящей для экранизации, потому что дает возможность отказаться от чисто оперной формы и все же сохранить все основные музыкальные партии, причем так, что музыка и пение будут реалистически мотивированы, то есть будут звучать с экрана в такие моменты, когда 254 это было бы вполне уместно и в обычном реалистическом фильме. Кроме того, сюжет, объединяющий три фантастические новеллы Э. Т. А. Гофмана, можно так перекомпоновать, что вместо трех фантастических условий понадобится лишь одно, к тому же придающее всей истории простой и глубокий смысл.

В одной из трех новелл оригинала Гофман получает волшебные очки, сквозь которые он все видит в романтическом освещении, то есть не таким, каким оно является в действительности. В фильме же можно было бы подсунуть ему очки, показывающие правду. Во всех трех любовных историях он увидел бы любимых женщин такими, какие они в действительности; и это сразу объяснило бы, почему он так быстро порывает с ними и еще глубже погружается в меланхолию. В первом эпизоде, посмотрев сквозь «окуляры правды» на красавицу Олимпию, он обнаруживает бездушную куклу. Во втором — высоконравственная Джульетта оказывается кокеткой и стяжательницей. В третьем — он встречает Антонию, и она, к его изумлению, не изменяется, а остается такой же милой и привлекательной. Но тут выясняется, что она смертельно больна.

Краткое содержание: во время фехтования на эспадронах студента Гофмана, утомленного трудными экзаменами, ранят в правый глаз. Он отправляется в лавку аптекаря, собираясь купить синие очки, чтобы прикрыть ими поврежденный глаз. Лишь вернувшись в фехтовальный зал, он надевает только что купленные очки и вдруг видит в своих элегантных коллегах по благородному и мужественному спорту грубых и жестоких мужланов, отхватывающих друг у друга уши и подбородки, трусливых и коварных в бою. Ни слова не говоря, он покидает зал и отправляется на лекцию. Надев вновь очки, он обнаруживает, что всеми любимый профессор не кто иной, как осел, взгромоздившийся на кафедру и жующий книги, как сено. Гофман обращается к врачу. Тот пускается в ученые рассуждения о галлюцинациях на почве переутомления; но Гофман сквозь свои очки видит, что вместо рецепта он выписывает долговую расписку и что книга, которую он при этом листает, отнюдь не научный труд по медицине, а прейскурант на различные виды врачебной помощи. Под впечатлением всех 255 этих открытий Гофман начинает бояться, что его любимый Берлин может ему вконец опротиветь, и решает отправиться в путешествие.

Вслед за ним в это путешествие (Вена — первый эпизод; Флоренция — второй; Венеция — третий; эпизоды придется поменять местами для того, чтобы сцена в Венеции со знаменитой баркаролой была заключительной) отправляется аптекарь, обнаруживший, что по ошибке продал студенту волшебные очки, над которыми трудился десять лет, «окуляры правды». Убежденный, что честным путем ему их не вернуть, он нанимается к Гофману камердинером и пытается очки украсть, что ему, однако, долго не удается.

Первый эпизод в основном соответствует оригиналу (история Олимпии). Обнаружив, что Олимпия — кукла, Гофман бежит от нее. Второй эпизод происходит во Флоренции: Гофман знакомится с красавицей Джульеттой. Она грустно признается ему, что богатство не делает ее счастливой, ибо она не любит своего мужа, крупного банкира. С помощью «окуляров правды» Гофман выясняет, что банкир — банкрот, а «солидный» банк — жульническая афера. Охваченный жалостью к Джульетте, Гофман пытается подготовить красавицу к неотвратимому удару судьбы. Во время их беседы в будуар неожиданно входит банкир и «застает» его у жены. Мерзавец-банкир предлагает заменить дуэль денежной компенсацией. Боясь пасть в глазах возвышенной Джульетты, Г. гневно отвергает гнусное предложение, и дуэль состоится. Во время дуэли Г. с помощью очков раскрывает обманный прием и убивает банкира. Он спешит сообщить Джульетте, что она свободна, и застает ее в объятиях молодого русского князя, причем «окуляры правды» показывают ему бриллиантовый крест князя, спрятанный в вырезе ее платья. Разочаровавшись в женщинах, он покидает Джульетту и Флоренцию.

Третий эпизод происходит в Венеции. Еще во Флоренции Г. познакомился в гостинице с молодой девушкой по имени Антония, путешествующей в одиночестве. Она влюбилась в меланхоличного молодого человека в тот период, когда женские прелести уже не имели в его глазах никакой цены. Гордость не позволила ей отправиться 256 вслед за ним, но тут она узнает, что в Венеции, куда он поехал, началась вспышка чумы. Не колеблясь ни минуты, пускается она вдогонку, чтобы предостеречь его. В это время в Венеции происходит карнавал. Венецианские власти, уступив настояниям владельцев гостиниц и лавок, не желающих отпугивать гостей, толпами стекающихся в Венецию на ежегодный карнавал, согласились не предавать огласке отдельные случаи чумы. В городе не видно никаких признаков смертельной болезни. Г. недоверчиво выслушивает сообщение Антонии. Однако на него производит впечатление ее поступок: ради него приехала она в город, как ей кажется, зараженный чумой; в его душе зарождается чувство к ней. Но после душевных колебаний он все же надевает очки и приходит в восторг, увидев, что облик Антонии ничуть не меняется. Ее красота не обманывает — Г. нашел, наконец, девушку, которую так долго искал. Вечер карнавала, гондолы скользят по глади каналов, Г. и Антония стоят на балконе гостиницы. Он рассказывает ей о волшебных «окулярах правды». Она просит его надеть их еще раз, чтобы проверить, действительно ли город заражен чумой. Уступив ее просьбе, он видит полные мертвецов гондолы, управляемые Смертью. (Карнавал смерти проходит под звуки баркаролы). В ужасе обращает он свой взор к стоящей рядом с ним Антонии. И видит ее тоже мертвой. Приехав в пораженный эпидемией город, чтобы спасти его, она гибнет сама.

Концовка: после стольких трагических переживаний Г. возвращается в Берлин, полный решимости вычеркнуть любовь из своей жизни. Не в силах долее смотреть в лицо правде, он еще в Венеции хотел было уничтожить страшные очки, однако обнаружил, что его камердинер их украл. В винном погребке «Лютер» Г. рассказывает приятелям о своих приключениях. Смазливая дочка трактирщика слушает его рассказ, широко открыв глаза, вся обратившись в слух. Г. чувствует, что вновь влюбился. Вместе с ней выскальзывает он из погребка, чтобы покататься немного в коляске по Тиргартену148, но сталкивается со своим бывшим камердинером. Тот первый заговаривает с ним и признается, что он и есть тот самый аптекарь, который сделал волшебные 257 очки. Заполучив их обратно, он пытался продать свое великое изобретение, но тщетно. Никто не желает знать правды! И он вновь предлагает очки Гофману. Но и тому они больше не нужны. Лучше он даст аптекарю денег, чтобы только от него отвязаться. Теперь Гофману уже кажется, что не стоит смотреть на новую возлюбленную сквозь такие очки. Куда как умнее в любви не слишком доискиваться истины!

258 О ШЕКСПИРЕ

ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО К «МАКБЕТУ»149

Некоторые из моих друзей откровенно и без околичностей меня заверяли, что пьеса «Макбет» их ничем не может заинтересовать. Они говорили, что все это бормотание ведьм им ни к чему; поэтические переживания вредны — они отвлекают современного человека от того, чтобы вносить в мир порядок, и вообще идеализация невозделанных земель, каковы, например, пустынные степи, совершенно несвоевременна в такую эпоху, когда вся энергия человечества должна быть направлена на то, чтобы заставить эти степи заняться производством пшеницы. К тому же усилия по превращению пустынных степей в плодоносные поля и цареубийц в социалистов не только полезнее, но и поэтичнее. К подобным возражениям следует прислушаться со всей серьезностью, — ведь они исходят от людей, наделенных свежим восприятием, которых, как мне кажется, непременно следует приобщить к театру. Нельзя на этих людей воздействовать и доводами эстетики, хотя таковых у нас достаточно. В настоящее время мы располагаем по меньшей мере пятью или десятью эстетическими системами.

Каждый, кто посмотрит пьесу «Макбет», убедится в том, что эта пьеса — за вычетом нескольких частностей — не выдерживает современной театральной! критики. Не будем уже говорить о том, что, к примеру, наша наука о психологии убийства научилась пользоваться гораздо более тонким и совершенным инструментарием. В отношении психологии убийцы данная пьеса ничему не может научить эпоху, знакомую и с образцово-натуралистическими произведениями прошлого века, и с расцветом науки.

259 Но и как произведение для театра данная пьеса слабо построена и вообще отличается композиционной рыхлостью. Хотя до начала спектакля и остается всего десять минут, я готов вам это доказать.

Прежде всего хотелось бы обратить ваше внимание на пугающее отсутствие логики, которое, видимо, было свойственно и самому замыслу этой пьесы.

Если, например, в начале пьесы военачальник Банко слышит предсказание, что потомки его будут королями, не имеет никакого значения тот факт, что в истории они и в самом деле заняли престол. В пьесе этого не происходит. Можно было бы пройти мимо такого противоречия, если бы вся пьеса не строилась на том, что исполняется вторая часть предсказания, а именно — что Макбет станет королем. Если вообще эстетика играет какую-нибудь роль при сочинении драмы, то зритель вправе требовать, чтобы пророчества исполнялись, если уж он настроился на то, что они исполнятся (как это происходит в случае с Макбетом, который и в самом деле становится королем); он вправе требовать, чтобы его ожидания оправдались и чтобы сын Банко стал королем, прежде чем занавес опустится в последний раз. Но вместо этого королем становится Малькольм, сын убитого короля Дункана, и зритель так и остается в дураках с этой уже зародившейся в нем напрасной надеждой — увидеть, как сын Банко взойдет на престол. Сын Банко — Флинс. Когда Банко погибает от руки убийцы, Флинс бежит, и Макбет горько сетует на то, что теперь ему не обобраться забот и тревог из-за этого Флинса. Он, видимо, точно так же уверен в исполнении пророчества, как и зритель. Однако Флинс, бегство которого обставлено с большой значительностью, так больше никогда и не появляется. Остается только предположить, что автор о нем забыл или что актер, игравший Флинса, плохо справился со своей ролью и не заслужил права появиться в конце и раскланяться вместе со всеми. Неужели же мы обязаны, триста лет подряд, скрывать от наших друзей плоды подобной халтуры? Видите, я соглашаюсь с моими друзьями: нет, не обязаны!

Ясно, что пьеса «Макбет» — за вычетом нескольких частностей — не выдерживает обычных требований современной 260 театральной критики. Полагаю, что, не рискуя впасть в преувеличение, могу заявить: она не выдерживает и требований современного театра. У меня нет точных данных, но я не думаю, чтобы эта пьеса, — во всяком случае, в последние пятьдесят лет — могла иметь успех в каком бы то ни было из наших театров, каков бы ни был перевод и какова бы ни была режиссерская трактовка. В особенности это относится к центральным эпизодам пьесы, где Макбет запутывается в кровавых, но бесперспективных предприятиях, — эти сцены никак не могут быть представлены в том театре, каким он в настоящее время является. А ведь эти сцены безусловно самые важные. Здесь я не могу дать сколько-нибудь исчерпывающего ответа на вопрос о том, почему эти сцены не могут быть представлены; могу только выделить то, что мне кажется основной причиной.

Мы видели, что здесь налицо известная нелогичность, некий стихийный произвол, который спокойно берет на себя все технические последствия «децентрализации» театрального зрелища. Эта известная нелогичность, эта все снова нарушаемая стройность трагического происшествия нашему театру несвойственна; она свойственна только жизни.

Рассматривая пьесы Шекспира, к которому, безусловно, можно отнестись с некоторым доверием, мы вынуждены прийти к выводу, что когда-то существовал театр, находившийся в совершенно ином соотношении с жизнью. Однажды в беседе выдающийся романист Альфред Деблин выдвинул против драмы уничтожающий довод, будто бы этот род искусства вообще не способен к правдивому воспроизведению жизни. Создание драмы, по его словам, требует скорее искусственности, чем искусства, в ней нет непосредственной правды, и драма никогда не может поведать нам о жизни, а только о душевном состоянии драматурга. Это утверждение, без сомнения, справедливо, если отнести его к спектаклю, — в особенности когда дело касается пьесы, которая разыгрывается на известном интеллектуальном уровне. И, может быть, это верно в отношении той части немецкой драматургии, от которой немецкий театр заимствовал свой стиль. Но драма Шекспира и, наверно, его театр были по меньшей мере очень близки той форме, 261 которая позволяет в неприкосновенности передать эту правду жизни. Шекспир мог поймать эту правду и овладеть ею благодаря той эпической стихии, которая содержится в шекспировских пьесах и так усложняет театральное воплощение этих пьес. Для современного театра есть один единственный стиль, который способен действенно выразить истинный, то есть философский смысл Шекспира, — это стиль эпический.

Шекспировский театр, который, видимо, вообще не подвергается нападкам и потому сохраняет свою изначальную наивность, наверно, обращался к своей публике прямодушно, предполагая, что эта публика будет думать не о пьесе, но что она будет думать о жизни.

На протяжении целого столетия мы были свидетелями отлива, и о драматургии этого времени говорить не приходится. Ее философское содержание равно нулю. Но и театральные авторы последнего прилива, классики, могут с гораздо большим основанием говорить о своей философской подготовке, чем о каком-нибудь философском содержании своих пьес. Беда нашей (по крайней мере нашей) драматической литературы — это непреодолимое расстояние между умом и мудростью. Когда немецкие драматурги, — так было с Геббелем, а еще раньше и с Шиллером, — начинали мыслить, они начинали создавать драматургические конструкции. А вот, скажем, Шекспиру мыслить ни к чему. И конструировать ему тоже ни к чему. У него конструирует зритель. Шекспир ничуть не выпрямляет человеческую судьбу во втором акте, чтобы обеспечить себе возможность пятого акта. Все события развиваются у него по естественному пути. В несвязанности его актов мы узнаем несвязанность человеческой судьбы, когда о ней повествует рассказчик, нимало не стремящийся упорядочить эту судьбу с тем, чтобы снабдить идею, которая может быть только предрассудком, аргументом, взятым отнюдь не из жизни. Ничего не может быть глупее, чем ставить Шекспира так, чтобы он был ясным. Он от природы неясный. Он — абсолютная субстанция.

Я сделал попытку показать, что как раз лучшее у Шекспира не может быть в наше время поставлено, ибо оно противоречит господствующей у нас эстетике и не может быть понято нашими театрами; и это тем более 262 достойно сожаления, что как раз то поколение, которое поступило правильно, выбросив из своей памяти всю классику (ибо без переоценки важнейших идейных комплексов оно не может утвердить себя и свое существование), могло бы обрести в драматургии Шекспира утешительный пример того, что чистая субстанция возможна.

14 октября 1927 г.

ЗАМЕТКИ О ШЕКСПИРЕ

При постановке шекспировских пьес сложилось ложное представление о величии; это представление было создано мелкими эпохами на основании знаменитости поэта, характера изображаемых им предметов и его неповседневной речи, так что был сделан вывод о необходимости «величественной» постановки, причем эти мелкие эпохи, стремясь создать великое, надрывались и терпели постыдные неудачи.

В старом театре была разработана многообразная техника, позволяющая описать пассивного человека. Его характер создается показом его духовных реакций на происходящее с ним. Шекспировский Ричард Третий отвечает на свою судьбу калеки тем, что мечтает искалечить весь мир. Лир отвечает на неблагодарность дочерей, Макбет — на призыв ведьм занять королевский престол, Гамлет — на призыв отца отомстить за него. Валленштейн отвечает на искушение предать короля, Фауст — на искушение жить, исходящее от Мефистофеля. Ткачи отвечают на то, что их угнетает фабрикант Дрейсигер, Нора — на то, что ее угнетает муж150. Вопрос ставится только «судьбой», которая является причиной, она не зависит от человеческой деятельности, и вопрос этот — «вечный», он будет вставать все снова и снова, никакая активность его не устранит, он и сам не носит человеческого характера, не рассматривается, как человеческая деятельность. Люди действуют вынужденно, в соответствии с их «характерами», и характер этот «вечен», непроницаем для влияний, он может только обнаруживаться, он не имеет постижимой для человека причины. С судьбой можно совладать, но лишь приспособившись 263 к ней; научиться переносить «превратности» — это и значит совладать с судьбой. Люди протягивают ноги по одежке, вытянуть одежку нельзя. Император в «Валленштейне» — это принцип, не подлежащий изменению; неблагодарность Лировых дочерей абсолютна, она не имеет причин, которые можно было бы устранить; мать Гамлета совершила преступление, и ответить на него можно только преступлением; Фауст может приобрести жизнь только при посредстве черта, который представляет собой принцип, даже бог не в силах справиться с ним. Король Макбета не стал королем, как кто-нибудь другой, как, скажем, Макбет может стать королем; таким королем, как тот, Макбет стать не может. Возьмем еще раз Лира, — пусть взглянут на него исследователи человеческого поведения. Неужели можно думать, что зритель переживает трагическую эмоцию, если он, когда Лир требует у дочери еды для ста своих придворных, задается вопросом, откуда в данном случае взять эту еду?

 

Елизаветинская драма создала грандиозную свободу личности и великодушно предоставила личность своим страстям: страсти быть любимым («Король Лир»), властвовать («Ричард III»), любить («Ромео и Джульетта», «Антоний и Клеопатра»), карать или не карать («Гамлет») и так далее и так далее. Пусть наши актеры предоставят своей публике возможность насладиться этими свободами. Но в то же самое время, исполняя эту же самую роль, они откроют и обществу свободу изменять личность и делать ее общественно полезной. Ибо что за польза, если цепи сброшены, а освобожденный не знает, как ему быть полезным, — ведь именно в этом сокрыто счастье.

 

Если в шекспировской пьесе Антоний ввергает мировую державу в войны во имя своей любви к Клеопатре, если его любовные стенания превращаются в стоны умирающих легионеров, его свидания с возлюбленной — в морские сражения, его любовные клятвы — в политические коммюнике, — то в наше время какой-нибудь английский king151 в аналогичном положении просто теряет свою job152 и обретает счастье.

 

264 Средневековье видело в знаменитых колебаниях Гамлета слабость, в конечном осуществлении акта мести — удовлетворяющий конец. Мы же именно в этих колебаниях видим разум, а в злодействе заключительной сцены — рецидив старого. Разумеется, и нам еще угрожают подобные рецидивы, а последствия их стали серьезнее.

 

«Вывихнут мир»153 — такова тема искусства. Мы не можем сказать, что не было бы искусства, если бы мир не был вывихнут или что тогда было бы какое-нибудь искусство. Мы не знаем мира, который бы не был вывихнут. Что бы там университеты не бормотали о гармоничности, мир Эсхила был исполнен борьбы и ужаса, так же как мир Шекспира и мир Гомера, Данте и Сервантеса, Вольтера и Гете. Повествование может казаться очень мирным, но речь в нем идет о войнах, и если искусство заключит с миром мирный договор, то это будет договор с воинственным миром.

ШЕКСПИР В ЭПИЧЕСКОМ ТЕАТРЕ

Знаменитая сцена первого акта в «Ричарде III» известна у актеров своей трудностью. Обычно считается, что успех властолюбивого урода у дамы, оплакивающей одну или, вернее, даже две его жертвы, свидетельствует о его магнетическом воздействии. При этом актер ставит себе сложную задачу — показать эту магнетичность как некое свойство. Это нарушает правдоподобное развитие действия, потому что актеру почти никогда не удается решить задачу, которую он себе поставил. Поступая как реалист, актер должен действовать иначе. Он должен изучить, что именно предпринимает Ричард для завоевания вдовы, он должен изучать его поступки, а не его характер. Он обнаружит, что поступки Ричарда и, следовательно, его магнетическое воздействие представляют собой грубую лесть. При этом, несомненно, его успех полностью зависит от игры дамы. Необходимо даже, чтобы она была не слишком хороша собой и потому непривычна к лести.

265 Элементарное содержание действия в первой сцене «Гамлета» может быть выражено надписью: «В замке Эльсинор появляется призрак». Сцена эта представляет собой театральное воплощение слухов, которые ходят в замке в связи со смертью короля. Ясно, что любая форма постановки, при которой дух внушает ужас именно как дух, отвлекает от главного.

Вероятно, некоторые эпические черты у Шекспира возникли вследствие двух обстоятельств: во-первых, его пьесы были обработками чужих произведений (новелл или драм) и, во-вторых, как теперь уже можно считать установленным, над этими пьесами трудился целый коллектив работников театра. В исторических драмах, где эпическое начало выступает особенно ярко, сопротивление того материала, который драматург получал в готовом виде, какой бы то ни было унификации, оказывалось особенно сильным. Определенные исторические характеры должны были появиться хотя бы потому, что иначе бросалось бы в глаза их отсутствие. По той же «внешней» причине должны были иметь место и определенные события. Появляющийся таким образом элемент монтажа сам по себе вносит в драматургию эпическое начало.

ОСВЯЩЕНИЕ СВЯТОТАТСТВА

Что позволяет классическим пьесам сохранять жизненность? Способ их употребления, — даже если это употребление граничит со злоупотреблением. В школе из них выдавливается мораль; в театрах они служат средством возвышения для тщеславных актеров, для честолюбивых гофмаршалов, для корыстолюбивых спекулянтов вечерними развлечениями. Их грабят и кастрируют: вот почему они продолжают существовать. Даже если их «только чтут», это способствует их оживлению; ибо не может человек что-нибудь чтить, не сохраняя для самого себя даже искаженных последствий этого почитания. Одним словом, театры губят классические пьесы и тем самым их спасают, ибо живет только то, во что мы вдыхаем жизнь. Косный культ был бы для них губителен, — он похож на византийский церемониал, 266 запрещавший придворным касаться царствующих особ; когда последние, находясь в состоянии царственного опьянения, падали в воду, никто их не спасал. Придворные, не желая быть преданными смерти, предоставляли им умереть.

ИСКУССТВО ЧИТАТЬ ШЕКСПИРА154

Могу себе представить, что многие рассердятся, услышав, что существует искусство читать Шекспира. Неужели здесь можно соорудить какую-то преграду? Неужели можно сказать: «Эй, вы, прочь! Не смейте приближаться к этому гению!» Что же, существует некий храм искусства, в который можно вступить, только сняв башмаки? И нужно предварительно изучить ряд пухлых фолиантов, посетить цикл специальных занятий, сдать экзамен? Может ли быть трудно читать театральные пьесы, принадлежащие к числу прекраснейших произведений мировой литературы?

Конечно, я не это имею в виду. Но если мне кто-нибудь скажет: «Чтобы читать Шекспира, ничего не надо», я могу только ответить: «Попробуй!»

267 О ГЕТЕ

ОПРАВДАНА ЛИ ПОСТАНОВКА ФРАГМЕНТА НА СЦЕНЕ?155

Вполне правомочен вопрос о том, можно ли в театре ставить эскиз пьесы, которая существует в совершенном и законченном виде. Можно ответить, что огромное значение комплекса произведений о Фаусте уже оправдывает постановку праформы, но существуют еще и другие основания. «Прафауст» имеет вполне самостоятельную жизнь. Вместе с «Робертом Гискаром» Клейста и «Войцеком» Бюхнера он принадлежит к своеобразному роду фрагментов, которые представляют собою не незаконченные эскизы, а мастерские произведения в удивительной эскизной форме. Неверно подавать «Прафауста» словно деликатес только знатокам фаустовского комплекса. В действии есть пробелы, возможно даже, что потерялись отдельные страницы рукописи, — так, не хватает сделки с чертом и смерти Валентина, которая мотивирует уход Фауста в минуту, когда Гретхен попала в беду. Эти пробелы нужно заполнять очень осторожно и не за счет соответствующих сцен из окончательной редакции, возникшей совсем в другой период творчества Гете, а скорее за счет стихов из народной книги о Фаусте, которая, вероятно, была у молодого Гете, или стихов подобного рода. Такие мостки, непосредственно не затрагивающие само произведение, едва ли могут нарушить очарование вещи, с такой смелостью и так счастливо сочетающей элементы средневековья и нового времени.

А сама фабула, — что за находка! А мысль связать воедино высокоактуальную тему о детоубийце со старым «Кукольным представлением про доктора Фауста»! А язык: стих Ганса Сакса подлинно гробианской чеканки156 сопряжен с новой, гуманистической 268 прозой. А образы! Они были народными характерами и вновь стали народными характерами. А основная идея: трагедия Гете как эпизод в процессе очеловечивания и совершенствования индивидуальности Фауста!

В постановке «Прафауста» театрам легче, чем в готовом произведении, победить свою робость перед классикой и проникнуться свежестью и радостью первооткрытия и новизны этого удивительного текста. Пластика еще полностью не овладела камнем, мы застигли ее в момент победы.

Диалектика буржуазного класса, еще чувствующего себя молодым, предстает здесь в форме юмора. Черт целиком «сделан из человека». Доктору Фаусту вполне на немецкий лад трудно сосватать свой гуманизм с чувственностью. (И сцена со школяром, та, что ближе к началу, где большому ученому, который хочет избавиться от своей учености, противопоставлен ученик, молодой Фаустик, который жадно к ней стремится, вот ошеломляющая шутка!) Гретхен наделена чувственностью — этой необходимой предпосылкой невинности. Любовная история — самая смелая и самая глубокая в немецкой драматургии.

При воплощении этих великих национальных характеров актер может сочетать юмор и достоинство, смелость и вкус, страсть и изящество.

«Прафауст» — своего рода источник молодости для немецкого театра.

ЮМОР И ДОСТОИНСТВО
Ответ на одно письмо

Дорогие коллеги из постановочной части!

У вас вызывают сомнения две сцены гетевского «Прафауста» в постановке молодого режиссера Эгона Монка. Речь идет о сцене со студентами и о сцене в кабачке Ауэрбаха; вы находите юмор слишком грубым, более уместным в балагане, чем в «Немецком театре»157. Ваша критика радует меня, она показывает, что вы чувствуете себя ответственными за постановки в вашем 269 театре, и я посоветовал режиссеру изменить две детали, но в остальном и главном я не могу согласиться с вашим мнением. Почему?

Первая сцена, со студентами, показывает, как черт играет плохого профессора, то есть такого профессора, какого он при случае, что не столь уж редко встречалось в гетевские времена, мог заполучить в свои руки. Этот профессор «обучает» жаждущего знаний ученика, делая при этом все, чтобы растоптать не такой уж большой огонек любознательности. Этот учитель заинтересован только в плате, которую он прямо или косвенно вытягивает из своих учеников, его рассуждения о науке полны цинизма, и он советует молодому человеку видеть в медицине, которой тот занимается, только дойную корову. Потом Гете показывает, как молодой человек доверчиво, с заученным почтением относящийся к «учителю», с восторгом откликается на его призыв к самым низменным инстинктам и уходит довольный, излеченный от жажды знаний и освобожденный от совести. Гете облекает в форму дерзких шуток черта критику буржуазной университетской науки, управляемой корыстолюбием и работающей на холостом ходу. Здесь театру без помощи фантазии не обойтись: шутки черта не должны быть тонкими и лукавыми, — это грубые шутки: по собаке и палка. Шутки эти, разумеется, направлены на то, чтобы запутать ученика, чтобы уничтожить его рвение к настоящей науке. Такого же рода и знаменитая сцена пьянства в кабачке Ауэрбаха, полная едкой сатиры на университетскую науку. Обычно театры, сбитые с толку ремаркой «пирушка веселых парней», затушевывают грубость и тупость опустившихся собутыльников. Это самая низшая форма развлечения, предложенная Фаусту, самая дешевая «форма общения». Всякое прикрашивание и причесывание наносит вред этому великому произведению. Театр не должен скрывать безобразное, существующее в жизни, но он не должен представлять это в безобразном виде, при изображении подлого театр не должен сам становиться подлым. Поэтому театр разработал много художественных средств для изображения зла и низости таким образом, чтобы зритель не терял из виду благородной и высокой цели; а она состоит в том, чтобы, 270 обнажая общественно бесполезное, разоблачая вредное для общества, представленного в зале зрителями, укрепить силы сопротивления злу. В данном случае, изображая скверные удовольствия, тупоумные и грубые забавы, театр должен, чтобы самому оставаться остроумным и забавным, преподносить свою критику общественного положения весело и шутливо — любые шутки позволены до тех пор, пока они содержат критику. Не согласитесь ли вы теперь взглянуть на шутки в сценах со студентами в кабачке Ауэрбаха как на общественную критику, а не как на шутку ради шутки, бессодержательную клоунаду.

Меня могут спросить: что, шутки в «Прафаусте», наброске к «Фаусту, первой части трагедии», следовательно, шутки в трагедии? Да, шутки в трагедии! Когда молодой Гете писал «Прафауста», он находился под очень сильным впечатлением: он прочел Шекспира.

А у Шекспира есть знаменитое смешение серьезного и смешного, есть балаганные и шутовские сцены в трагедиях, — это делает его трагедии живыми и реалистическими. Сцена со студентами и сцена в кабачке — это балаганные сцены. Это драгоценные жемчужины и в великом произведении Гете и во всей немецкой литературе. Без сомнения, пресловутое немецкое убожество лишило нас тех комедий, которые мог бы написать Гете. За последние сто лет манера исполнения наших театров покрыла пудами пыли даже «Фауста». В трагических местах нежность превратилась в умилительность, величие в напыщенность, отчаяние стало парадным, а бунтарство — декоративным. А комические партии, из уважения к «достоинству места», а именно государственному по большей части театру, и отдавая должное «значению классика», сделали тусклыми, сухими, а главное — абсолютно бессодержательными. Но подлинное уважение к классическим произведениям должны вызывать величие их идей и красота их формы, и в театре дань уважения к ним должна проявляться в том, что они будут поставлены творчески, с фантазией и живо. Между юмором и достоинством нет противоречия. На Олимпе и в самые великие времена раздавался хохот.

271 ОБРАЗ ФАУСТА

1

Исторически новое в этом человеке — это его стремление и попытка развить и усовершенствовать свои способности, овладеть всем, что у него отторгли общество и природа. Эта страстная попытка Фауста, трагическая уже потому, что с самого начала она совершается в союзе с чертом, а значит является чисто потребительской, грабительской, бесплодной, окрыляет великую поэму таким порывом, который ничто не должно остановить. Столь частые в этом произведении спокойные сцены, словно рисованные миниатюры, должны сохранять внутреннее движение, идущее именно от образа Фауста. Мефистофель и Гретхен, прекраснейшие образы мирового театра, могут легко ввести нас в соблазн рассматривать их как главные. Этого нельзя допускать, они важны лишь в той степени, в какой Фауст, единственный главный герой, на них влияет или поддается их влиянию. Пламя, в котором сгорает Гретхен, его пламя, а Мефистофель интересен только тем, что Фауст вступает с ним в союз.

2

Мне кажется недопустимым, чтобы с поведения Фауста в его любовных делах был снят оттенок испорченности. Кроме того, согласно фабуле, момент «черной магии» тоже должен присутствовать в этой простой любовной истории. В «чистую» атмосферу этой комнаты и этой жизни черт вводит высокоученого господина, и даже если «такое хорошее», «такое милое» становится дьявольским лишь постепенно, и даже если чистейшие чувства Фауста превращаются в свою противоположность из-за черта, — все равно, нечто от зла, которое здесь действует, должно проглядывать с самого начала.

272 ТЕЗИСЫ К ДИСКУССИИ О ФАУСТЕ158

1. Хотя произведение Эйслера раскрывается до конца только в соединении с музыкой, оно является значительным литературным произведением

благодаря его важной национальной теме,

благодаря связи образа Фауста с крестьянской войной,

благодаря грандиозности его замысла,

благодаря его языку,

благодаря богатству его идей.

2. При всех этих качествах это произведение могло бы быть отвергнуто, если бы оно было асоциальным или антинациональным. Однако перечисленные качества обязывают нас к тщательному анализу.

3. Тщательный анализ покажет, что это произведение нельзя назвать ни асоциальным, ни антинациональным.

4. Не следует отвергать право художника на то, чтобы пересоздать великий литературный образ по-новому и в ином духе. Такая попытка отнюдь не означает стремления уничтожить образ. Древнегреческая драматургия знает немало поэтических попыток такого рода.

5. Фауст Эйслера ни в каком случае не является карикатурой. Подобно гетевскому Фаусту, это человек двойственный, снедаемый тревогой, с блестящими дарованиями и далеко идущими целями. Правда, развитие его завершается гибелью, как у героев Шекспира; в противоположность гетевской драме, — это трагедия.

6. Я так понимаю содержание: Фауст, сын крестьянина, во время крестьянской войны перебежал к феодалам. В результате терпит неудачу попытка Фауста развернуть свою личность. Он не в состоянии до конца совершить предательство! Нечистая совесть толкает его на то, чтобы в последний момент осуществить свои честолюбивые 273 намерения в такой бунтарской форме, что успех у феодалов для него невозможен. На свою беду он познал истину. Из целебного зелья она становится для него отравой. Когда его наконец признают угнетатели крестьян, он оказывается сломленным и приходит к тем выводам, которые раскрываются в его исповеди.

7. Нравственный смысл произведения затемнен вследствие того, что преданные Фаустом крестьяне недостаточно полно представлены прекрасной, но бегло очерченной фигурой Карла, ветерана крестьянской войны. Крестьяне определяют все мысли и поступки Фауста, но присутствуют, таким образом, лишь психологически. Если бы они были противопоставлены ему в более осязаемой форме, едва ля можно было бы, неправильно поняв произведение, увидеть в нем одно только отрицание.

8. Мы непременно должны исходить из справедливости положения: «Концепция, согласно которой немецкая история всего лишь убожество, а народ лишен творческих возможностей — концепция ложная» («Нойес Дойчланд»). Однако в «Фаусте» Эйслера народ не лишен творческих сил, — такой силой являются крестьяне, участники великой крестьянской войны, во главе с их вождем Мюнцером. Творческое начало гибнет в Фаусте, потому что он уходит от них. А тот, кто, подобно Эйслеру, говорит о немецком убожестве во имя того, чтобы одержать над ним верх, сам принадлежит к творческим силам нации и тем, кто своей деятельностью опровергает утверждение, будто бы история Германии — сплошное убожество.

9. Можем ли мы исходить из того, что в такой же мере справедливо и другое положение: «… было бы серьезнейшим пороком — не только художественным, но и идеологическим, — если бы Фауст с самого начала выступал как предатель, как клейменный, как обреченный на гибель, так что не могло бы быть и речи о внутреннем развитии в положительную и отрицательную сторону» («Нойес Дойчланд»)? В целом это положение принять нельзя, потому что всякий герой трагедии, от Эдипа до Валленштейна, с самого начала обречен на погибель. Но если бы в лице Фауста перед нами был просто предатель, который бы вообще не развивался, то и я бы 274 считал произведение Эйслера неудачным. Однако это не так. На самом деле в начале пьесы Фауст долго колеблется. Потом он заключает договор с чертом, а затем предпринимает одну за другой ряд попыток использовать этот договор для того, чтобы личность его могла развернуться. Все они кончаются неудачей, потому что нечистая совесть мешает Фаусту беспрепятственно ставить эти опыты. Неудача его попыток способствует, однако, тому, что именно эта нечистая совесть все больше терзает Фауста, и он приходит к важному признанию, к открытию страшной истины — у предателя своего народа не может быть истинного развития. Как во всякой настоящей трагедии, признание истины не спасает героя от гибели: предавший свой народ становится жертвой черта.

10. Я не согласен с тем толкованием, которое дает эйслеровскому «Фаусту» Эрнст Фишер. Фишер так формулирует главную идею Эйслера: немецкий гуманист — ренегат. Возможно, что Фишер может опираться при этом на статью «Германия» в советской энциклопедии, где говорится: «В страхе перед крестьянской революцией159 гуманисты переходили на сторону реакции и с не меньшей ненавистью относились к материализму и естествознанию, чем католические попы». Это очень суровое суждение, — на мой взгляд, слишком суровое. В произведениях Эйслера гуманисты оцениваются отнюдь не отрицательно. Фауст «только ренегат» не в большей степени, чем Эдип — «только отцеубийца и кровосмеситель» или Отелло — «только женоубийца». В Фаусте живет правда, завоеванная в крестьянской революции, живет до самой его смерти, непреодолимая даже для него самого и в конце приводящая его к гибели. Его нравственное самоуничтожение, конечно, не делает его для нас образцом — пускай его черт забирает! — но оно заслуживает художественного воплощения.

11. Эйслер подносит зеркало к лицу немецкой буржуазии в исторический момент, когда она снова призывает интеллигенцию предать свой народ; пусть каждый узнает себя в этом зеркале — или не узнает! Написать такую пьесу не значит совершить антипатриотический поступок, — как раз наоборот.

275 12. Пытался ли Эйслер полностью разрушить наш классический образ Фауста («Нойес Дойчланд»)? Можно ли сказать, что он опустошает, фальсифицирует, уничтожает замечательного героя немецкого наследия (Абуш)? Отменяет ли он Фауста (Абуш)? Не думаю. Эйслер заново прочел старую народную книгу и нашел в ней другую историю, чем Гете, и другого героя, который показался ему значительным. Правда, значительным в другом отношении, чем герой гетевского произведения. Так в моем сознании возникает темный двойник Фауста, мрачная, крупная фигура, которая не может и не должна ни заменить, ни затенить своего светлого брата. Напротив, рядом с темным братом светлый выделяется и даже становится еще светлей. Поступить так не значит совершить акт вандализма.

 

Еще раз обобщу мои положения. Я согласен с критиками Эйслера в том, что немецкую историю нельзя представлять как нечто сплошь отрицательное, а также в том, что от немецкой поэзии, одним из прекраснейших творений которой является «Фауст» Гете, нельзя отказываться — именно теперь она по-настоящему должна стать собственностью народа. Я не согласен с критиками Эйслера в там, чтó в Эйслере не согласуется с утверждениями его критиков. По-моему, именно он стал на сторону светлых сил, которые в Германии боролись и продолжают бороться с темными силами, и он сделал положительный вклад в великую проблему Фауста, вклад, за который немецкой литературе не приходится краснеть.

1953

276 О МОЛЬЕРЕ

КАК ИГРАТЬ МОЛЬЕРА?160

Как играть Мольера? Как играть Дон-Жуана? Ответ, по-моему, вот какой: играть так, как он может быть сыгран после тщательнейшего изучения текста, с учетом документов эпохи Мольера и его отношения к этой эпохе. Это значит, что мы не должны его переделывать, искажать и хитроумно перетолковывать, подставлять вместо его собственных — более поздние точки зрения и т. п. Марксистский подход к великим произведениям, которого мы придерживаемся, требует констатации не их слабых сторон, а, наоборот, сильных. Он отметает всякие реставрации, переделки и поправки, которыми в периоды упадка — в угоду дурному вкусу господствующих классов или пытаясь (сознательно или бессознательно) развлечь их самодовольными или самонадеянными «интерпретациями» театр наносил урон великим произведениям прошлого.

ОСУЖДЕНИЕ ДОН-ЖУАНА

Атеизм великого паразита вводит в заблуждение многих; они попадаются на него, удивляются ему и превозносят его как признак прогрессивности. Но Мольер был далек от того, чтобы одобрять своего Дон-Жуана за то, что тот лишен предрассудков, он осуждает его за это, ведь, подобно всей придворной знати, Дон-Жуан своим циничным неверием освобождает себя от элементарных нравственных обязательств! В финале Мольер заставляет небо покарать грешника, но только в комической театральной манере, чтобы в конце концов преступлениям был положен конец. В обществе, устроенном так, как это, нет такой инстанции, которая 277 могла бы осадить этого паразита, Кроме неба, то есть театральной машинерии. Если не разверзнется пол сцены, чтобы поглотить блестящее чудовище, оно беспрепятственно и безнаказанно пойдет дальше по земле.

БЕССОНОВСКАЯ ПОСТАНОВКА «ДОН-ЖУАНА» В «БЕРЛИНСКОМ АНСАМБЛЕ»161

В XVII веке, когда немецкие труппы исполняли Шекспира, речь шла об изуродованном, расфуфыренном, огрубленном Шекспире. Только последующая эпоха вновь очистила тексты и открыла значение этих произведений. (Но будет заблуждением, если мы сочтем на этом основании, что существует подлинная шекспировская традиция, на которую можно опираться, потому что прекрасный широкий поток вновь открытого вскоре застыл и превратился в штампы и шаблоны.) С Мольером немецкая буржуазная сцена справилась без разрушения текста, она победила его путем «более глубокого проникновения», «очеловечивания» и «демонизации». Скряга стал «почти» трагической фигурой и «жертвой» демона алчности. Данден, рогоносец из снобизма, был превращен в своего рода Войцека, у которого дворянин отбирает жену. Дон-Жуан превращается в едва ли не трагическую фигуру «одержимого вожделением», «ненасытного искателя», «неутомимо жаждущего».

В тексте нет ничего, что наталкивало бы на подобную интерпретацию, она — возникает из абсолютного незнания времени, когда жил Мольер, и его отношения к этому времени. Сейчас существует своеобразная точка зрения на прогресс, которая очень мешает театрам, когда они воскрешают великие произведения прошлого. Согласно этой точке зрения прогресс состоит в том, что искусство тем более освобождается от примитивности и наивности, чем больше времени проходит. Это мнение широко распространено в буржуазном лагере и свойственно ему. Когда английский актер Оливье162 ставил фильм по «Генриху V» Шекспира, он начал фильм с изображения премьеры в шекспировском театре «Глобус». Манера игры была представлена патетичной, чопорной, примитивной, почти что глупой. Потом характер 278 исполнения становился «современным». Грубые старые времена преодолевались, игра становилась дифференцированной, элегантной, умной. Ни один фильм не возмущал меня так, как этот. Ну что за мысль! Будто режиссура Шекспира могла быть настолько глупее и грубее режиссуры господина Оливье! Разумеется, я не считаю, что прошлое столетие или наше не принесло ничего существенно — нового в изображении человеческого общежития и в обрисовке человека. Но ни в коем случае не следует использовать эти достижения «на благо» старым произведениям, если речь идет о мастерских произведениях. Мы не имеем права придавать Фаусту Марло черты гетевского Фауста; он ничего не приобретет от Гете и утратит все от Марло. В старых произведениях сдоя собственная ценность, своя собственная сложность, своя собственная мера красоты и правды. Их-то и нужно открыть. Это не значит, что мы должны играть Мольера так, как его играли сотни раз, это значит только, что мы не должны его играть так, как его играли в 1850 году (и в 1950 году тоже). Именно многообразие мысли и красоты в его произведениях позволяет нам добиться от них воздействия, которое больше всего соответствует нашей эпохе. Более старая трактовка мольеровского «Дон-Жуана» ценнее для нас, чем более новая (тоже старая). Сатирическая (более близкая Мольеру) трактовка дает нам больше, чем полутрагическая драма характеров. Не блеск паразита нас интересует, а паразитическое происхождение этого блеска. Студенты Лейпцигского факультета философии, обсуждавшие постановку Бессона, нашли сатиру на феодальное понимание любви как охоты весьма актуальной и со смехом рассказывали о современных сердцеедах. Я надеюсь и убежден, что некий демонический «губитель душ» интересовал бы их гораздо меньше.

Действительно, «Дон-Жуан» в постановке Бенно Бессона интересен в двух отношениях. Бессон восстановил комическое в образе Дон-Жуана (что, впрочем, оправдано первоначальным назначением на эту роль в театре Мольера комика, обычно игравшего роли комических маркизов) и вместе с тем восстановил социально-критический смысл пьесы. В знаменитой сцене с нищим, которая до сих пор использовалась, чтобы изобразить Дон-Жуана 279 вольнодумцем, а значит фигурой прогрессивной, Бессон показал просто-напросто либертина163, человека слишком надменного, чтобы признавать какие-либо обязанности, и сразу стало видно, что господствующая клика ставит себя выше той веры, которая официально признана и установлена государством. Формально Бессон несколько отошел от пьесы, устранив деление ее на пять актов (формальное требование эпохи), и этой небольшой операцией он несомненно увеличил удовольствие публики, не отступая ни в чем от смысла пьесы. Для немецкого театра имело значение и то, что Бессон очень счастливо использовал бесценные традиции французского театра. Зрители были счастливы увидеть универсальность и широту мольеровской критики, смешение тончайшего камерного юмора с величайшим фарсом, и вдобавок маленькие восхитительно серьезные пассажи, не имеющие себе равных.

Наш театр находится в прекрасной стадии учения. Это делает его опыт важным, а ошибки, пожалуй, простительными.

1954

281 О СЕБЕ, И СВОЕМ ТВОРЧЕСТВЕ

283 ИЗ ПИСЬМА К ГЕРБЕРТУ ИЕРИНГУ164

Я появился на свет божий в 1898 году. Мои родители родом из Шварцвальда. Народная школа докучала мне в течение четырех лет. За время моего девятилетнего пребывания в консервированном состоянии в аугсбургской реальной гимназии мне не удалось сколько-нибудь существенно способствовать умственному развитию моих учителей. Они же неустанно укрепляли во мне волю к свободе и независимости. В университете я слушал лекции по медицине, а учился игре на гитаре.

В гимназические годы я довел себя всякого рода спортивными излишествами до сердечного спазма, который открыл передо мной тайны метафизики. Во время революции я, как студент-медик, работал в госпитале. Затем я написал несколько пьес и весной этого года был доставлен в Шарите165 по поводу истощения. Арнольт Броннен166 со своими приказчичьими доходами оказался не в силах в достаточной мере меня поддержать. Прожив на свете 24 года, я несколько отощал.

Аугсбург, 1922

ЕДИНСТВЕННЫЙ ЗРИТЕЛЬ ДЛЯ МОИХ ПЬЕС167

Когда я прочитал «Капитал» Маркса, то понял и свои пьесы. Не удивительно, что я желаю этой книге самого щедрого распространения. Не то чтобы я обнаружил, что написал целую кучу марксистских пьес, не имей то том ни малейшего понятия; нет, этот Маркс оказался единственным зрителем для моих пьес, какого я никогда не видел; ибо человека с такими интересами должны были интересовать именно эти пьесы не из-за 284 моего ума, а из-за его собственного; они были иллюстративным материалом для него. Это произошло потому, что у меня было так же мало взглядов, как и денег, и потому, что и на взгляды у меня был такой же взгляд, как на деньги: их нужно иметь, чтобы раздавать, а не копить.

МОИ РАБОТЫ ДЛЯ ТЕАТРА

Вскоре после революции 1918 года я написал комедию «Барабанный бой в ночи». Она описывала возвращение с войны одного немецкого солдата, который застает другие, новые обстоятельства, менее благоприятные по сравнению с теми, которые он оставил, уходя на войну. На некоторое время он примыкает к революционным народным массам, но затем покидает их, как только вновь обретает свои старые права и возможности карьеры. Здесь я описывал поведение людей, которых наблюдал, и цитировал их выражения; мое же собственное поведение, покуда я наблюдал за их поведением и собирал их выражения, определялось некоторым любопытством. Но при создании комедии я переживал своего рода триумф справедливости, ибо писавшие подобно мне и одновременно со мной не хотели замечать повсеместно наблюдавшиеся, действительные явления и рассматривали революцию как чисто духовный, этический подъем. Они приветствовали тот факт, что «человек» поднялся против «несправедливости» и умер за «идею». То, что некоторые умирали, было в интересах авторов пьес, но в меньшей мере в интересах тех, кто действительно погибал, борясь за в высшей степени жизненные, точные и разумные интересы. Они боролись и рисковали жизнью до тех пор, пока того требовали их интересы, а интересы их были весьма различными. Следовательно, и длительность их борьбы была различной, и многие бросали борьбу и даже переходили на сторону противника, как только «добивались своего». В своем отвращении к тем идеологиям, которые лгали нам, будто люди готовы умереть за идеи, не имеющие ничего общего с их интересами, даже противоречащие им, я зашел слишком далеко. Я чрезмерно одобрял стержневого героя моей пьесы и чествовал его как реалиста, избежавшего 285 соблазна беспредметного для него идеала. Таким образом, я упустил из виду других революционеров, боровшихся за интересы, которые хоть и были их собственными, жизненными, точными и разумными, но при этом являлись интересами несравненно более глубокими, общими и значительный. Из-за своего демонстративного сочувствия мелкому реалисту Краглеру, этому солдату-бунтарю из мелких буржуа, я растратил мое куда более серьезное уважение к пролетарским революционерам, к тем, чьей борьбой мелкий буржуа шантажировал свой собственный класс или класс, обычно допускавший его к участию в эксплуатации, и кого затем, использовав, предавал. В свое оправдание я мог бы, вероятно, сослаться на то, что меня очень возмущала позиция моих пишущих современников и их зрителей, господствовавших в театре; и возмущала потому, что они сами были отъявленными мещанами и своей идеалистической болтовней соучаствовали в обмане краглеров. Они выступали провокаторами, мололи вздор о «всеобщих», «человеческих» и «идеальных» интересах, тогда как в действительности отнюдь не были готовы согласиться на то, чего добивались настоящие борцы, пролетарские революционеры: на полное преобразование имущественных отношений и всего с этим связанного. Подобно этому Краглеру, они не собирались умирать за тех, которые все-таки умирали и за них и за других; они были просто бесстыднее Краглера и утаивали его действительное поведение. Восхваляя перед лицом бесстыдной подлости подлость стыдливую, я позабыл и последнюю назвать подлостью, как она того заслуживает. Правда, по этой пьесе было ясно видно, отчего погибла немецкая революция: не только из-за предательства вождей, но и из-за различия интересов у революционных народных масс (предательство начиналось только там, где это различие интересов облыжно отрицалось, чтобы втянуть в борьбу те массы, интересы которых вообще удовлетворению не подлежали). Но действительно большой урок для пролетарской политики должен был заключаться в том, чтобы разъяснить краглерам, что это различие интересов весьма недолговечно, поверхностно и незначительно, что очень долго длиться шантаж не может. Поскольку у пролетарской политики такой реалистической 286 точки зрения не было, то это и стало одной из основных причин того, что десять лет спустя краглеры совершили свою революцию уже без пролетариата и против него.

ПЕРЕЧИТЫВАЯ МОИ ПЕРВЫЕ ПЬЕСЫ168

Из моих первых пьес наиболее полемична комедия «Барабаны в ночи». Здесь борьба против достойной забвения литературной традиции едва ли не привела к забвению настоящей борьбы — социальной. «Нормальное», то есть традиционное ведение сюжета развивалось бы так: солдат, который вернулся с войны и который потому примкнул к революции, что девушка в его отсутствие обручилась с другим, этот солдат либо получил бы назад свою девушку, либо окончательно утратил бы ее, но в обоих случаях он остался бы в революции. В «Барабанном бое в ночи» солдат Краглер получает назад свою девушку (правда, «испорченную») и поворачивается к революции спиной. Этот вариант кажется самым жалким из всех возможных, тем более что есть, основание предположить и сочувствие Краглеру самого драматурга.

Теперь я вижу, что свойственный мне дух противоречия (я подавляю в себе желание снабдить это словосочетание эпитетом «юношеский», ибо надеюсь, что и сегодня еще обладаю этим духом в той же степени, что и прежде) привел меня на самую грань абсурда.

Студента-биолога отталкивала от себя экспрессионистическая драматургия того времени — «О, человек!» — с характерным для нее нереальным псевдоразрешением конфликтов. В ней был сконструирован абсолютно невероятный и уж, во всяком случае, неэффективный коллектив «добрых» людей, который был призван при помощи морального осуждения навсегда уничтожить войну, это сложное явление, которое глубоко коренится в общественной форме бытия. Я почти ничего определенного не знал о русской революции, но даже скромный опыт, который я приобрел в качестве солдата-санитара зимой 1918 года, давал мне возможность смутно ощущать, что на сцену выступила совсем другая, совсем новая сила всемирно-исторического значения — революционный пролетариат.

287 Видимо, моих познаний не хватало на то, чтобы показать всю серьезность пролетарского восстания зимы 1918/19 года; их оказалось достаточно лишь для того, чтобы показать несерьезность участия в этом восстании моего «героя» — скандалиста. Инициаторами борьбы были пролетарии; он пользовался ее плодами. Им, чтобы подняться на борьбу, не требовалось нести никаких потерь; его же можно было удовлетворить компенсацией его потерь. Они были готовы драться и за его интересы; а он предал интересы своих заступников. Они были трагическими фигурами; он — комической. Как показало мне недавнее чтение, все это я безусловно имел в виду; но мне не удалось заставить зрителя взглянуть на революцию иначе, чем ее видел «герой» Краглер, а он видел в ней романтическое начало. В то время я еще не владел техникой очуждения.

Читая III, IV и V действия «Барабанного боя в ночи», я испытал такую неудовлетворенность, что уже думал, не отбросить ли вообще эту пьесу. И только мысль о том, что литература принадлежит истории и что историю нельзя фальсифицировать, а также чувство, что мои нынешние взгляды и способности имели бы меньшую ценность в глазах тех, кто не знал бы прежних (если исходить из предположения, что они улучшились), удержали меня от этого аутодафе. К тому же отбросить — этого мало; ложное должно быть исправлено.

Впрочем, многого я сделать не мог. Образ солдата Краглера, мелкого буржуа, я не имел права трогать. Должно было остаться также и относительное оправдание его позиции. Ведь пролетарии всегда лучше понимают мелкого буржуа, защищающего собственные интересы (пусть эти интересы самые ничтожные и пусть он даже защищает их против тех же пролетариев), нежели того, кто участвует в революции из приверженности романтике или из боязни прослыть трусом. Но я осторожно усилил противоположную сторону. Трактирщику Глуббу я дал племянника, молодого рабочего, который участвовал в революции и погиб в ноябрьские дни 1918 года. В лице этого рабочего солдат Краглер получил некоего антипода, который, правда, очерчен лишь весьма бегло, но благодаря угрызениям совести трактирщика приобретает известный вес.

288 Придется положиться на то, что читатель или зритель сам, без помощи необходимого в данном случае очуждения, перейдет от сочувствия герою комедии к антипатии.

Для тех, кто не научился мыслить диалектически, в пьесе «Ваал» может встретиться немало трудностей. Они едва ли увидят в ней что-нибудь, кроме прославления голого эгоцентризма. Однако здесь некое «Я» противостоит требованиям и унижениям, исходящим от такого мира, который признает не использование, но лишь эксплуатацию творчества. Неизвестно, как Ваал отнесся бы к целесообразному применению его дарований; он сопротивляется их превращению в товар. Жизненное искусство Ваала разделяет судьбу всех прочих искусств при капитализме: оно окружено враждебностью. Он асоциален, но в асоциальном обществе.

Через двадцать лет после того, как я написал «Ваала», меня захватила тема (для оперы), которая оказалась опять связанной с основной идеей «Ваала». Есть такая китайская резная из дерева фигурка, обычно длиной с палец, которую тысячами выбрасывают на рынок — толстенький божок счастья, который блаженно потягивается. Божок этот, пришедший с востока, должен был после кровопролитной войны вступать в разрушенные города и побуждать людей к борьбе за их личное счастье и благополучие. Он собирает множество молодежи и навлекает на себя преследование властей, едва только некоторые из этих юношей начинают понимать, что крестьяне должны получить землю, рабочие — овладеть заводами, дети рабочих и крестьян — завоевать школы. Его арестовывают и приговаривают к смерти. Палачи пробуют на божке счастья свои искусные приемы. Но ему дают пить яды, а божку они кажутся прохладительными напитками; ему отрубают голову — и тотчас вырастает другая; его вздергивают на виселицу — а он пускается в пляс, заражая всех вокруг своей веселостью, и т. д. и т. п. Невозможно до конца убить в человеке потребность счастья.

Для настоящего издания первая и последняя сцены «Ваала» были восстановлены по первоначальной редакции. 289 В остальном я сохраняю пьесу такой, какая она есть, — у меня нет сил менять ее. Согласен (и предупреждаю): этой пьесе не хватает мудрости.

 

Помню, хоть и не вполне отчетливо, как писалась пьеса «В чаще городов»; во всяком случае, помню о желаниях и намерениях, которыми я был обуреваем. Известную роль сыграло то, что я посмотрел в театре «Разбойников», посмотрел один из тех скверных спектаклей, в которых — вследствие их худосочности — выступает общий контур хорошей пьесы, и благие намерения автора становятся явными вследствие того, что они не реализованы. В этой пьесе борьба за буржуазное наследство ведется средствами отчасти небуржуазными, борьба — ожесточенная, дикая, страшная. В этой борьбе меня интересовала именно дикость; а так как в те годы (после 1920 года) мне нравился спорт, в особенности бокс — одно из «великих мифических наслаждений городов-гигантов по ту сторону великого пруда», — то в моей новой пьесе изображалась «борьба как таковая», борьба, не имеющая иной причины, как только удовольствие от борьбы, не имеющая иной цели, как определение «лучшего», победителя. Добавлю, что передо мной витала в то время странная историческая концепция, история человечества в столкновениях массового характера — определенного, именно исторического значения, история все меняющихся новых типов отношений, которые можно было наблюдать то здесь, то там на земном шаре.

Моя пьеса должна была продемонстрировать это чистое наслаждение борьбы. Уже на стадии замысла я обнаружил, как удивительно трудно вызвать к жизни и провести через пьесу осмысленную борьбу, то есть, согласно моим тогдашним воззрениям, борьбу, которая что-то доказывает. Пьеса все больше и больше становилась произведением о том, как трудно вызвать такую борьбу к жизни. Главные действующие лица предпринимали то одно, то другое, чтобы одолеть своих противников. Полем боя они избирали семью одного из сражавшихся, место его работы и т. д. и т. д. Собственность противника тоже была «введена в бой» (и я таким образом, сам того не зная, близко подошел к действительной 290 борьбе, которая разыгрывалась передо мной и которую я идеализировал, — борьбе классовой). В конце сражавшиеся приходили к пониманию того, что их борьба не что иное, как бой с тенью35*, они не могли сойтись даже как противники. Смутно начинает проясняться одно: в период позднего капитализма страсть борьбы это лишь дикое извращение страсти к конкуренции. Диалектика пьесы носит идеалистический характер.

В то же время я лелеял и некоторые, казалось бы, чисто формальные замыслы. В Берлине, в тогдашнем «Штатстеатер ам Жандарменмаркт», я видел «Отелло» в постановке Йесснера169 с участием Кортнера170 и Гофера, и на меня произвел впечатление один технический элемент спектакля — освещение. Скрещением прожекторов Йесснер создал на сцене своеобразный распыленный свет, в котором актеры резко выделялись: двигаясь в этом свете, они казались фигурами Рембрандта. К этому прибавились другие впечатления: чтение «Лета в аду» Рембо и романа о Чикаго Й. Йензена «Колесо». Затем чтение какой-то переписки — название я забыл; письма были выдержаны в тоне холодном, окончательном, — почти что в тоне завещания. Следует сказать и о влиянии предместий Аугсбурга. Я часто ходил на ежегодную осеннюю ярмарку, на «малый учебный плац», уставленный бесчисленными зрелищными павильонами; здесь гремела музыка каруселей и были панорамы, где демонстрировались впечатляющие картины, вроде таких, как «Расстрел анархиста Ферреро в Мадриде», или «Нерон смотрит на пожар Рима», или «Баварские львы штурмуют дюппельские укрепления»171, или «Бегство Карла Смелого после сражения при Муртене». Я запомнил коня Карла Смелого172. Его огромные глаза были полны ужаса, словно он чувствовал ужас исторической ситуации. Большую часть пьесы я сочинил на ходу, шагая под открытым небом. Рядом с домом моих родителей тянулась вдоль старинного рва аллея каштанов; с другой стороны аллеи высился вал с остатком древней городской стены. По водной глади, напоминавшей пруд, плавали 291 лебеди. Каштаны сбрасывали желтую листву. Я писал на тонких листках машинописной бумаги, сложенных вчетверо, чтобы они помещались в моей кожаной записной книжке. Я составлял слова, как составляют жгучие напитки, целые сцены из физически осязаемых слов определенной консистенции и цвета. «Kirschkern, Revolver, Hosentasehe, Papiergott»173 — такие это были соединения слов. Разумеется, я в то же время работал над сюжетом, характерами, моими взглядами на человеческое поведение и его общественную роль, и, может быть, я несколько преувеличил формальный элемент, но мне хотелось показать, какое это трудное занятие — такого рода сочинительство, как одно входит в другое, как формальное вытекает из содержания и в свою очередь влияет на содержание. И до того и после я работал иначе и с других позиций, и пьесы получались более простые и более материалистические, но и при их оформлении многие элементы формы проникали в содержание.

 

Обработку «Жизни Эдуарда II Английского» Марло мы создали вместе с Лионом Фейхтвангером, потому что нужно было написать пьесу для мюнхенского театра «Каммершпиле», — сегодня мне с этим делать почти нечего. Мы хотели помочь созданию спектакля, который бы поломал сценическую традицию немецкого Шекспира, — тот гипсово-монументальный стиль, который так дорог мещанскому сердцу. Отдаю ее в печать без всяких изменений. Может быть, читателя заинтересует повествовательная манера елизаветинской драматургии — зарождение новой сценической речи36*.

 

За чтение комедии «Что тот солдат, что этот» я принимался, испытывая особые опасения. У меня и здесь был выведен социально отрицательный герой, обрисованный не без сочувствия. Проблема пьесы — ложный, дурной коллектив («банда») и его притягательная сила, тот коллектив, который в эти годы сколачивал Гитлер и его наниматели, эксплуатируя смутную тягу мелких буржуа к зрелому настоящему социальному коллективу 292 рабочих. Я располагал двумя вариантами: поставленными в 1928 году в берлинском театре «Фольксбюне» и в 1931 году в берлинском «Штаатстеатер». Я пришел к выводу, что восстановить следует первый вариант, где Гэли Гэй завоевывает горную крепость Зир эль Джоур. В 1931 году я кончал эту пьесу после большой, состоящей из нескольких эпизодов, девятой сцены, потому что не видел никакой возможности сообщить росту героя в коллективе отрицательный характер. Тогда я предпочитал отказаться от описания роста.

Однако в правильно очужденном спектакле показ этого роста героя в сторону преступности безусловно возможен. Я попытался облегчить его некоторыми добавлениями к последней сцене.

 

По поводу тематики и проблем этих первых пьес можно было бы сказать: зачем к ним возвращаться? Почему не убрать со стола, чтобы на нем было чисто? Почему не говорить о сегодняшнем дне? Но, чтобы прыгнуть далеко, надо на несколько шагов отойти назад. Сегодня входит в Завтра, обогащенное своим Вчера. Может быть, история, убирая со стола, и любит, чтобы на нем было чисто, но пустого стола она не терпит.

Все эти пять пьес взятые вместе (четыре из них — полемические, пятая — копия, страстное напоминание об эпохе, более счастливой для театра) показывают без всякого сожаления, как на буржуазный мир обрушивается всемирный потоп. Сначала перед нами еще земля, на ней блестят лужи, которые, разрастаясь, становятся озерами и заливами; потом, насколько хватает глаза, видна повсюду черная вода и стремительно тают разбросанные там и сям острова, подмываемые волнами.

Март 1954

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЬЕСЕ «ЧТО ТОТ СОЛДАТ, ЧТО ЭТОТ»174

Видите ли, в наших пьесах содержатся частично такие новые вещи, которые пришли в мир еще задолго до мировой войны. Но одновременно это означает, что 293 большей части привычных старых вещей в этих пьесах уже нет. Почему ж в них нет больше таких вещей, которые в свое время были признаны и считались правильными? Думаю, что на это я могу ответить совершенно точно. В наших пьесах нет этих старых вещей потому, что люди, для которых они были важны, сегодня уже сходят на нет. А в такие времена, когда сходит на нет широкий слой людей, активность их становится все меньше и меньше, сила их фантазии ослабевает, их аппетит уменьшается, и вся их история уже не представляет собой ничего примечательного, даже для них самих. Но по деятельности такого уходящего слоя людей нельзя судить о деятельности людей вообще. В искусстве же это означает, что такие люди не могут больше ни создавать, ни воспринимать никакого искусства.

У этого слоя людей его великая эпоха уже позади. Они воздвигнули монументы, которые сохранились, но и эти оставшиеся памятники вдохновлять уже неспособны. Огромные здания Нью-Йорка и великие открытия в области электричества сами по себе еще не увеличивают триумфа человечества. Ибо — и это важнее их — сейчас, именно сейчас формируется новый тип человека, и интерес всего мира сосредоточен на его развитии. Пушки, которые уже имеются, и пушки, которые еще надлежит сделать, выступают за этого человека или против него. Дома, уже построенные и которые еще надлежит построить, выстроены для того, чтобы его задавить или приютить. Все живые произведения, которые созданы в это время или приспособлены к нему, пытаются обескуражить этого человека или же придать ему мужество. А произведения, которые не имеют с ним ничего общего, нежизненны и не связаны, ни с чем. Этот новый тип человека будет не таким, каким представлялся человеку старого типа. Я думаю, что он не позволит машинам изменить его, а сам преобразит машины, и как бы он ни выглядел впредь, он прежде всего будет выглядеть человеком.

Теперь я хочу вкратце сказать о комедии «Что тот солдат, что этот» и объяснить, зачем мне понадобилось это введение о новом типе человека. Ведь не все же, конечно, эти проблемы появятся и будут разрешены в 294 данной пьесе. Разрешат их где-нибудь еще. Но я подумал, что многое в пьесе «Что тот солдат, что этот» поначалу вас поразит, особенно все, что делает или чего не делает главный персонаж, грузчик Гэли Гэй; а потому будет лучше, если вы представите себе, будто перед вами не старый ваш знакомый, который рассказывает вам о вас или о себе — именно это почти всегда и происходило до сих пор на театре, — а некий новый тип человека, вернее, может быть, предшественник того нового типа человека, о котором я говорил. Вероятно, интересно непосредственно наблюдать за ним с этой точки зрения, чтобы по возможности точнее выявить его отношение к вещам. Вы увидите, что он, в частности, большой лжец и неисправимый оппортунист; он может приспособиться ко всему, почти без труда. По-видимому, он привык переносить очень многое. Даже собственное мнение он позволяет себе иметь крайне редко. Когда ему, например, — как вы услышите — предложат для перепродажи явно поддельного слона, то он поостережется высказать по этому поводу собственное мнение, поскольку слышит, что есть покупатель на слона. Я полагаю также, что вы привыкли считать человека, не умеющего говорить «нет», человеком слабым; но этот Гэли Гэй совсем не слаб, а еще как силен. Правда, наибольшую силу он обретает тогда, когда перестает быть частным лицом; сильным он становится в массе. И если, например, под конец он завоевывает целую горную крепость, то лишь потому, что как бы выполняет безусловную волю большой человеческой массы, желающей пройти именно этой узкой тропой, которую запирает горная крепость. Вы наверняка скажете, что скорее это печально, если с человеком сыграли такую скверную шутку и он просто вынужден расстаться со своим драгоценным Я, с единственным, так сказать, чем он обладает; но это не печально, а забавно. Ибо Гэли Гэй не только не терпит никакого убытка, а даже выигрывает. И человек, занимающий такую позицию, должен выиграть. Но, может быть, вы придете к совершенно другому выводу? Против чего я менее всего стану возражать.

Апрель 1927

295 ОФОРМЛЕНИЕ СЦЕНЫ В «ТРЕХГРОШОВОЙ ОПЕРЕ»

Сцена в «Трехгрошовой опере» будет оформлена тем вернее, чем больше будет различие между ее оформлением в ходе самой пьесы и во время исполнения сонгов. В берлинской постановке 1928 года в глубине сцены стояла большая ярмарочная шарманка, на ступеньках возле которой располагался джаз, и когда играла музыка, пестрые лампочки на шарманке ярко вспыхивали. Справа и слева были два гигантских экрана в красных бархатных рамах, на которые проецировались картины Неера. Во время исполнения песенок на экранах большими буквами возникали их названия, и с колосников спускались лампы. Чтобы смешать ветхость с новизной, роскошь с убожеством, занавес, соответственно, представлял собой маленький, не очень чистый кусок бязи, двигавшийся по проволоке. В парижской постановке 1937 года роскошь была выдвинута на передний план. На красной бархатной драпировке с золотой бахромой были по бокам и сверху развешаны большие гирлянды лампочек, которые загорались во время исполнения песенок. На занавесе были нарисованы две фигуры нищих, больше натуральной величины, которые показывали на название: «Трехгрошовая опера». Спереди, справа и слева стояли щиты с нарисованными на них фигурами нищих.

Нищенский гардероб Пичема должен выглядеть так, чтобы зрителю было понятно, что представляет собой эта своеобразная лавка. В парижском спектакле на заднике были две витрины, в которых стояли манекены в одеждах нищих. На деревянном стеллаже в лавке висели модели одежды и головные уборы, снабженные белыми номерками и табличками. На специальной маленькой плоской подставке стояли разрозненные рваные ботинки, тоже с номерками, как экспонаты в музейных витринах. Московский Камерный театр показывал, как клиенты господина Пичема входили в лавку нормальными людьми, а выходили оттуда страшными калеками.

1937

296 ПРИМЕЧАНИЯ К ОПЕРЕ «РАСЦВЕТ И ПАДЕНИЕ ГОРОДА МАХАГОНИ»175

1. ОПЕРА — НО ПО-НОВОМУ!

С некоторых пор все жаждут обновления оперы. Хотят, чтобы опера, не меняя своего «кулинарного» характера, стала актуальнее по содержанию и техничнее по форме. Так как обычным посетителям оперных театров опера дорога именно своей традиционностью, напрашивается мысль о привлечении новой публики, с новыми вкусами; так возникает стремление к демократизации оперы, — конечно, в обычном понимании демократии, которое заключается в том, что «народ» получает новые права, но не реальную возможность ими воспользоваться. В конце концов официанту все равно, кого обслуживать, лишь бы обслуживать! Итак, самые прогрессивные требуют и защищают нововведения, направленные на обновление оперы, — но никто не требует и, пожалуй, не стал бы защищать принципиальной перестройки оперы (ее функции!).

Такая скромность требований самых прогрессивных людей имеет экономические причины, частью не известные им самим. Опера, драматический театр, пресса и другие мощные механизмы идеологического воздействия проводят свою линию, так сказать, инкогнито. В то время как они уже с давних пор используют людей умственного труда (в данном случае — музыкантов, писателей, критиков и т. д.), — причастных к доходам, а значит, в экономическом смысле и к власти, а в социальном отношении уже пролетаризировавшихся, — лишь для того, чтобы насыщать чрево массовых зрелищ, то есть используют их умственный труд в своих интересах и направляют его по своему руслу, сами-то люди умственного труда по-прежнему тешат себя иллюзией, что весь этот механизм призван лишь использовать плоды их мыслительной деятельности и представляет собой, следовательно, производное явление, не оказывающее никакого влияния на их труд, а только обеспечивающее резонанс их труду. Это непонимание своего положения, 297 господствующее в среде музыкантов, писателей и критиков, имеет серьезные последствия, на Которые слишком редко обращают внимание. Ибо, полагая, что владеют механизмом, который на самом деле владеет ими, они защищают механизм, уже вышедший из-под их контроля, — чему они никак не хотят поверить, — и переставший быть орудием для производителей, а ставший орудием против производителей, то есть против самого их творчества (поскольку оно обнаруживает собственные, новые, неугодные или враждебные механизму тенденции). Творцы становятся поставщиками. Ценность их творений определяется ценой, которую за них можно получить. Поэтому стало общепринятым рассматривать каждое произведение искусства с точки зрения его пригодности для механизма, а не наоборот — механизм с точки зрения его пригодности для данного произведения. Если говорят: то или иное произведение прекрасно, то имеется в виду, хоть и не говорится: прекрасно годится для механизма. Но сам-то этот механизм определяется существующим общественным строем и принимает только то, что укрепляет его позиции в этом строе. Можно дискутировать о любом нововведении, не угрожающем общественной функции этого механизма, а именно развлекательству. Не подлежат дискуссии лишь такие нововведения, которые направлены на изменение функций механизма, то есть изменяющие его положение в обществе, ну хотя бы ставящие его на одну доску с учебными заведениями или крупными органами гласности. Общество пропускает через механизм лишь то, что нужно для воспроизводства себя самого. Поэтому оно примет лишь такое «нововведение», которое нацелено на обновление, но не на изменение существующего строя — хорош ли он или плох.

 

Самые прогрессивные художники и не помышляют о том, чтобы изменить механизм, ибо полагают, что он находится в их власти и лишь перерабатывает плоды их свободного творчества, а следовательно, сам по себе изменяется вместе с их творчеством. Но их творчество отнюдь не свободно: механизм выполняет свою функцию с ними или без них, театры работают каждый вечер, газеты выходят столько-то раз в день, и они принимают 298 только то, что им нужно; а им нужно просто определенное количество материала37*.

Можно подумать, что констатация такого положения (неизбежной зависимости творческой интеллигенции от механизма) равнозначна его осуждению: чересчур уж усердно стараются его затушевать!

Однако само по себе ограничение свободы творчества каждого индивидуума прогрессивно. Индивидуум все больше и больше втягивается в могучие процессы, изменяющие мир. Он уже не может лишь «самовыражаться». Он ощущает необходимость и способность решать всеобщие задачи. Мешает делу лишь то, что механизмы в настоящее время еще не принадлежат всему обществу, то есть что и в этой сфере средства производства не принадлежат производителям, и что таким образом труд художника становится товаром и подчиняется общим законам товарного обращения. Искусство — товар! И, как всякий товар, не может быть создано без средств производства (механизмов). Оперу можно написать лишь для оперного театра. (Ее нельзя, например, просто выдумать, как Бёклин176 выдумал свое морское чудовище, и потом, после прихода к власти, выставить этот феномен в музее; но еще смехотворнее было бы намерение протащить его под полой в наш старый добрый зверинец!) Даже для того, чтобы перестроить оперу как таковую (ее функцию!), надо ее прежде написать и поставить.

2. ОПЕРА —

Опера, существующая ныне, — опера кулинарная. Задолго до того, как стать товаром, она уже была средством наслаждения. И она служит для наслаждения даже тогда, когда предполагает или воспитывает известную культуру, ибо культура эта не что иное, как вкус. Она сама отбирает жизненный материал с позиций гурмана. Она «наслаждается» сама и служит для «наслаждения».

299 Почему «Махагони» — опера? В своей основе она — кулинарное изделие, как и любая другая опера. Отобран ли ее материал с позиций гурмана? Да, отобран. Служит ли «Махагони» для наслаждения? Да, служит. Ибо «Махагони» — забава.

Опера «Махагони» сознательно построена на условности этого вида искусства. Эта условность оперы заключается в том, что в ней используются рациональные элементы, привносятся черты физической достоверности и реальности, но все это тут же снимается музыкой. Умирающий человек реален. Но если он, умирая, поет, то вся сцена приобретает условный характер. (Если бы и слушатель, глядя на него, пел, то этого бы не случилось.) Чем расплывчатее, нереальнее становится реальность под воздействием музыки, — в результате их взаимодействия возникает нечто третье, некое сложное единство, само по себе опять-таки совершенно реальное, способное производить вполне реальное воздействие, но не имеющее ничего общего с изображаемой, исходной реальностью, — тем больше наслаждения доставляет все в целом: мера наслаждения прямо пропорциональна мере нереальности.

А раз «Махагони» — опера (не будем сейчас подвергать пересмотру это понятие), то уж это говорит само за себя: все условное, нереальное и несерьезное, если его правильно подать, само собой раскрывается и снимается38*: все то условное, оперное, что в ней есть, как нельзя лучше соответствует условности изображаемых в ней обстоятельств.

А это и есть позиция гурмана.

Что касается содержания этой оперы, то содержание ее — наслаждение. Итак, «Махагони» — развлечение не только по форме, но и по самому предмету, изображения. 300 Должно же было развлечение стать по крайней мере предметом исследования, раз уж исследованию пришлось стать предметом развлечения. Развлечение выступает здесь в своем современном, исторически обусловленном обличье: в качестве товара39*.

Не приходится отрицать того, что это содержание должно оказывать провоцирующее действие. Например, если в тринадцатой картине обжора объедается до смерти, то лишь потому, что в мире царит голод. И хотя мы ничем не намекали на то, что, пока он объедался, другие голодали, эффект все же получился провоцирующим. Ибо хотя вовсе не каждый имеющий вдоволь еды умирает от обжорства, то все же многие умирают от голода из-за того, что он умирает от обжорства. Его наслаждение провоцирует, потому что за ним так много кроется40*. В аналогичных случаях опера, как средство наслаждения, в настоящее время вообще действует провоцирующе. (Правда, не на кучку своих ярых почитателей.) В этом ее свойстве мы и усматриваем возврат к действительности. Пусть «Махагони» не слишком вкусное блюдо, пусть она даже гордится этим (намеренно), — она все же остается типичным кулинарным изделием.

«Махагони» не что иное, как опера.

3. — НО ПО-НОВОМУ!

Оперу надо было довести до технического уровня современного театра. Современный театр — театр эпический. Нижеследующая схема показывает некоторые различия в угле зрения между драматическим и эпическим театром41*.

 

301 Драматическая форма театра

Эпическая форма театра

Сцена «воплощает» определенное событие

Рассказывает о нем

Вовлекает зрителя в действие и истощает его активность

Ставит его в положение наблюдателя, но стимулирует его активность

Возбуждает его эмоции

Заставляет принимать решения

Сообщает ему «переживания»

Дает ему знания

Он становится соучастником происходящих событий

Он противопоставляется им

Воздействие основано на внушении

Воздействие основано на убеждении

Эмоции остаются в сфере эмоционального

Эмоции перерабатываются сознанием в выводы

Человек рассматривается как нечто известное

Человек выступает как объект исследования

Человек неизменен и изменяется сам

Человек изменяет действительность

Заинтересованность развязкой действия

Заинтересованность ходом действия

Каждая сцена важна лишь как звено в общей цепи

Каждая сцена важна сама по себе

События развиваются по прямой

Зигзагами

Natura non facit saltus (Природа не делает скачков)

Facit saltus (Делает скачки)

Мир, каков он есть

Мир, каким он становится

Как приходится поступать

Как следует поступать

Страсти человека

Его мотивы

Сознание определяет бытие

Общественное бытие определяет сознание

 

302 Внедрение методов эпического театра в оперу приводит главным образом к радикальному разъединению элементов. Великий извечный конфликт между текстом, музыкой и сценическим воплощением (причем всегда возникает вопрос, что должно быть первичным — музыка ли по отношению к сценическому действию или сценическое действие по отношению к музыке, и т. д.) может быть легко улажен путем радикального разъединения элементов. Пока «синтетичность» произведения искусства означает, что это произведение искусства в целом представляет собой некую смесь, пока, следовательно, различные виды искусства должны «сплавляться», отдельные элементы его неизбежно и в равной степени деградируют, ибо каждый из них должен приспосабливаться к другим. Этот процесс захватывает и зрителя, который тоже попадает в сплав и представляет собой пассивную (то есть лишь испытывающую воздействие) составную часть синтетического искусства. Против этих колдовских чар, конечно, необходимо бороться. Надо отбросить все, что пытается загипнотизировать зрителя, недостойным образом одурманить его, затуманить его сознание.

 

МУЗЫКА, ТЕКСТ И ДЕКОРАЦИИ ДОЛЖНЫ БЫЛИ ПОЛУЧИТЬ БОЛЬШЕ САМОСТОЯТЕЛЬНОСТИ

а) Музыка

В музыке произошло следующее смещение акцентов:

 

Драматическая опера

Эпическая опера

Музыка обрамляет

Музыка сообщает

Музыка усиливает текст

Трактует текст

Музыка доминирует над текстом

Исходит из текста

Музыка иллюстрирует

Оценивает

Музыка живописует душевное состояние героев

Выражает отношение к действию

 

Музыка — важнейший элемент целого42*.

303 б) Текст

Из развлечения надо было сделать нечто поучительное, непосредственно воспитывающее, чтобы оно не осталось лишь пустым развлекательством. Наиболее подходящей формой оказались картины нравов. Действующие лица сами описывают свои нравы. Текст не должен был быть ни сентиментальным, ни морализующим, он должен был показывать сентиментальность и мораль персонажей. Слово видимое (названия сцен) приобрело такое же значение, как слово слышимое. Чтение, пожалуй, лучше всего помогает зрителю найти правильный подход к произведению43*.

в) Декорации

То, что в ходе спектакля оформление играет самостоятельную роль, — ново. Проекции Неера осмысливают происходящее на сцене таким образом, что, например, живой обжора сидит на фоне изображения обжоры. На сцене воспроизводится в динамике то, что статично заключено в изображении. Проекции Неера такая же самостоятельная составная часть оперы, как музыка Вейля177 и текст. Эти проекции — как бы наглядные пособия.

Все эти нововведения, естественно, предполагают и новое отношение к опере со стороны публики, посещающей оперные театры.

4. ПОСЛЕДСТВИЯ НОВОВВЕДЕНИЙ: ВО ВРЕД ЛИ ОНИ ОПЕРЕ?

Несомненно, что некоторые пожелания публики, с легкостью удовлетворявшиеся старой оперой, не учитываются в новой. Каково отношение публики оперных театров к опере и может ли оно измениться?

Выскочив из станции метро в жажде отдаться гипнозу магов, взрослые, закалившиеся и ожесточившиеся в борьбе за существование люди бросаются к театральным 304 кассам. Вместе со шляпой они сдают на вешалку свои обычные манеры, свое обычное поведение «в жизни»; они входят в зрительный зал и занимают свои места с видом и осанкой королей. Стоит ли осуждать их за это? Чтобы находить их поведение смешным, не обязательно предпочитать королевскую осанку манерам торговца сыром. Отношение этих людей к опере недостойно их самих. Можно ли ожидать, что они его изменят? Можно ли заставить их вынуть изо рта сигары?

Благодаря тому, что «содержание», даже чисто технически, стало основным компонентом оперы, а текст, музыка и декорации — средствами его воплощения, благодаря отказу от иллюзии в пользу полемичности и благодаря тому, что зрителю, вместо того чтобы наслаждаться, приходится, так сказать, голосовать «за» или «против» и из соучастника событий превращаться в их комментатора, наметилась трансформация оперы, выходящая далеко за рамки чисто формальной и затрагивающая уже общественную функцию театра вообще.

Старая опера начисто исключает какие бы то ни было дискуссии по поводу содержания. Допусти она, чтобы изображение каких-либо событий на сцене вызывало у зрителя критическое отношение к этим событиям, ее песенка была бы спета, зритель «шарахнулся» бы от нее. Конечно, в старой опере тоже попадались не чисто кулинарные элементы — нужно отличать эпоху ее расцвета от эпохи упадка. В «Волшебной флейте», «Фигаро», «Фиделио» содержались философские, будящие мысль элементы. Однако в старой опере, например у Вагнера, вся философия обычно была низведена до роли так сказать кулинарной приправы, и смысл этих опер, постепенно отмирая, превратился окончательно в компонент развлекательности. Но когда «смысл» в собственном значении этого слова исчез, опера отнюдь не стала бессмысленной, она обрела иной смысл — особый, специфически оперный, заключавшийся в ней самой. Она сама стала своим содержанием. Нынешние вагнерианцы довольствуются воспоминанием о том, что первые вагнерианцы находили в ней смысл, а значит, он там был. Более того, последователи Вагнера все еще упрямо сохраняют видимость какой-то философской концепции. Философская концепция, которой, за негодностью 305 ни на что иное, приправляют блюдо для удовольствия публики! («Электра»178, «Джонни наигрывает»179.) Сохраняется вся богатейшая техника, породившая эту позицию: обыватель шествует по будничной действительности с видом философа. Только помня об этом, об отмирании смысла (итак, подчеркнем еще раз: этот смысл мог отмереть), можно понять бесконечные новшества, навязываемые опере: это отчаянные попытки задним числом придать смысл этому виду искусства, некий «новый» смысл, причем в конце концов оказывается, что этот смысл и есть сама музыка, то есть смысл сменяющих друг друга музыкальных форм оказывается в самой этой смене, а определенные пропорции, смещения и т. д. — из средств благополучно превращаются в цель. Новшества, возникающие из ничего и ни к чему не ведущие, не порождаемые новыми потребностями, а лишь по-новому удовлетворяющие старые потребности и выполняющие, следовательно, чисто консервирующую функцию. В действие вводятся новые элементы материальной действительности, ранее не виданные на подмостках, ибо в те времена, когда эти подмостки возникли, их вообще не «видывали» на земле. (Паровозы, заводские цеха, аэропланы, ванные комнаты и т. д. служат для увеселения публики. Наиболее последовательные отрицают всякое содержание вообще и излагают — или, вернее, разлагают — его по-латыни.) Такие новшества лишь свидетельствуют об отставании. Их осуществляют, не изменяя функции театра, или, вернее: специально для того, чтобы она не изменялась. А прикладная музыка?

В тот самый момент, когда возникло концертное исполнение оперной музыки, то есть наиболее обнаженная форма l’art pour l’art180 (они возникли как реакция на эмоциональность импрессионистской музыки), появилось как бы из пены морской понятие прикладной музыки, — музыки, для которой, так сказать, пользовались услугами дилетантов. Их услугами пользовались, как «пользуются услугами» женщин. Час от часу не легче: слушатель, уставший слушать, приобрел вдруг вкус к игре. Борьба с нежеланием слушать музыку одним махом превратилась в борьбу за желание ее слушать и сразу же вслед за тем в желание играть самим. Виолончелист 306 оркестра, многодетный отец, играл уже не в силу своих убеждений, а потому, что это доставляло ему удовольствие. Кулинаризм был спасен!44*

Возникает вопрос: чем вызвано это топтание на месте? Чем вызвано это упорное нежелание отказаться от развлекательности, от опьянения? Чем вызвано это равнодушие к собственным интересам за пределами собственных четырех стен? Чем вызвано отсутствие дискуссии?

Ответ: На дискуссию надеяться нечего. Обсуждение существующего общественного строя, более того, даже обсуждение самых ничтожных его элементов привело бы немедленно и неудержимо к подрыву основ этого общественного строя вообще.

Мы видели, что опера, как и всякое вечернее увеселение, продается, а потому все попытки ее изменить наталкиваются на вполне определенные препятствия. Мы видим: это развлечение должно быть праздничным и порождающим иллюзии. Отчего?

Современное общество, так сказать, «немыслимо» без старой оперы. Порождаемые ею иллюзии выполняют общественно важные функции. Опьянение необходимо: его нечем заменить45*. Где, как не в опере, человеку 307 предоставляется возможность оставаться человеком! Все его мыслительные функции давно уже свелись к боязливой недоверчивости, обману других людей, эгоистической расчетливости.

Старая опера не только потому все еще существует, что она стара, а главным образом потому, что в мире, которому она служит, все осталось по-старому. Правда, не совсем. И в этом-то и заключаются перспективы новой оперы. Ныне уже можно задаться вопросом: а не находится ли опера уже в таком состоянии, при котором дальнейшие нововведения приведут не к обновлению этого вида искусства, а к его разрушению?46*

Пусть «Махагони» в высшей степени кулинарное изделие, — как и всякая другая опера, — она тем не менее обладает уже и социально-преобразующей функцией: она подвергает дискуссии именно кулинаризм, она нападает на общество, нуждающееся в таких операх; она, так сказать, все еще прочно сидит на старом суку, но уже по крайней мере понемногу подпиливает его (нечаянно или намеренно)…

 

И все это новшества

Сделали пеньем своим181.

 

Подлинные нововведения подрывают основы.

5. ЗА НОВОВВЕДЕНИЯ — ПРОТИВ ОБНОВЛЕНИЯ!

Опера «Махагони» написана два года назад, в 1928/29 году. В последовавших за ней работах были предприняты попытки все сильнее выпятить поучительное за счет кулинарного. Иными словами, превратить средство наслаждения в средство поучения, а театр — из увеселительного заведения в орган гласности.

1930

308 НЕЧТО: К ВОПРОСУ О РЕАЛИЗМЕ

Очень редко удается испытать реальную действенность художественных методов. В большинстве случаев слышишь либо их признание («Да, так, как ты излагаешь, это у нас принято»), либо же художественный метод испытывает на себе «удар» с какой-то стороны. Но вот небольшой пример удачного испытания метода.

Вместе с З. Дудовым182 и Г. Эйслером я сделал фильм «Куле Вампе» об отчаянном положении берлинских безработных. Это был монтаж нескольких довольно самостоятельных небольших пьес. Первая из них рассказывала о самоубийстве одного молодого безработного. Цензура чинила нам большие препятствия, и дело дошло до заседания поверенных кинофирмы с цензором.

Цензор оказался умным человеком. Он сказал: «Никто не оспаривает вашего права показать самоубийство. Самоубийства случаются. Вы можете показать и самоубийство безработного. Бывают и такие случаи. Я не вижу причин скрывать это, господа. Но у меня есть возражения против того, как вы показали самоубийство вашего безработного. Это не в интересах той группы общества, которую представляю я и интересы которой защищаю. К сожалению, я должен сделать вам упрек по художественной линии».

Мы (уязвленно):?

Он продолжал: «Да, вы будете удивлены, что я предъявляю вашему изложению событий упрек в том, что оно кажется мне недостаточно человечным. Вы изобразили не человека, а, скажем без церемоний, тип. Ваш безработный не является полноценным индивидуумом, человеком из плоти и крови, отличающимся от других людей своими заботами, радостями, наконец, просто своей особенной судьбой. Он написан поверхностно — как художники вы должны извинить меня за это сильное выражение, — ибо мы слишком мало о нем узнаем. Однако последствия этого оказываются по своей природе уже политическими и заставляют меня поднять вопрос о возможности разрешения вашего фильма. У него есть тенденция изобразить самоубийство как явление типическое, не как участь того или 309 иного (не совсем здорового) индивидуума, а как судьбу целого класса! Вы придерживаетесь той точки зрения, что общество толкает молодого человека на самоубийство, лишая его возможности найти работу. И вы не стесняетесь намекнуть на то, что надлежит посоветовать безработным, дабы в этом вопросе наступило изменение. Нет, господа, в данном случае вы поступили не как художники. Вы не ставили своей задачей показать потрясающую судьбу отдельного человека, чего вам никто бы не запретил».

Мы были смущены. У нас было такое неприятное впечатление, будто нас просветили насквозь. Эйслер озабоченно протирал очки, Дудов скорчился как от боли. Я встал и, вопреки своей неприязни к речам, произнес речь.

Я строго придерживался неправды. Я приводил отдельные черты, которыми мы наделили безработного, например, тот факт, что прежде чем выброситься из окна, он снимает наручные часы. Я утверждал, что только эта чисто человеческая черта помогла нам найти всю эту сцену, что мы показали ведь и других безработных — целых 4000, — которые не покончили с собой, для чего и вывели на сцену рабочее спортивное общество. Я протестовал против неслыханного упрека в нехудожественности и намекал на возможность кампании в прессе против подобных приемов. Я не постыдился утверждать, будто на карту поставлена моя честь художника.

Цензор не побоялся войти в детали нашего произведения. Наши поверенные с удивлением увидели, что развивается настоящая дискуссия по вопросам искусства. Цензор утверждал, что мы придали самоубийству исключительно демонстративный характер. Он употребил выражение «нечто машинальное». Дудов встал и взволнованно потребовал заключения медицинской экспертизы. Пусть она удостоверит, что действия подобного рода часто создают впечатление машинальных. Цензор покачал головой. «Может быть, — сказал он, настаивая на своем, — но вы должны признать, что ваше самоубийство игнорирует всякую возможность чего-либо импульсивного. Зрителю не хочется даже, так сказать, остановить его, что должно было бы произойти при художественном, человечески добросердечном изображении 310 характера. Бог ты мой, ведь актер проделывает это так, будто он должен показать, как чистят огурцы!» Трудно было нам протащить наш фильм. Уходя домой, мы не скрывали своего уважения к цензору. Он проник в существо нашего произведения глубже самых благожелательных критиков. Он прочитал нам небольшую лекцию о реализме. Правда, с полицейской точки зрения.

311 «МАТЬ»

ПЬЕСА «МАТЬ»

В январе 1932 года в Берлине состоялась премьера пьесы «Мать», событие во многих отношениях знаменательное. Вместе с лучшими артистами буржуазного театра выступили участники рабочих агитпроптрупп. Сцена была оформлена крайне просто, но без попытки создать иллюзию реальности — на сцене не было ни комнат, ни улиц, лишь обыкновенные холщовые стены, увешанные плакатами и лозунгами — постановщик тем самым предъявил большие требования к воображению зрителя. Ни в декорациях, ни в костюмах не было ничего русского. Отдельные сцены воспринимались как притчи. Все изображенное могло произойти в любой стране, где обстановка и характер революционного движения соответствовали тому, что вывел на сцене автор. Сама пьеса — инсценировка горьковского романа «Мать» — написана в стиле «поучительных пьес» и принадлежит к произведениям антиметафизической, материалистической, неаристотелевской драматургии, то есть к драматургии очень высокого уровня. Созданию пьесы предшествовали напряженные поиски и многолетние сценические эксперименты; система мышления, которая привела к неаристотелевской драме, испытала воздействие научной мысли: новейшей психологии, физики, эмпирической философии и т. д., и не случайно именно этот тип драматургии был введен в область политики самым передовым политическим движением нашего времени, марксистско-пролетарским. Именно в передовых рабочих организациях родилась идея поставить на сцене «Мать». Эта постановка должна была научить зрителей различным формам политической борьбы. Пьеса была рассчитана главным образом на женщин. Почти 312 пятнадцать тысяч берлинских работниц посмотрели этот спектакль, рассказывающий о борьбе революционного подполья.

Чтобы понять песни и хоры к пьесе, нужно представить себе характер сцен, для которых они написаны.

Хор «Чисть пиджак, чисть его дважды!» — обращение рабочих-революционеров к пролетарской матери. Во многих сценах показано, что в 1906 году в России борьбу за тарелку похлебки нужно было вести не на кухне. Только в результате острой политической борьбы рабочий может получить хлеб, одежду и кров. Ест ли рабочий каждый день хлеб и мясо, зависит от того, кому принадлежит власть в государстве. Русские революционеры по опыту знают, что это возможно только тогда, когда власть в стране принадлежит рабочим, причем власть полная и неограниченная. А завоевать ее можно лишь в напряженной политической и экономической борьбе.

Песня «Хвала коммунизму» — ответ Матери одному рабочему; он спросил ее, не преступники ли марксисты. — Марксисты, — объясняет Мать, — учат, что эксплуатация и угнетение в России исчезнут только тогда, когда заводы и земля будут принадлежать народу.

Борьба за торжество марксизма требует глубоких знаний. «Хвала учению» — это песнь о том, что рабочий обязан учиться, духовно расти, чтобы суметь управлять государством. Это особенно важно в эпоху жестокого угнетения, отмечает Мать.

Именно в такую эпоху нужно упорно и смело бороться, добиваясь, чтобы рабочие получили образование и осознали свое положение. Эта борьба — дело революционеров. В одной из сцен Мать произносит «Хвалу революционеру» — это гимн ее сыну. Он восстал против голодной жизни, против своей тяжелой рабской доли, и это привело его к революционной борьбе. Но, борясь за хлеб насущный, он познал иную, самую благородную, самую высокую и нравственную борьбу. От ее исхода зависит будущее человечества. Борьба — это единственная надежда. Ничто так не отдаляет наступление счастливого будущего, как равнодушие угнетенных к своим страданиям. Поэтому революционер всегда, при любой возможности напоминает угнетенным об их рабской 313 доле, ибо не хочет, чтобы они смирились, и поднимает их на борьбу.

В песне, начинающейся словами «У них законы и уставы», сын поет о том, что рабочим не страшны никакие репрессии, если они сплочены и правильно ведут борьбу.

В одной из последующих сцен речь идет о наступлении реакции в России. Начинается разгром рабочего движения. Вместе с товарищами погибает и Павел. В стихотворении «Смерть революционера» Матери сообщают о гибели сына.

Мать продолжает борьбу. Раньше она боролась только за своего сына. Она и в партию вступила, чтобы облегчить его участь. Но борьба за счастье сына уже давно стала борьбой за счастье всех рабочих, борьбой более высокой и важной. Теперь-то Мать поняла: помочь ему, одному, она сможет только тогда, когда будет помогать всем трудящимся и если сами трудящиеся себе помогут. Вот почему Мать продолжает бороться и после гибели сына. В стихотворении «Хвала тому, что третье» Мать еще раз вспоминает о том, как борьба за рабочее дело сблизила ее с сыном, и о тяжелых, но прекрасных годах совместной борьбы за это правое дело.

Хор «Хвала Пелагеям Власовым» воспевает отважных борцов за рабочее дело — мужчин и женщин — безвестных солдат революции. Они стремятся удержать своих соратников по классовой борьбе от половинчатых решений и иллюзорных надежд, они внушают им, что, только взяв власть в свои руки, рабочие смогут добиться лучшей доли. Им зажимают рты, но они все равно говорят народу: жизнь рабочих не изменится до тех пор, пока они не возьмут в свои руки управление государством. Когда империалисты, разжигая пожар войны, натравливают народы друг на друга, революционеры разъясняют: у рабочих нет причин воевать с другими рабочими, зато у них есть все основания вступить в борьбу с капиталистами своей страны. Они остаются тверды и тогда, когда большинство их товарищей по классу, вопреки здравому смыслу, начинает верить лживым посулам и побасенкам тех, кому война действительно на пользу, кому она приносит прибыль. В такие времена революционеров преследуют, они теряют доверие 314 даже рабочих. Но их не страшит непопулярность и непонимание, они по-прежнему верят в то, что предвидение сбудется и рано или поздно все рабочие пойдут за ними. Никто не заставит замолчать этих безвестных солдат революции. Разгоняют их ячейки, они объединяются вновь; пока остается в живых хоть несколько человек, существует их боевое единство. Отнимают у них печатные станки, они от руки пишут воззвания, несущие народу правду. Когда усиливаются репрессии, они инсценируют отступление, но меняют лишь тактику, цель остается прежней. Короче говоря, они столь же неодолимы, сколь и неуловимы, и в конце концов они побеждают; так неиссякаемый горный поток подтачивает скалу, преграждающую ему путь.

Одна из сцен изображает Мать в начале войны; она агитирует жителей рабочего квартала, и ее зверски избивают. Раненая, прикованная к постели, она узнает, что депутаты большевиков арестованы и партии грозит разгром. Песнь «Партия в беде» — это страстный призыв ко всем борцам революции бороться за партию до последней капли крови. Больная поднимается с кровати и спешит в свою ячейку.

Последние сцены показывают грандиозную демонстрацию петербургских рабочих, в результате всеобщей стачки они свергли царизм и покончили с братоубийственной войной. С красным флагом в руках Мать — испытанный боец рабочего фронта — идет в рядах своих товарищей; стихи о диалектике исторического развития обобщают опыт ее героической жизни; пока существует угнетение, жизнь борца принадлежит угнетенным, если человек сознательно вступил на путь борьбы, его движения вперед не остановить. Хоры и песни в пьесе «Мать», премьера которой состоялась в годовщину смерти славной революционерки Розы Люксембург, посвящены рабочим Германии — борцам за пролетарское дело и в первую очередь борющимся женщинам.

«МАТЬ»

«Берлинский ансамбль» заново поставил мою пьесу «Мать» (свободно написанная по мотивам романа Горького, она не является обработкой классического произведения, 315 хотя и авторизована Горьким), поставил потому, что мы хотим, чтобы наши рабочие, наша мелкая буржуазия, наша интеллигенция полюбили Советский Союз. Множество высказываний свидетельствует о том, что большинство зрителей поддаются этому воздействию. В 1932 году пьеса была поставлена в большей или меньшей степени в стиле агитпропа, хотя это, собственно говоря, историческая пьеса. Как таковая она и поставлена теперь, как поэтическое воспроизведение эпохи, ставшей уже классической. По форме пьеса основывается, в отличие от большинства новых пьес, на композиционных и выразительных средствах национального немецкого театра (от «Гетца» Гете до «Войцека» Бюхнера). В английском театре мы подобную композицию находим у Шекспира и его современников, в русском — у Островского. Даже свободно включенные в пьесу музыкальные партии уже встречались в классике (во второй части «Фауста», в «Эгмонте» и т. д.). То, что в постановке есть стремление к яркой картинности, с моей точки зрения, ничуть не нарушает реализма пьесы, наоборот, способствует ему.

316 РАЗЛИЧИЕ В МЕТОДАХ ИГРЫ
Вайгель и Андреасен в роли Тересы Каррар
183

Сравнение игры Вайгель и Андреасен в немецком и датском спектаклях «Винтовки Тересы Каррар» дает возможность сделать существенные выводы о некоторых принципах эпического театра. Вайгель — артистка высокой профессиональной квалификации и коммунистка, Андреасен — артистка любительского театра и тоже коммунистка. Оба спектакля были поставлены одинаково и шли в одной декорации.

Вопрос об актерском даровании в данном случае можно опустить, потому что интересующие нас различия в игре могли бы быть констатированы и при более или менее одинаковом даровании. То, что игра Вайгель, по свидетельству всех зрителей, производила большее впечатление, может быть объяснено иными причинами, чем превосходство дарования.

Обе актрисы следовали эпическим принципам в том смысле, что почти полностью отказались от перевоплощения в создаваемый ими образ, — так они добивались того, что и публика отказывалась от вживания в образ. Разница, однако, состояла в том, что к Вайгель, в отличие от Андреасен, публика не теряла интереса.

В противоположность Андреасен, Вайгель каждым жестом и каждой репликой вынуждала публику занять определенную позицию относительно происходящего (так что я, сидя в публике, слышал неодобрительные возгласы по поводу поведения рыбачки, ратовавшей за нейтралитет), — и это было следствием того, что сама актриса всегда занимала четкую позицию. Андреасен играла так, что публика покорно следила за всеми происшествиями. Точка зрения рыбачки («надо быть нейтральным») казалась полностью объясненной средой и 317 тем, чтó знали зрители из предыстории Тересы, она казалась естественной и, так сказать, не могла быть другой. Изменение ее точки зрения в результате переживания (сын, которого она долго старалась не пустить на войну, погиб от войны, которая — посредством нейтралитета — так и не была устранена из жизни общества) тоже казалось ясным и естественным. Зритель следил за эпизодом естественной эволюции, и в каждый момент этого эпизода проявлялась естественно-научная закономерность. Не были выявлены отдельные противоречия в поведении персонажа: нейтралитет Вайгель — Каррар не полный, не стопроцентный; она не всегда была сторонницей нейтралитета, да и сейчас не окончательно стоит на этом; вспомним ее удовлетворенность мужеством сыновей, воинственные черты ее характера, ее недовольство поведением священника, ее соглашательские свойства и т. д. Героиня, которую представляла Андреасен, была гораздо пассивнее, чем рыбачка в исполнении Вайгель. Все, что случалось, случалось с ней, а не благодаря ей. Да и женщина-боец, в которую Тереса Каррар превращалась в конце, не была у Андреасен бойцом особого, противоречивого характера (бойцом за отказ от насилия). У Вайгель боец за нейтралитет превращался в бойца за ликвидацию войн.

 

Таким образом, в исполнении Андреасен действие не было достаточно интересным, так что зритель не получал того, что давала ему Вайгель, — а именно, возможности вжиться в образ и вместе с героиней интенсивно и длительно переживать по крайней мере ее эмоции. Зрителю в самом деле не хватало тех гипнотических сил, воздействие которых он обычно испытывал на себе в театре. Ее великолепный отказ от подобных средств воздействия, обусловленный естественной стыдливостью и прекрасным пониманием собственного достоинства, едва ли не стал недостатком ее игры. Для такого метода, когда события изображаются как естественные и лишенные противоречия, нужна, казалось бы, другая система игры, суггестивная система старого театра, — если только при этом зрителю не грозит в слишком большой степени опасность потерять интерес к происходящему.

318 Из сказанного следует, что Андреасен, которой не хватает опыта и техники игры как для старого, так и для нового театра, имеет две возможности для дальнейшего развития: она может овладеть либо одной, либо другой техникой. Ей надо учиться либо тому, чтобы играть суггестивно, пользоваться вживанием в образ и, добиваясь этого вживания от публики, мобилизовывать сильные эмоции; или же она должна научиться уточнять свою позицию относительно изображаемого ею персонажа и добиваться того, чтобы и публика заняла эту позицию. Если она хочет пойти по второму пути, она должна все то, что в настоящее время она ощущает более или менее смутно, преобразовать в твердое знание и найти возможность сделать это знание знанием публики. Она должна знать, что она делает, и показать, что она это знает. Играя работницу, она отнюдь не должна сама становиться ею, но должна показать, чем работница отличается от женщины из буржуазии или мелкой буржуазии. Особенности работницы она должна представить сознательно, пользуясь особенными средствами.

О СТИХАХ БЕЗ РИФМ И РЕГУЛЯРНОГО РИТМА184

Когда мне случается публиковать безрифменные лирические стихи, меня иной раз спрашивают, как это я позволяю себе выдавать такие поделки за поэзию; в последний раз аналогичный вопрос был мне задан по поводу моих «Немецких сатир». Он вполне закономерен: обычно, если стихи лишены рифмы, они по крайней мере держатся на устойчивом ритме. Многие из моих последних лирических сочинений не имеют ни рифм, ни устойчивого, регулярного ритма. Почему же я называю эти вещи лирическими стихами? Отвечаю: потому что они хоть и лишены регулярного ритма, но все же ритм (меняющийся, синкопический, жестовый) в них есть.

Мой первый сборник стихов185 содержал почти одни только песни и баллады, и там формы стиха были относительно регулярными; все стихотворения должны были петься, и к тому же не представлять никаких сложностей для исполнения, — я сам клал их на музыку. Без рифм было лишь одно стихотворение, построенное 319 на регулярном ритме; но стихи рифмованные имели почти все нерегулярный ритм. В «Легенде о мертвом солдате» девятнадцать строф — вторые строки каждой из них дают девять ритмических вариантов.

 

1.

È È — È È — È —

И на мир никаких надежд

2.

È — È È — È —

Был кайзер весьма уныл

3.

È È È —

И наш солдат лег спать

4.

È — È — È È —

Он вышел в поле один

5.

È È — È — È —

Или то, чем он теперь стал

6.

È — È — È —

А ночь была тиха

14.

È — È È — È È —

И кролики следом свистят

15

È È — È — È —

Выходя его встречать

18.

 — È — È —

Кто видал его.

 

Затем я работал над пьесой («В чаще городов»), занялся поэтичной прозой Артюра Рембо (в его «Лете в аду»). Для другой пьесы («Жизнь Эдуарда II Английского») мне пришлось задуматься над проблемой ямба. Я увидел, что актеры читают текст с гораздо большей энергией, когда произносят трудные для чтения «корявые» стихи Шекспира в старом переводе Тика и Шлегеля, нежели когда они имеют дело с гладкими стихами в новом переводе Роте. Насколько же там сильнее выражено борение мысли в великих монологах! Насколько там архитектоника стиха богаче! Проблема была простая: мне была нужна высокая речь, но мешала полированная гладь обычного пятистопного ямба. Был нужен ритм, но не обычная равномерная трещотка. Вот как я поступил. Вместо того чтобы написать:

 

«Когда раздалась барабанов дробь,

И лошади в трясину погрузились,

Мой обезумел мозг. Быть может, все

Уже погибли, и остался шум,

Висящий меж землей и небом? Мне

Не нужно было так бежать.»

 

я написал:

 

«С той поры как этот барабан, трясина, —

И все лошади погрузились… Обезумел

Мозг сына моей матери… Ужели все

Погибли, и все кончено, и только шум

Висит еще между небом и землей? Не хочу

Я больше бежать.»

 

320 Этот ритм передавал прерывистое дыхание бегущего человека, в синкопах лучше выражались противоречивые чувства Гавестона186. «Жизнь Эдуарда II» была копией пьесы елизаветинского театра, если угодно — техническим этюдом. Я стремился представить некоторые социальные интерференции, неравномерное развитие людских судеб, поступательное и возвратное движение исторических событий, «случайное». Язык должен был соответствовать замыслу.

Нужно представить себе время, когда это писалось. Только что кончилась мировая война. Она не разрешила тех напряженнейших социальных противоречий, которые ее породили.

Мои политические знания были в то время постыдно ничтожными; все же я сознавал, что в общественной жизни людей многое неблагополучно, и видел свою задачу вовсе не в том, чтобы нейтрализовать с помощью поэтической формы дисгармоничность и противоречия, которые я с такой остротой ощущал. Более или менее наивно я передавал их в сюжетах моих пьес и в строках моих стихотворений. И делал это задолго до того, как постиг их истинный характер и обусловливающие их причины. По тексту моих сочинений можно судить: я видел свою цель не в том, чтобы плыть против течения в смысле поэтической формы, не в протесте против гладкости и гармонии традиционного стиха, но в попытке представить отношения между людьми, как противоречивые, проникнутые борьбой и насилием.

Я мог действовать еще свободнее, когда сочинял для современных композиторов оперы, учебные пьесы и кантаты. В этих вещах я, совсем отказавшись от ямба, использовал устойчивые, хотя и нерегулярные ритмы. Композиторы самых различных направлений уверяли меня, что эти ритмы вполне годятся для музыки, да и сам я убедился в этом. В дальнейшем я кроме баллад и массовых песен с рифмами и регулярным (или почти регулярным) ритмом писал все больше стихов без рифм с нерегулярным ритмом. При этом надо иметь в виду, что в основном я работал для театра; я всегда ориентировался на произнесение. И для произнесения (будь то прозы или стиха) я выработал совершенно определенную технику. Я назвал ее «жестовой».

321 Это значило вот что: речь должна была в точности соответствовать жесту говорящего персонажа. Приведу пример. Фраза из Библии «Вырви глаз, который соблазняет тебя» основана на жесте, выражающем приказание, но нельзя сказать, чтобы жестовое выражение в речи было полноценным, потому что «который соблазняет тебя» содержит еще один жест, не получающий речевого воплощения, а именно — жест обоснования, Жестовое выражение в речи требует, чтобы фраза звучала так (и Лютер, который «смотрел народу в рот», так ее и построил): «Если глаз твой соблазняет тебя: вырви его». С первого же взгляда видно, что вторая формулировка в жестовом отношении гораздо богаче и чище. Придаточное содержит предположение, своеобразное, особенное содержание которого может быть достаточно полно выражено в интонации. Наступает небольшая пауза, говорящая о растерянности, и лишь вслед за ней — ошеломляющий совет. Разумеется, жестовая формулировка может быть дана и средствами регулярного ритма (как, впрочем; и в рифмованном стихотворении). Пример, показывающий различия:

 

Видел ли ты, как спит младенец в руках материнских,

Не сознавая любви, что согревает его,

До тех пор дитя, пока страсть не пробудит в нем мужа,

Не озарит ему мир, вспыхнув, как молния, мысль?

(Шиллер, Философский эгоист)

И:

Что из ничто и не будет ничто, даже волею неба.

Ибо сознание смертных крепко оковано страхом;

Так они много видят явлений земных и небесных,

Коих причины понять человеческий разум не может,

Что полагают они — все создано в мире богами.

Если же твердо поймем, что ничто из ничто не возникло,

Мы вернее узрим то, что ищем: как все возникает

И отчего возникает — и даже без помощи неба.

(Лукреций, О природе вещей)

 

Стихи Шиллера бедны жестовыми элементами, стихи Лукреция ими богаты — и это нетрудно установить, 322 если, произнося эти строки, мы обратим внимание на то, как часто меняется наш собственный жест.

Меня увлекла проблема жестовых формулировок потому, что хотя последние и возможны в пределах регулярных ритмов, но, как мне в свое время казалось, нерегулярные ритмы без жестовых формулировок вообще невозможны. Я уже говорил о том, что осознание социальной дисгармоничности явилось для меня предпосылкой новой жестовой ритмики. Ясно, однако, что вполне рациональное объяснение в данном случае и невозможно и не нужно.

Вспоминаю, что два моих наблюдения способствовали созданию нерегулярных ритмов. Однажды в сочельник я услышал, как участники демонстрации хором скандировали отрывистые лозунги. Процессия рабочих шагала по фешенебельным улицам западного района Берлина, они выкликали фразу: «Мы хотим есть». Ритмически это звучало так:

┌─┐

 È È

Мы хотим есть.

Позднее не раз я слышал подобное хоровое скандирование, причем текст был как бы приспособлен для произнесения и, так сказать, «дисциплинирован». Один из них гласил:

           ┌────┐                 ┌─┐

– – – – È È È ÈÈÈÈ È

Боритесь сами за себя выбирайте Тельмана.

Второе мое наблюдение над народной ритмикой было связано с берлинским уличным торговцем, который, стоя перед входом в универмаг западного района, рекламировал брошюры-либретто, выпущенные радиокомпанией. Его текст был ритмизован следующим образом:

                                ┌────┐

ÈÈÈ È ÈÈ È È È È ÈÈ È È – – – –—

Либретто оперы Фрателла — сегодня вы по радио услышите ее.

Торговец все время менял интонацию и силу звука, но упорно придерживался ритма.

Всякий может изучить технику, которую используют мальчишки-газетчики, ритмизуя свои выкрики.

323 Однако нерегулярные ритмы применяются и для письменной речи, — там, где нужно достигнуть особой убедительности. Привожу лишь два примера из множества возможных:

             ┌──────┐

ÈÈÈ È È È È

 

Курите только трубочный табак

или (с рифмой):

ÈÈ È È

Лучших сигарет

È ÈÈ

Чем Маноли

È È È È

Не было и нет

Эти наблюдения способствовали созданию стихов с нерегулярным ритмом. Как же строятся такие стихи? Беру пример из «Немецких сатир» — две последние строфы из стихотворения «Молодежь и Третья империя»:

 

Да, если бы дети оставались детьми, им бы можно

Было по-прежнему рассказывать сказки,

Но, так как они взрослеют, —

Это нельзя.

ÈÈ ÈÈ ÈÈ ÈÈ ÈÈ

Да, если бы дети оставались детьми, им бы можно

ÈÈ È ÈÈÈ

Было по-прежнему рассказывать сказки,

ÈÈ È

Но, так как они взрослеют, —

Это нельзя.

 

Как это нужно читать? Прежде всего сравним эти строки со схемой регулярного ритма:

При произнесении отсутствующие слоги должны быть компенсированы удлинением предшествующей стопы или паузами. Этому помогает деление на строки. Конец стиховой строки всегда означает цезуру. Я выбрал эту строфу, потому что, если бы второй стих разделить на два —

 

324 Было по-прежнему

Рассказывать сказки, —

 

он читался бы еще легче, так что принцип здесь можно изучать на пограничном случае. Какой смысл для звучания и логического членения приобретает разбивка на строки — об этом можно судить, если последнюю строфу:

 

Когда, потирая радостно руки, режим

Говорит о молодежи,

Он похож на человека, который

Глядит на заснеженный холм и, потирая руки, твердит:

— Летом жара не страшна мне, поскольку

Там много снега.

 

разбить на строки иначе, например, так:

 

Когда, потирая радостно руки,

Режим говорит

О молодежи,

Он похож на человека,

Который глядит на заснеженный холм и, потирая руки, твердит:

— Летом жара не страшна мне,

Поскольку там много снега.

 

В основе своей можно и это написание прочесть ритмично. Однако качественная разница бросается в глаза.

Такое свободное обращение со стихом — нужно в этом признаться — таит немалый соблазн бесформенности: качество ритмизации гарантируется даже меньше, чем при ритмизации регулярной (хотя правильно отсчитанное число стоп тоже еще не дает ритмизации). Проверка качества пудинга — это только еда.

Далее, утверждают, что чтение нерегулярных ритмов представляет поначалу некоторую трудность. Мне, однако, кажется, что это их не порочит. Наш слух в настоящее время переживает физическую трансформацию. Наша акустическая среда необычайно изменилась. Вспомним хотя бы уличные шумы современного города! В одном развлекательном американском фильме был эпизод, в котором, когда актер Эстейр начинал танцевать стэп под шумы заводского цеха, обнаруживалось 325 поразительное сходство между новыми шумами и джазом с его «стэповым» ритмом. Джаз означал широкое проникновение народно-музыкальных элементов в новейшую музыку — как бы позднее он ни изменился в нашем товарном мире. Вполне очевидна его связь с самоопределением негров.

Благотворная кампания против формализма открыла путь дальнейшему творческому развитию форм в искусстве, показав, что решающей предпосылкой их развития является дальнейшее развитие социального содержания. Всякое формальное новшество совершенно неплодотворно, если оно не подчиняется этому развитию содержания.

«Немецкие сатиры» были написаны для немецкого «свободного радио». Задача была в том, чтобы донести до далеких, искусственно разрозненных слушателей отдельные фразы. Передачам надлежало быть максимально лаконичными, и помехи (забивка) не должны были им причинить чрезмерного ущерба. Рифма, как мне казалось, не соответствует задаче, потому что она легко придает стихотворению нечто законченное, скользящее мимо слуха. Регулярные ритмы со свойственным им монотонным движением тоже недостаточно зацепляют слух и требуют перифраз — они не вмещают многих современных выражений: требовалась интонация прямой, импровизированной речи. Стихи без рифм с нерегулярными ритмами казались мне подходящими для данной цели.

1938

ДОБАВЛЕНИЕ

Подчеркнуто регулярные ритмы всегда оказывали на меня неприятно убаюкивающее, усыпляющее действие, подобно подчеркнуто регулярным однообразным шумам (капли, падающие на крышу; жужжание мотора); они повергают человека в некий транс. Можно себе представить, что когда-то они действовали возбуждающе; теперь этого больше нет. Кроме того, повседневную речь в гладких ритмических формах выразить невозможно — разве что иронически. А простая, обыденная речь мне вовсе не казалась противопоказанной поэзии, как это нередко утверждается. В той неприятной 326 для меня атмосфере полусна, которая навевается регулярными ритмами, стихия мысли играла весьма своеобразную роль: возникали скорее ассоциации, нежели собственно мысли; мысль как бы качалась на волнах, и если человек хотел думать, он должен был всякий раз сперва вырваться из все уравнивающего, нейтрализующего, нивелирующего настроения. При нерегулярных ритмах мысли скорее приобретали соответствующие им собственные эмоциональные формы. У меня не было впечатления, что я при этом удаляюсь от лиризма. Согласно господствующей эстетике, лирика была связана с чем-то вроде атмосферы настроения; однако то, что я знал из современной лирики, меня мало удовлетворяло, и мне казалось маловероятным, чтобы современная эстетика была лучше современной лирики. Во имя некоторых социальных задач, стоявших перед лирикой, можно было пойти новыми путями.

1938

УМЕРЕННОЕ ЗНАЧЕНИЕ ФОРМАЛЬНОГО НАЧАЛА

Так как я в своей области новатор, то некоторые все снова и снова кричат, будто я формалист. Они не обнаруживают в моих работах старых форм; хуже того, они обнаруживают новые и потому считают, что меня интересуют именно формы; между тем я пришел к выводу, что формальному началу я придаю весьма умеренное значение. В разное время я изучал старые формы лирики, эпоса, драматургии и театра и лишь тогда отказывался от них, когда они стояли на пути тому, что я хотел сказать. Почти в каждой области я начинал с того, что следовал традиции. В лирике я начал с песен под гитару и сочинял стихи одновременно с музыкой, баллада была древнейшей формой, и в мое время ни один уважающий себя человек уже не писал баллад. Позднее я перешел в лирике к другим формам, менее старым, но иногда возвращался обратно, даже копировал старых мастеров, переводил Вийона и Киплинга. Когда я воспользовался сонгом, который после войны пришел на наш континент как народная песня больших городов, он уже был традиционной формой. От нее я шел и ее позднее преодолел. Но в массовых песнях содержатся 327 формальные элементы этой косной, чувствительной и суетной формы. Потом я писал безрифменные стихи с нерегулярным ритмом. Кажется, я впервые применил их в драме. Есть, однако, несколько стихотворений из эпохи «Домашних проповедей», которые уже содержат их элементы, — это псалмы, которые я исполнял под гитару. Сонет и эпиграмму я принял как готовые формы — какими они были. В сущности, я не пользовался только формами античной лирики, которые казались мне слишком искусственными.

1938

О «СВЕНДБОРГСКИХ СТИХОТВОРЕНИЯХ»187

 

… Капиталистический способ производства сковывает производительные силы, и это не может не отразиться, например, на литературе. Рассмотрю это прежде всего на собственном примере. «Домашние проповеди», мой первый лирический сборник, без сомнения, несет на себе печать буржуазного декадентства. Бесчисленность переживаний оборачивается хаотичностью переживаний. Многообразие интонаций содержит элементы распада. Богатство тем и мотивов содержит момент бесцельности. Энергичный язык неряшлив и т. д. и т. п. Относительно этого первого сборника «Свендборгские стихотворения» означают в равной степени как снижение, так и подъем. С буржуазной точки зрения здесь обнаруживается удивительное оскудение. В самом деле, разве все не стало здесь более односторонним, холодным, «сознательным» (в предосудительном смысле этого слова), менее «органичным»? Надеюсь, что мои соратники не просто согласятся с этим утверждением. Они скажут, что «Домашние проповеди» — сборник в большей степени декадентский, чем «Свендборгские стихотворения». Но мне представляется существенным, чтобы они поняли, какой ценой автор достиг подъема — в той мере, в какой этот подъем может быть констатирован. Капитализм вынудил нас к борьбе. Он опустошил наше окружение. Теперь я уже не брожу «один в густом лесу», я окружен полицейскими. Еще осталась «бесчисленность» — это бесчисленность предстоящих битв. Осталось «многообразие» — это многообразие проблем. 328 Каждому сегодня ясно: расцвета литературы нет. Но следует остерегаться мыслить устарелыми метафорами. Представление о расцвете носит односторонний характер. Ценность произведения, определение силы и масштаба нельзя привязывать к идиллическому представлению о цветении в органическом мире — это было бы нелепостью. Снижение и подъем не разделены календарными датами. Эти линии проходят через художников и их произведения.

1938

К ЭПИГРАММАМ188

1

В древнегреческих эпиграммах предметы обихода, изготовленные людьми, вполне естественно становятся предметами лирического воспевания — в том числе и оружие. Охотники и воины посвящают свой лук божеству. Вонзается ли стрела в грудь человека или в грудь куропатки — это безразлично. В наше время возникли нравственные сомнения — в первую очередь именно они препятствуют рождению такой предметной лирики. В красоте самолета есть нечто непристойное. Когда я перед войной предложил в Швеции фильм, который должен был быть создан под лозунгом «Самолет — рабочей молодежи!» — это оружие в твердых руках, — и хотел воплотить простую мечту человечества, мечту о крыльях, мне тотчас возразили: они что же, должны стать летчиками бомбардировочной авиации?

1940

2

В настоящее время я могу писать только эти крохотные эпиграммы, восьмистишия, а теперь уже только четверостишия. За «Цезаря» я не принимаюсь189, потому что еще не кончил «Доброго человека». Когда я для разнообразия раскрываю рукопись «Покупки меди», мне кажется, будто в лицо мне дует ветер, поднимающий облако пыли. Можно ли представить себе, что нечто подобное когда-нибудь снова обретет смысл? Это вопрос не риторический. Я должен был бы составить себе 329 представление об этом. И если говорить о моем творчестве, то дело не в нынешних победах Гитлера, а только в моей изоляции. Когда я утром слушаю известия по радио, читая Босвеллову190 «Жизнь Джонсона» и поглядывая в окно на березовую рощу и на туман, поднимающийся с реки, то мой противоестественный день начинается не с фальшивого звука, нет, — он начинается вообще без всяких звуков, он беззвучен.

1940

3

Очищение языка, которое я предпринял, сочиняя финские эпиграммы, естественно влечет меня к раздумьям о развитии лирики. Какое снижение! Сразу же после Гете распадается прекрасное противоречивое единство, и Гейне начинает целиком богохульную, Гельдерлин — целиком жреческую линию. Первая линия, развиваясь, все больше расшатывает язык, потому что здесь естественность достигается незначительными нарушениями формы. Кроме того, остроумие всегда до известной степени безответственно, да и вообще эффект воздействия, извлекаемый лириком из эпиграммы, освобождает его от необходимости стремиться к лирическому воздействию; выражение становится более или менее схематичным, напряжение между словами исчезает, вообще выбор слов — если смотреть на него с точки зрения лирической поэзии — становится небрежным, потому что в лирическом жанре есть свое собственное соответствие для остроумного. Теперь поэт представляет лишь самого себя. Жреческая линия у Георге191, выступая под маской презрения к политике, становится открыто контрреволюционной, то есть она не только реакционна, но и приносит пользу контрреволюции. Георге лишен нравственности — он находит ей замену в утонченном кулинаризме. Карл Краус192, представитель второй линии, тоже безнравствен, потому что чисто интеллектуален. Односторонность обеих линий все более затрудняет суждение о них. У Георге мы видим крайний субъективизм, который выдает себя за нечто объективное, принимая классицистические формы. На самом деле лирика Крауса при всей ее кажущейся субъективности все же ближе к объекту, она содержит больше 330 элементов реальности. Краус слабее Стефана Георге, это худо. Он мог бы быть гораздо лучшим поэтом. Оба антибуржуазны (Георге клерикально-феодален; у него «языческое», конечно, религия; Краус «радикально» критичен, но он безусловный идеалист, либерал), так что обе линии, во всяком случае, свидетельствуют о том, что развитие культурной традиции связано с отказом от буржуазных интересов. Школа, созданная Георге, лишь тогда даст какие-нибудь ценности, если она будет заниматься творчеством в области перевода. Дело в том, что она в таком случае будет располагать объектом, которого иначе ей никак не раздобыть. Краус в собственной лирике почти не дает образцов воплощения его теории языка и стиха, к которой приходится поэтому обращаться непосредственно.

1940

4

Работаю над новой серией фотоэпиграмм. Просмотрев прежние, частью относящиеся к первому периоду войны, я пришел к выводу, что отбрасывать почти ничего не придется (с политической точки зрения все остается в силе); если учесть, что характер войны постоянно меняется, — это отличное доказательство правильности позиции. Теперь написано более шестидесяти четверостиший, и вместе со «Страхом и нищетой Третьей империи», сборниками стихов и, может быть, «Пятью трудностями пишущего правду» они дадут полный литературный отчет о годах изгнания.

1944

ФАБУЛА «ШВЕЙКА»193

Бравый солдат Швейк, которому удалось выжить в первой мировой войне, еще здравствует, и наша история рассказывает об его успешных стараниях остаться в живых и во второй мировой войне. Конечно, идеи и планы новых властителей еще шире и универсальнее, чем старых, так что маленькому человеку нынче еще трудней выжить. Пьеса начинается

331 ПРОЛОГОМ В ВЫСШИХ СФЕРАХ,

где неестественно громадных размеров Гитлер неестественно громким голосом говорит своему неестественно громадному шефу полиции Гиммлеру о предполагаемой верности «маленького человека» в Европе, об его надежности, готовности к самопожертвованию, преданности, воодушевлении, сознательности в области геополитики и так далее и так далее. Эти добродетели маленького человека необходимы Гитлеру потому, что он решил завоевать мир. Шеф полиции заверяет его, что маленький человек в Европе испытывает к нему такую же любовь, как и маленький человек в Германии. Об этом позаботится гестапо. Фюреру нечего опасаться, и он может, не задумываясь, приступать к завоеванию мира.

1

Состоялось покушение на Гитлера. Радостное оживление в трактире «У чаши» в Праге, где бравый торговец собаками Йозеф Швейк сидит со своим другом Балоуном за утренней кружкой пива и толкует о политике с молодой вдовой Анной Копецкой, хозяйкой «У чаши». Но толстяк Балоун, которому из-за его невероятного аппетита приходится особенно тяжко в эти времена карточной системы, введенной нацистами, — быстро возвращается в свое обычное мрачное настроение. Он узнал из надежного источника, что на немецких полевых кухнях все еще выдаются солидные порции мяса. Доколе же ему, Балоуну, противиться искушению пойти в немецкую армию? Крпецка и Швейк очень озабочены этим. Человек в беде! Швейк, великий реалист, предлагает заставить Балоуна дать клятву, что он никогда не станет путаться с немцами, что бы ни произошло. Балоун просит учесть, что уже полгода ни разу не обедал по-настоящему. Он говорит, что за полноценный обед готов на все. Пани Копецка полагает, что ей удастся помочь ему. Она пламенная патриотка, и мысль, что Балоун может завербоваться в немецкую армию, для нее невыносима. Когда приходит ее поклонник, молодой сын мясника Прохазка, она, нежно беседуя с юношей, задает ему древний, как мир, вопрос 332 Клеопатры194: «Если это действительно любовь, тогда скажи, много ли ее?» Она хочет узнать, хватит ли его любви на то, чтобы раздобыть два фунта мяса для голодного Балоуна. Он мог бы взять мясо в лавке отца, но нацисты свирепо преследуют торговлю из-под полы. И все-таки молодой Прохазка, впервые увидев путь к сердцу молодой вдовы открытым, в смятении обещает принести мясо. Между тем «У чаши» заполняется народом, и Швейк начинает излагать свое мнение о мюнхенском покушении на Гитлера. Спровоцированный сообщениями фашистского радио, он пускается в чрезвычайно опасный политический разговор с известным всем завсегдатаям трактира агентом гестапо Бретшнейдером. Обычная болтовня Швейка не обманывает гестаповца. Не долго думая, господин Бретшнейдер арестовывает удивленного, но с готовностью подчиняющегося ему Швейка.

2

Доставленный господином Бретшнейдером в штаб гестапо на Петчине, Швейк восклицает, вытянув вперед правую руку: «Да здравствует наш фюрер Адольф Гитлер! Мы выиграем войну!», после чего его из-за очевидного слабоумия отпускают.

Когда допрашивающий его шарфюрер СС Людвиг Буллингер узнает, что Швейк — торговец собаками, он выспрашивает у него об одном породистом псе, которого как-то видел на Зальмгассе. «Осмелюсь доложить, я эту тварь знаю по долгу службы!» — радостно восклицает Швейк и начинает разглагольствовать о породах и расах. Шпиц — сокровище советника Войты и продаже не подлежит. Швейк и шарфюрер обсуждают, как арестовать советника и конфисковать его имущество, обвинив Войту в антигосударственной деятельности, но выясняется, что тот коллаборационист и «не еврей». Так Швейк получает почетное задание украсть породистого пса и тем самым показать себя достойным коллаборационистом.

3

Возвратившись с триумфом в трактир «У чаши», Швейк застает весьма напряженную обстановку. Толстяк Балоун, сидя словно на раскаленных угольях, ждет 333 своего обеда, готовый при виде мяса сразу же отказаться от намерения вступить в гитлеровскую армию. Хотя уже десять минут первого, юный Прохазка еще не появился. Швейк любезно прихватил из гестапо эсэсовца Мюллера-второго и обещал, что вдова Копецка погадает ему по руке и предскажет судьбу. Но хозяйка сначала отказывается, потому что у нее уже есть печальный опыт с предсказаниями. Наконец появляется молодой Прохазка, но присутствующие поглядывают на его нотную папку — он учится музыке в академии — с большой озабоченностью, потому что эсэсовец, конечно же, не должен видеть мясо. Чтобы избавиться от эсэсовца, госпожа Копецка соглашается погадать ему. Выясняется, что он совершит великие подвиги и что ему предначертано в конце концов погибнуть смертью храбрых. Подавленный и деморализованный эсэсовец уходит, и Балоун бросается к папке, вокруг которой давно уже нетерпеливо похаживал. Папка оказывается пустой. Юный Прохазка жалобно признается, что не осмелился украсть мясо, потому что при виде ареста Швейка он проникся величайшим страхом перед гестапо. Разгневанная Копецка с библейской жестикуляцией изгоняет его, ибо он не выдержал испытания как мужчина и чех. Но когда опечаленный юноша уходит, а жестоко разочарованный толстяк позволяет себе пренебрежительное замечание об ее поклоннике, она с яростью отвечает, что во всем виноваты нацисты. Гнев Балоуна обращается против угнетателей его некогда прекрасной родины, и, когда входит гестаповский агент господин Бретшнейдер, Балоун запевает коварную песню о «черной редьке», которую пора «вытащить», «порубить на мелкие кусочки и посолить», так, чтобы из нее «дух вон» вышел, каковая песня представляется господину Бретшнейдеру подозрительной, но не дает повода для ареста.

ПЕРВЫЙ ФИНАЛ «ШВЕЙКА»
ИНТЕРМЕДИЯ В ВЫСШИХ СФЕРАХ

Гигантскому Гитлеру, который на пути покорения мира столкнулся с препятствиями, нужно больше самолетов, танков, пушек, и он осведомляется у гигантского Геринга, будет ли маленький человек в Европе работать 334 на него. Тот заверяет, что маленький человек в Европе будет так же работать на него, как и маленький человек в Германии. Об этом позаботится гестапо. Фюреру нечего опасаться, он может спокойно продолжать завоевание мира.

4

Покушение Швейка на шпица коллаборациониста Войты происходит на берегу Влтавы. Дело в том, что каждый вечер служанка Войты вместе со своей подружкой Кати водит туда на прогулку этого породистого пса. Притворяясь влюбленными, Швейк и Балоун приближаются к скамейке, где сидят девушки. Швейк честно предупреждает их, что шарфюрер СС Буллингер хочет похитить пса и отправить своей супруге в Кельн, о чем Швейк узнал из первоисточника. После чего он удаляется «на свидание в “Метрополь”». Балоун заигрывает с девушками, и, воодушевленные прелестью царственно текущей Влтавы, они запевают народную песню. Когда песня кончается, пса уже нет. Швейк предательски сманил его во время пения. Девушки бросаются в полицию, а возвратившийся вместе со шпицем Швейк начинает объяснять своему другу, что они отдадут пса шарфюреру только после того, как тот выложит денежки; вдруг появляется мрачного вида субъект. Охотник за собаками Швейк попадает в лапы охотника за людьми: субъект оказывается служащим нацистской организации по найму рабочей силы, которому приказано отправлять всех лиц без определенных занятий на «добровольную трудовую повинность». Швейк и Балоун, озабоченные судьбой шпица, уходят под конвоем на регистрацию.

5

Обеденный перерыв на пражской товарной станции. Швейк и Балоун, ныне сцепщики на гитлеровской службе, ожидают, охраняемые вооруженным до зубов немецким солдатом, когда им принесут из трактира «У чаши» их обычную похлебку. Сегодня сама вдова Копецка появляется с эмалированными судками. Украденный шпиц, которого Швейк поручил ее заботам, становится центром политической аферы, его необходимо убрать из 335 дому. Коллаборационистская пресса твердит, что исчезновение собаки — акт мести населения профашистски настроенному чиновнику. Швейк обещает забрать собаку. Он слушает вдову не очень внимательно, потому что его тревожит состояние Балоуна. Охранник получил свой обед: гуляш! Балоун, дрожа всем телом и принюхиваясь, идет следом за котлом, который проносят мимо них. Не обращая внимания на умоляющие взгляды друзей, он осведомляется у солдата, всегда ли на военной службе дают такие порции и так далее и так далее. Солдат ест свой гуляш, погрузившись в глубокое раздумье и, прожевав кусок, каждый раз беззвучно шевелит губами. Он получил задание запомнить номер одного из вагонов — 4268 — с сеялками для Нижней Баварии, а ему это очень трудно. Швейк, как всегда готовый помочь, пытается обучить его мнемонической системе, с которой его познакомил один из завсегдатаев «У чаши», чиновник ремесленной управы. К концу объяснений Швейка в бедном мозгу охранника так все перепуталось, что, когда у него наконец спрашивают номер, он показывает на первый попавшийся вагон. Швейк высказывает опасение, что теперь в Баварию может отправиться вагон с пулеметами, которому надо быть в Сталинграде. «Но, — философски утешает он Балоуна и Копецку, — возможно, пока он прибудет к месту назначения, пулеметы в Сталинграде будут уже ни к чему, а нужны будут аккурат сеялки, а вот в Баварии, может быть, как раз будут до зарезу нужны пулеметы. Кто знает?»

6

Субботний вечер в трактире «У чаши». Мрачный Балоун пляшет со служанкой советника Войты, которая пришла со своей подружкой. Девушек все еще продолжают таскать в полицию из-за шпица. Но вчера они рассказали господину Бретшнейдеру, где шпиц: у шарфюрера СС Буллингера, возможно, даже уже в Кельне. Балоун намекает, что это его последний вечер в «У чаши»: он сыт по горло этим постоянным голодом. Попутно выясняется, что шумные пляски служат высшей цели: они должны заглушать передачу Лондонского радио, которую слушает Копецка и передает клиентам. 336 Потом появляется Швейк, веселый, с пакетом под мышкой: мясо на гуляш для Балоуна. Толстяк не может прийти в себя от счастья; трогательнейшие объятья друзей. Правда, чрезмерные восторги Балоуна побуждают Швейка по секрету попросить вдову Копецку положить в гуляш побольше перца, потому что это конина. Под испытующим взглядом хозяйки он сознается даже, что это шпиц господина Войты. Подъезжает полицейская машина. В трактир «У чаши» входит шарфюрер СС Буллингер с эсэсовцами. Облава — ищут шпица господина Войты. Когда Буллингер спрашивает о собаке Швейка, тот с невинным видом заявляет, что у него шпица нет. «В газете было, что шпица украли. Вам не приходилось читать?» Терпение Буллингера лопается, он кричит, что «У чаши» — притон подрывных элементов, который пора стереть с лица земли, и что собака наверняка здесь. Эсэсовцы начинают обыск, тут появляется господин Бретшнейдер. Господин Бретшнейдер, которому нравится разыгрывать роль защитника прелестной вдовы — ведь мы в протекторате — энергично вступает в спор с разбушевавшимся Буллингером и приглашает его в штаб-квартиру гестапо, так как он получил небезынтересную информацию о пребывании исчезнувшего пса. Трактир госпожи Копецкой безупречен, за это он дает голову на отсечение. К сожалению, в этот момент эсэсовцы замечают пакет, который лежит на столе. Несчастный Балоун не удержался, чтобы не пощупать своими руками подарок Швейка. Буллингер торжествующе разворачивает пакет: мясо! «У чаши» — притон спекулянтов! Швейк вынужден признать, что пакет положил он. Он утверждает, что получил пакет на хранение от некоего господина с черной бородой. Все присутствующие заверяют Буллингера, что видели этого господина, а господин Бретшнейдер, который выразил готовность отдать голову на отсечение за трактир «У чаши», высказывает мысль, что преступник учуял приближение эсэсовцев и потому скрылся. Но Буллингер настаивает на аресте Швейка, и немцы покидают вместе с ним «У чаши», причем шарфюрер, держа пакет под мышкой, предсказывает, что еще отыщет собаку. Юный Прохазка, отвергнутый госпожой Копецкой, весь вечер просидел в углу. Теперь он с виноватым видом 337 потихоньку выбирается из трактира, провожаемый ледяным взглядом вдовы. Балоун разражается слезами. Из-за своей слабости он разлучил любящих и подверг друга смертельной опасности. Хозяйка «У чаши» утешает его. Она поет песню о том, что как Влтава уносит всю грязь и мусор, так и любовь угнетенного народа к родине унесет прочь жестокость завоевателей.

ВТОРОЙ ФИНАЛ «ШВЕЙКА»
ИНТЕРМЕДИЯ В ВЫСШИХ СФЕРАХ

Озабоченному Гитлеру, узнавшему, что такое русская зима, нужно все больше солдат. Он спрашивает у озабоченного Геббельса, будет ли маленький человек в Европе воевать за него. Тот заверяет Гитлера, что маленький человек в Европе будет точно так же воевать за него, как и маленький человек в Германии. Об этом позаботится гестапо.

7

Разногласия между крокодилом Буллингером и тигром Бретшнейдером, а также вопли Гитлера, требующего солдат, привели к тому, что бравый Швейк, выйдя из подвалов гестапо, оказался на осмотре призывников. Там Швейк встречает среди многих других и советника Войту, которого отправляют на фронт, так как у него украли собаку. Все обсуждают, на какую страшную болезнь сослаться врачу. Швейк, в частности, чувствует, что к нему возвращается его старый ревматизм, поскольку у него нет времени ехать ради Гитлера в Россию, тем более что «и в Праге осталось еще много дел». Он узнает, что у казармы стоит молодой Прохазка, который хочет передать ему нечто очень важное; Швейк ожидает самых скверных известий. К счастью, Прохазке удается с помощью подкупленного эсэсовца передать Швейку новость, которая оказывается очень приятной. Поклонник хозяйки «У чаши» пишет, что его потрясли готовность к самопожертвованию и страшная участь Швейка и что он достал «желаемое». Швейк считает, что теперь может со спокойной душой посвятить себя делам Гитлера в России, которые, судя по всему, не очень-то хороши. С улицы доносится пресловутый нацистский 338 марш «Хорст Вессель». На Восток отправляется батальон. Новобранцы запевают свой собственный вариант нацистского гимна, где «мясник зовет» и «скотина прет»; в этот момент входит унтер-офицер и по ошибке хвалит новобранцев за то, что они так дружно подпевают, и сообщает, что все они признаны годными и уже зачислены в армию. Их отправляют в разные части, чтобы они не вздумали учинить какое-нибудь безобразие; растроганный Швейк прощается с чиновником Войтой и отправляется на войну.

847*

Прошло несколько недель. По заснеженной русской равнине шагает бравый гитлеровский солдат Швейк, догоняющий свою часть, которая вместе с другими частями должна сдержать страшный напор Красной Армии под Сталинградом. Ему опять, в который раз, не повезло: он отстал от своего батальона. Но он беспечно и с полным презрением к географическим предрассудкам, в своем обычном веселом и бодром расположении духа идет к своей цели, закутанный в целую гору всяких тряпок и дрожа от холода. На путевом указателе, полузанесенном снегом, написано, что до Сталинграда 100 миль.

Во время этого путешествия перед нашим бравым Швейком то и дело предстает, озаренный розовым светом, трактир «У чаши». Он представляет себе, как юный Прохазка выполняет свое обещание. Любовь к хозяйке «У чаши» взяла в этом человеке верх над его страхом перед гестапо, и он вручает радостно удивленной Копецкой два фунта мяса для злополучного друга Швейка Балоуна.

Храбро борясь с ледяным степным ветром, неутомимый и исполненный лучших намерений Швейк приходит к ужасному выводу: что он нисколько не приближается к месту своего назначения. Путевые столбы показывают, что чем дальше он идет, тем больше удаляется от Сталинграда, где он так нужен Гитлеру. А за тысячу миль отсюда Анна Копецка, наверное, поет теперь песню 339 о трактире «У чаши», таком уютном, таком гостеприимном. И долгожданный обед для обжоры Балоуна превратился, наверное, в свадебное пиршество хозяйки трактира и молодого Прохазки.

Швейк все идет. Снежный вихрь в бескрайней восточной степи, в которой отовсюду примерно одинаково далеко до Сталинграда, закрывает днем солнце, а ночью луну от бравого солдата Швейка, который отправился в путь на помощь великому Гитлеру.

ЭПИЛОГ

В глубине восточных степей бравый солдат Швейк лицом к лицу сталкивается со своим фюрером Гитлером. Их разговор, почти совсем заглушенный вьюгой, длится недолго. Содержание этой исторической беседы сводится к тому, что Гитлер расспрашивает Швейка, как найти дорогу назад.

Май 1943 г.

340 «ЖИЗНЬ ГАЛИЛЕЯ»

ЛАФТОН ИГРАЕТ ГАЛИЛЕЯ195

Предисловие

Описывая, как Лафтон играет Галилео Галилея, автор пьесы не столько пытается хоть немного продлить существование одного из тех скоропреходящих творений искусства, которые создают артисты, сколько прежде всего хотел бы прославить тот труд, который великий артист способен затратить на такое скоропреходящее творение. Теперь это уже не часто бывает. И сценические портреты так бездушны и шаблонны не только потому, что наши театры, ставшие безнадежно коммерческими, предоставляют мало времени для репетиций, — нет, большинство актеров не могли бы ничего путного сделать, даже если бы им предоставили больше времени. И не в том дело, что в нашем веке стали очень редкими значительные индивидуальности, наделенные многими яркими особенностями характера — ведь можно было бы тщательно разрабатывать изображение «маленьких» людей. Утрачено, пожалуй, прежде всего знание и понимание того, что можно назвать театральной мыслью; то, что было у Гаррика196, когда он в роли Гамлета встречал призрак отца; у Сорель197, когда она — Федра — сознавала, что должна умереть; у Бассермана198 — короля Филиппа, когда он слушал маркиза Позу. В каждом из этих случаев было изобретение, открытие. Зритель мог выделять эти театральные мысли, воспринимать каждую в отдельности, и вместе с тем они смыкались в единое богатое целое.

Хорошо продуманное поведение артистов позволяло то заглянуть внутрь человеческой природы, то увидеть извне особенности человеческих взаимоотношений.

341 Произведения искусства в еще большей степени, чем философские системы, скрывают то, как именно они создаются. И создатели очень стараются, чтобы казалось, будто все происходит просто, как бы само собой, так, словно отражение возникает в чистом зеркале, которое никак не участвует в его возникновении. Разумеется, это иллюзия, однако иным кажется, что если удается ее достичь, то усиливается наслаждение, испытываемое зрителем, но в действительности это не так. Зритель — во всяком случае, искушенный зритель — наслаждается именно тем, как искусство творится, активной, деятельной силой творчества. В искусстве мы и самое природу воспринимаем как мастера искусства.

Нижеследующее описание посвящено процессу творчества в большей мере, чем его плодам. Таким образом, больше говорится о том, как художник воспринимает действительность и как передает свое восприятие, чем о его темпераменте, больше о тех наблюдениях, которые входят в его создания и из знакомства с ними могут быть сделаны, чем об его органическом таланте. Тем самым мы упускаем многое из того, что нас восхищало в творении Лафтона, упускаем «неподражаемое», но зато прорываемся к тому, что может быть изучено. Мы ведь не можем создавать таланты, но вполне можем ставить им задачи.

 

* * *

Здесь нет надобности исследовать то, как в прошлом мастера искусства поражали свою публику. Когда Л. спросили, во имя чего он играет на сцене, Л. отвечал: «Люди не знают, каковы они на самом деле, а мне кажется, что я могу показать им это». Его сотрудничество в переработке пьесы показывает, что у него было еще немало рвущихся наружу мыслей о том, как действительно развиваются взаимоотношения людей, каковы их движущие силы; на что необходимо обращать внимание. Автору пьесы точка зрения Л. представляется точкой зрения мастера современного реалистического искусства. Дело в том, что если в исторические периоды сравнительной устойчивости («спокойствия») мастерам искусства, может быть, и удается полностью сливаться со своей публикой и добросовестно «воплощать» ее общие 342 представления, то в наше время величайших переворотов они должны затрачивать необычайные, особенные усилия, чтобы пробиться к действительности. Наше общество не обнаруживает, не выдает того, что им движет. Можно даже сказать, что оно и существует только благодаря таинственности, которой себя окружает. В «Жизни Галилея» Л. привлекал кроме некоторых элементов формы еще и сам материал; он думал, что здесь может получиться именно то, что он называл вкладом. И так велико было его стремление показывать вещи такими, каковы они в действительности, что при всем своем равнодушии и даже робости в политических вопросах, он потребовал значительного заострения многих мест пьесы и сам предлагал, как именно их заострить, только потому, что они ему представлялись «несколько слабыми», — под этим он подразумевал именно их несоответствие реальной действительности.

Мы работали вместе обычно в большом доме Л. на берегу Тихого океана — тяжелые словари синонимов было бы трудно таскать с места на место. Он, пользуясь этими фолиантами часто и с неутомимым терпением, к тому же выискивал тексты из самых разных литератур, чтобы исследовать то или иное художественное средство или какой-нибудь особенный оборот речи у Эзопа, в Библии, у Мольера или Шекспира. Он устраивал у меня в доме шекспировские чтения и готовился к ним по две недели. Так он прочел «Бурю» и «Короля Лира» только для меня и одного-двух случайных гостей. После этого мы коротко обсуждали отрывок из прочитанного, отдельную «арию» или удачное начало сцены. Это были упражнения, и он вел их иногда в самых разных направлениях, включая их в другую свою работу. Так, когда ему нужно было выступить по радио, он, чтобы усвоить несколько чуждые ему синкопические ритмы стихов Уитмена, просил меня выстукивать их кулаком по столу; однажды он снял студию, мы записали примерно полдюжины пластинок с разными вариантами истории сотворения мира, и, говоря от первого лица, он был то африканским колонистом, который рассказывает неграм о том, как бог создавал вселенную, то англичанином-дворецким, который передает описание этого, услышанное от своего лорда. Нам нужны 343 были такие обширные упражнения потому, что он не знал ни слова по-немецки, и для того, чтобы выработать интонации и стиль подачи отдельных реплик, мы действовали так: сперва я все проигрывал ему на ломаном английском или даже по-немецки, после чего он повторял уже на хорошем английском несколько раз все по-разному до тех пор, пока я не мог сказать: вот так и надо… Результаты он записывал фразу за фразой. Записи многих таких фраз он целыми днями носил с собой, все время их видоизменяя. Этот метод предварительного и повторного проигрывания давал то неоценимое преимущество, что почти совершенно устранялись психологические дискуссии. Даже самые основные особенности поведения — например, то, как Галилей наблюдает за чем-либо, его showmanship (артистизм, стремление показать себя), его жажда земных радостей, — разрабатывались пластически, с помощью проигрывания. Сначала мы всегда занимались только мельчайшими отрывками — отдельными фразами, даже восклицаниями, и каждая мелочь рассматривалась сама по себе, для каждой отыскивали самую легкую, наиболее соответствующую ей форму, что-то проясняя намеком, а что-то затушевывая или не договаривая. Проникали мы и более глубоко в структуру отдельных сцен и даже всей пьесы с тем, чтобы помочь последовательному развитию сюжета и воплотить, сделать действенными несколько общие утверждения, характеризовавшие отношение людей к великому физику. Такую сдержанность, вызываемую нежеланием копаться в психике, Л. сохранял в течение всего довольно продолжительного времени нашего сотрудничества, сохранял и тогда, когда, подготовив уже все вчерне, в разных местах читал вслух пьесу, чтобы установить, как реагируют слушатели, сохранял и позднее, когда шли репетиции на сцене.

Таким образом, то затруднительное обстоятельство, что один переводил, не зная немецкого языка, а другой, почти не зная английского, с самого начала заставило нас прибегать к сценической игре как методу перевода. Мы были вынуждены делать то, что должны были бы делать и более сведущие в языках переводчики, а именно: переводить средства сценической выразительности. Ведь язык именно тогда становится театральным, 344 когда он выражает прежде всего взаимные отношения говорящих. (Когда дело касалось «арий», мы добавляли таким же способом и «жест» автора пьесы, наблюдая, как ведут себя во время пения авторы Библии или Шекспир.)

Л. самым откровенным образом, порой даже грубо, демонстрировал такое равнодушие к «книге», какого автор не всегда мог достичь. Мы составляли только текст, главным была постановка. Невозможно было соблазнить его на перевод тех отрывков, которые автор согласился опустить в предстоящей постановке, но хотел спасти для книги. Важен был спектакль, а текст должен был только помочь его осуществить; в постановке уничтожался текст, он исчезал в ней, как порох в фейерверке.

И хотя Л. играл на сцене в том самом Лондоне, который стал вполне равнодушен к сценическому искусству, но в Л. жил еще тот старый елизаветинский Лондон, чьей страстью была именно сцена, такой большой страстью, что и великие произведения искусства этот старый Лондон заглатывал жадно и невинно, просто как «тексты». И в самом деле всегда эти произведения искусства, сохранившиеся и в новых столетиях, создавались как импровизации, предназначенные для одного лишь мгновения, в чем и заключался весь их смысл. Печатные издания были уже мало кому интересны и осуществлялись, вероятно, лишь для того, чтобы служить зрителям, — то есть тем, кто присутствовал при настоящем событии — то есть на спектакле, — сувенирами, напоминающими о полученном удовольствии. И театр был, видимо, так могуч в ту пору, что текст почти не страдал от купюр или добавлений, сделанных на репетициях.

 

* * *

Обычно мы работали в маленькой библиотечной комнате Л. с утра. Но он часто встречал меня уже в саду, в рубашке, босой, он бегал по влажной траве и показывал мне всяческие новшества в своем саду, который постоянно его занимал и таил в себе множество тончайших проблем. Радостный и гармоничный мир этого сада приятнейшим образом входил в нашу работу. В течение долгого времени мы включали в нашу работу 345 все, что нам встречалось. Если мы говорили о садоводстве, то мы, собственно, лишь отвлекались от какой-то сцены «Галилея», если мы искали в одном из нью-йоркских музеев чертежи Леонардо для проекции на задник в «Галилее», то, отвлекаясь, мы говорили о графике Хокусаи199. Я видел, что Л. не позволяет материалу завладеть собой. Груды книг и фотоснимков, которые он все время заказывал, не сделали его книжным червем. Он упрямо исследовал внешние формы; не физику, а поведение физиков. Нужно было создать спектакль, нечто легкое, внешнее. Когда материал накопился, Л. очень увлекла мысль заказать хорошему рисовальщику веселые эскизы, такие, как обычно делал Каспар Неер для того, чтобы обнажить анатомическую структуру действия. Он говорил: «Прежде чем начнем развлекать других, нужно самим развлечься».

Тут уж он был неутомим! Едва услыхав об изящных нееровских эскизах мизансцен, эскизах, которые позволяли актерам размещаться на сцене в соответствии с композициями этого крупного художника и наделяли их естественными и в то же время изысканными позами, Л. тотчас заказал отличному графику из студии Уота Диснея200 такие эскизы. Они получились довольно злыми. Л. использовал их, но осторожно. А сколько энергии затрачивал он на костюмы, и не только паевой, но и на костюмы всех актеров! И сколько времени отняло у нас распределение многочисленных ролей!

Сперва нам пришлось отыскивать специальные издания и старые картины в поисках костюмов, которые не воспринимались бы в наше время как слишком пышные. Мы вздохнули с облегчением, когда на небольшой панели XVI века обнаружили изображение длинных брюк. Затем необходимо было определить внешние различия сословий. В этом нам помог Брейгель-старший. В заключение надо было разработать схему красок. Каждая сцена должна была иметь свой основной тон, например, первая — легкий утренний, составленный из белой, желтой и серой красок. Однако и вся совокупность сцен должна была получить свое развитие в цвете. Так в первую сцену Лудовико Марсили вносил резко выделявшуюся синеву, эта синева сохранилась, выделяясь обособленно, и во второй сцене, среди богатых 346 буржуа в их черно-зеленых фетровых и кожаных одеждах. Нарастание общественного значения Галилея так же зримо выражалось в красках. От серебряной и перламутрово-серой четвертой (придворной) сцены через ноктюрн в коричневом и черном (сцена, когда Галилея высмеивают монахи в папской коллегии), — переход к восьмой сцене — на балу у кардиналов; фантастические и нежные маски (женские и мужские) среди кардиналов в пурпуре. То был взрыв красок, но их полное буйное освобождение наступало позднее, а именно в девятой карнавальной сцене. Раньше маскарад был у кардиналов и знати, теперь у простого народа. В последующих сценах наступает снижение к тусклым и серым краскам. Трудность построения такой цветовой схемы заключается в том, что определенные костюмы вместе с носящими их персонажами переходят из сцены в сцену, и эти костюмы должны в каждом новом случае участвовать в цветовом решении сцены.

В большинстве ролей были заняты молодые артисты. Некоторые трудности возникали в связи с монологами. В американском театре избегают монологов и допускают их как исключения только в ужасных постановках шекспировских пьес, и, вероятно, поэтому они так ужасны. Для американского театра монолог означает, что действие останавливается, и тамошнее исполнение монологов действительно останавливает его. Л. очень добросовестно и умело работал с молодыми актерами, и автор пьесы поражался, видя, какую свободу учитель предоставлял ученикам, как он, избегая всего лафтоновского, преподавал им только структуры. Тому или иному актеру, который слишком легко поддавался личному влиянию Лафтона, он читал отрывки из Шекспира, но не пытался даже читать текст той роли, которую должен был играть актер, — никому он не читал текста его роли. Кстати сказать, всех актеров просили, ни в коем случае не доказывать своей пригодности для той или иной роли «эффективными» импровизациями.

Мы договорились о следующем:

1. Декорации на сцене не должны быть такими, чтобы публика воображала, будто находится в жилище в средневековой Италии или в Ватикане. Публика не должна забывать о том, что находится в театре.

347 2. Глубинный фон сцены должен показывать больше, чем покажет непосредственное окружение Галилея. Глубинный фон должен показывать историческую обстановку, для чего необходимы и фантазия и художественное мастерство, но фон должен оставаться именно задним фоном. (Это достигается, например, если декорации не просто сами по себе красочны, но оттеняют костюмы актеров и усиливают пластичность фигур тем, что остаются плоскостными, даже если и содержат пластические элементы.)

3. Мебель и реквизит должны быть реалистическими (в частности, двери) и прежде всего обладать социально-исторической выразительностью. Костюмы должны быть индивидуализированы и обнаруживать признаки того, что их уже носили. Следует подчеркивать социальные различия, так как в очень старомодных одеждах мы не легко замечаем их признаки. Костюмы должны быть согласованы между собой по расцветке.

4. Группировка персонажей в мизансценах должна осуществляться так же, как на исторических живописных полотнах. (Не для того, чтобы придать историческому материалу эстетическую прелесть: это требование действительно и для современных пьес). Режиссер достигает этого тем, что придумывает для эпизодов исторические заготовки. Так, для первой сцены примерно такие: «Физик Галилей объясняет своему будущему сотруднику Андреа Сарти новую теорию Коперника и предсказывает великое историческое значение астрономии». «Чтоб заработать на существование, великий Галилей дает уроки богатым ученикам». «Когда Галилей просит предоставить ему средства для исследований, руководители университета предлагают ему изобретать приносящие доход инструменты». «Пользуясь данными одного путешественника, Галилей конструирует свою подзорную трубу».

5. Действие должно развиваться спокойно и крупномасштабно. Нужно избегать того, чтобы персонажи постоянно переходили с места на место и делали движения, не имеющие достаточно значительного смысла. Режиссура не должна забывать ни на миг, что многие эпизоды и речи трудно понять и что уже в мизансцене необходимо выразить основной смысл эпизода. Публика 348 должна быть уверена в том, что каждый переход, вставание с места, жест имеют значение и заслуживают внимания. Но вместе с тем расстановка и движения действующих лиц должны быть совершенно естественными и оставаться реалистическими.

6. Особенно реалистичны должны быть исполнители ролей церковных сановников. Нет намерения карикатурно изображать церковь, однако утонченная манера речи и «просвещенность» князей церкви XVII века не должна соблазнить режиссера на то, чтобы показать их сугубо интеллигентными. В этой пьесе церковь представляет главным образом правящие силы; типы церковных сановников должны быть похожи на наших банкиров и сенаторов.

7. Изображая Галилея, не следует стремиться к тому, чтобы добиться сочувствия и сопереживания публики; более того, публике нужно предоставить возможность удивляться, относиться к нему критически, испытующе. Он должен быть представлен, как необычайное явление, вроде Ричарда III, с тем чтобы эмоциональное одобрение публики достигалось благодаря жизненной силе этого чужеродного явления.

8. Чем глубже будет представлен серьезный исторический смысл постановки, тем щедрее может проявиться юмор; чем шире размах сценического решения, тем интимнее могут быть сыграны отдельные сцены.

 

* * *

9. «Жизнь Галилея» можно поставить без больших изменений современного стиля сценического искусства как обычное «историческое» полотно с одной большой центральной ролью. Однако традиционная постановка (причем самим постановщикам она может даже вовсе не казаться традиционной, тем более если в ней будут оригинальные находки) существенно ослабила бы настоящую силу пьесы, не сделав ее «более доходчивой» для публики. Важнейшие задачи пьесы не будут осуществлены, если театр не пойдет на соответствующие изменения стиля. Автор привык слышать «здесь это невозможно»; он слышал это и у себя на родине. Большинство режиссеров ведут себя по отношению к таким пьесам примерно так же, как тот извозчик в пору появления 349 первых автомобилей, который, купив автомобиль, пренебрег бы всеми практическими наставлениями и запряг бы в эту новую повозку лошадей; разумеется, большее число лошадей, чем в обычную карету, так как новая повозка тяжелее. Этот кучер, когда ему указали бы на мотор, тоже ответил бы: «Здесь это невозможно».

ЗАМЕТКИ К ОТДЕЛЬНЫМ СЦЕНАМ

Сцена первая

Ученый, настоящий мужчина

Работа Л. началась с того, что он выбросил из образа Галилея всю бледную одухотворенность хрестоматийного звездочета. Прежде всего было необходимо сделать из ученого настоящего мужчину. Уже само понятие «ученый» в народных устах таит в себе смешное, в нем есть что-то от «натасканный», «напичканный», какая-то пассивность. В Баварии есть предание о «нюрнбергской воронке», через которую слабоумным насильно вливали в голову огромное количество знаний, своего рода мозговая клизма. От этого никто не становился умнее. И когда о ком-нибудь говорят, что он «жрал науку черпаками», то это рассматривается как неестественный процесс. «Образованные» — впрочем, и в этом слове тоже есть эта роковая пассивность — говорили о мести «необразованных», о врожденной ненависти к разуму; действительно к презрению часто примешивалась неприязнь; в деревнях и на городских окраинах «разум» воспринимался как нечто чуждое и даже враждебное. «Ученый» считался импотентным, бескровным, угрюмым субъектом, «воображающим о себе» и малоприспособленным к жизни. Он легко поддавался романтизации. Но Л., принимаясь за Галилея, представил себе инженера Большого Арсенала в Венеции. Глаза у него не для того, чтобы сиять, а чтобы смотреть и видеть, руки для работы, а не для жестикуляции. Все достойное того, чтобы зрители его увидели и почувствовали, он извлек непосредственно из дел Галилея, из его занятий физикой и его поучений, притом поучений вполне определенных, рождающих трудности. Его внешние черты и поступки 350 показываются вовсе не для того, чтобы с их помощью показать внутренний мир, иными словами, исследования и все, что с ними связано, показываются не для того, чтобы показать возбуждаемые ими душевные порывы; нет, эти порывы никогда не отделялись от конкретных дел, от споров и никогда не становились «общечеловеческими», хотя они всегда и для всех были интересны. Зритель может довольно легко вместе с актером проникнуть в Ричарда III, представленного шекспировским театром, потому что его военные и политические дела изображены довольно смутно и могут быть поняты немногим более отчетливо, чем если бы они привиделись во сне; труднее с Галилеем, потому что зрителю то и дело не хватает тех познаний в естественных науках, которые есть у Галилея. Довольно пикантным оказывается то обстоятельство, что и драматургу и актеру для того, чтобы представить историю Галилея, необходимо разрушить то представление, которое создавалось отчасти благодаря предательству Галилея, представление об оторванной от жизни, бесполой, евнухоподобной сущности школьных учителей и ученых. (Лишь после того, как эти чуждые народу образованные пособники правящих классов уже в наши дни создали как новейший плод Галилеевых законов движения атомную бомбу, презрение народа превратилось в страх.) А самому Галилею в благодарность за его веру в науку, связанную с народом, народ оказал честь тем, что в течение столетий во всей Европе не верил в его отречение201.

Разделы и линия

Мы разбивали первую сцену на разделы.

У нас было то преимущество, что развертывание фабулы мы могли начать с того, что и для Галилея было началом, то есть с его встречи с телескопом, но так как значение этой встречи для самого Галилея еще скрыто, мы использовали простое выразительное средство, извлекая радость почина просто из впечатлений утра. Умывание холодной водой — Л., обнаженный до пояса, быстрым широким движением поднимал с пола медный кувшин и лил воду в таз, — встреча с книгами, раскрытыми на высоком пюпитре, первый глоток молока, первый 351 урок, преподанный мальчику. В дальнейшем Галилей все время возвращается к книгам на пюпитре, раздражаясь, когда его отвлекают то приехавший издалека ученик с его плоским увлечением модными выдумками, вроде этой трубы из увеличительных стекол, то куратор университета, не желающий предоставить пособие, — пока, наконец, он не отвлекается от своих занятий напоследок, чтобы испытать линзы, а это было бы невозможно без двух предыдущих отвлечений, и вместе с тем именно с этого испытания начинается совершенно новый круг исследований.

Интерес к самому состоянию заинтересованности
и мышление как физическое удовольствие

Следует отметить два момента в игре с мальчиком.

Умываясь в глубине сцены, Галилей стоит возле умывальника и внимательно следит за тем, как мальчик заинтересовался астролябией; Андреа ходит вокруг диковинного инструмента. Новым для своего времени человеком Л. показал Галилея благодаря тому, что заставил его взглянуть на окружающий мир глазами чужестранца, нуждающегося в объяснениях. Это веселое созерцание превращает монахов римской коллегии в ископаемых. При этом видно, что ему даже доставляет удовольствие их примитивная аргументация.

Раздавались возражения против того, что Л. в первой сцене произносит речь, будучи до пояса обнажен; дескать, публика может быть введена в заблуждение, слушая столь интеллектуальные высказывания от полуобнаженного человека. Но Л. как раз и интересовало именно такое смешение плотского и духовного. «Удовольствие, которое получает Галилей» от того, что мальчик растирает ему спину, преобразуется в духовную энергию. И так же подчеркивал Л. в девятой сцене, как Галилей снова начинает чувствовать вкус вина, услышав о том, что папа-реакционер умирает. Его манера расхаживать с видом полнейшего удовлетворения, его игра руками, засунутыми в карманы, когда он размышлял о новых исследованиях, иногда граничили с непристойностью. Всякий раз, показывая Галилея в 352 мгновения творчества, Л. показывал противоречивое сочетание агрессивности и беззащитной мягкости и ранимости.

Чисто физическое удовлетворение от растирания полотенцем вызывает «арию» Галилея о новых временах. Мальчик, растирающий спину учителя, напряженно следит, выглядывая то с одной, то с другой стороны, за драгоценными словами и тем самым привлекает к ним внимание зрителей.

Кружение земли и кружение мыслей

Небольшую демонстрацию кружения земли Л. устраивает быстро и походя, отбегая от своего пюпитра, у которого начал было читать, и потом вновь к нему возвращаясь. Он избегает всякой назойливости, казалось бы, даже не задумывается над тем, способен ли ребенок воспринять все это, и просто оставляет его сидеть со своими мыслями.

Эти уроки мимоходом, естественно объясняемые недостатком времени, включают, однако, мальчика в сообщество исследователей. Именно так подчеркивал Л. то, что для Галилея учить значило вместе с тем и учиться, и оттого так страшно было его позднейшее предательство.

Уравновешенность

Мать Андреа застигает Галилея в тот миг, когда он демонстрирует вращение земли. Вынужденный отвечать на упреки, что он внушает ребенку столь вздорные мысли, Галилей говорит: «Мы, кажется, находимся на пороге новой эпохи, Сарти». При этом он с очаровательной нежностью выпивает стакан молока.

Реакция на хороший ответ

Короткий эпизод: домоправительница ушла, чтобы впустить нового ученика. Галилей понимает необходимость признаться мальчику в том, что с его наукой не все благополучно, он вынужден скрывать от властей свои самые великие проблемы, к тому же это пока еще гипотезы. Андреа быстро говорит: «Я хочу стать астрономом». Услышав это, Галилей смотрит на него с 353 ласковой улыбкой. Такие детали артисты обычно недостаточно (долго) разрабатывают на репетициях и потом наспех выдают на сцене.

Отсылание Андреа

Отсылая Андреа во время разговора с Лудовико, Л. осуществляет одно из тех театральных дел, которые требуют времени. В этот раз Галилей пьет молоко так, словно это единственное доступное ему удовольствие, которое теперь уж недолго продлится. Он отлично сознает присутствие Андреа. Отсылает его раздраженно. Это один из неизбежных повседневных компромиссов.

Галилей недооценивает новое изобретение

Лудовико Марсили описывает подзорную трубу, которую он видел в Голландии, но не понял. Галилей выспрашивает у него более подробные данные и набрасывает чертеж, который решает проблему. Лист с чертежом он держит, не показывая ученику, который ждет этого. (Л. настаивал, чтоб исполнитель роли Лудовико ожидал этого.) Он чертит схему походя, чтобы решить задачу, которая вносит некоторое облегчение в неприятный разговор. В том, как он затем просит домоправительницу послать Андреа за линзами, в том, как одалживает монету у вошедшего в это время куратора университета, — во всем этом есть нечто автоматическое, привычное. Весь эпизод служит лишь тому, чтобы показать, что Галилей, казалось бы, способен использовать и пустяки.

Новый товар

Рождение телескопа, как товара, на репетициях долго не удавалось показать отчетливо. Наконец мы сообразили, почему. Л. слишком быстро, слишком высокомерно и гневно реагировал на сообщение, что университет отклонил ходатайство о пособии. А когда он принял этот удар в растерянном молчании и затем говорил едва ли не печально, тоном бедняка, тогда все стало на свои места. И тогда уже само собой получилось, что 354 слова Галилея: «Приули… кажется, я опять изобрету для вас нечто подобное», — звучат именно так, что для него подзорная труба — это очередная «игрушка».

Перерыв в занятиях

Андреа, вернувшись с линзами, застает Галилея снова погруженным в чтение. (В продолжение довольно большой паузы Л. показывал, как ученый возится с книгами.) Он уже забыл о линзах, заставляет мальчика ждать и лишь потом, едва ли не с чувством вины, ведь ему вовсе не хочется отвлекаться на возню с доходной игрушкой, начинает размещать обе линзы на куске картона. Он относит эту «штуку» в сторону, не преминув, однако, продемонстрировать даже в такой мелочи свое «showmanship» (умение показывать).

Сцена вторая

Обман и торжественная официальность

Менее значительные артисты представили бы комедийно ту речь, которую произносит Галилей перед венецианцами, преподнося им телескоп как свое изобретение, уже хотя бы потому, что тогда несколько взволнованных слов, в которых он говорит своему другу Сагредо о научном значении прибора, обретали бы резко контрастный фон. Тем самым церемония передачи телескопа была бы лишена всякого значения, и этот обман оказался бы с моральной точки зрения в общем совершенно ничтожным. Между тем Л. произносил речь совершенно серьезно и пристойно, в гетевском смысле этого слова, то есть именно так, как принято, так, как должен себя вести главный инженер Большого Арсенала в Венеции во время официальных выступлений. И только когда он говорил о «самых высоких… христианских принципах», на основе которых создана «зрительная труба или телескоп», чувствовалось нечто, некое удовольствие, доставляемое этой провокацией великому бунтарю.

С каким неподдельным весельем и бесстыдством раскланивался этот гигант со своими кормильцами, когда они, поглядев в трубу, рукоплескали ему, и как все же 355 отстранился он от их игривых и несколько фамильярных шуток, когда именно в это время с истинным достоинством и страстностью рассказывал другу, что направил этот прибор на небо.

Терпение определяет темп

Во время репетиций Л. полностью освобождался от лихорадочного возбуждения, создаваемого предвкушением вечернего спектакля, возбуждения, которое так легко прорывается в репетиции, вызывая напряженную торопливость, — ничто не может идти слишком быстро. Для нас, совсем напротив, ничто не было слишком медленным. Нужно репетировать так, как если бы пьеса могла продолжаться двенадцать часов. Всякие предложения ускоренных «переходов», позволяющих избежать потери темпа, Л. решительно отвергал. В каждой мелочи заключены возможности представить особенности или традиции человеческих взаимоотношений. («Потери темпа» возникают прежде всего именно тогда, когда устраиваются халтурные «переходы»). Так, например, без терпеливой тщательной разработки деталей нельзя по-настоящему разработать очень важное завершение второй сцены. Советники окружают и поздравляют Галилея, отводя его в глубину, однако ничтожно короткий разговор с Лудовико Марсили, в котором заключено обвинение в плагиате, должен, так оказать, повиснуть в воздухе. В то время как занавес опускается за его спиной, отделяя от него Галилея и всех остальных, Лудовико продолжает и заканчивает разговор с Вирджинией, прохаживаясь у рампы. А его циничное замечание, что теперь он, мол, понимает, что такое наука на самом деле, становится трамплином к следующей — третьей — сцене великих открытий.

Сцена третья

Доверие к объективному суждению

Галилей посадил своего друга Сагредо наблюдать в телескоп Луну и Юпитер. Л. садился спиной к прибору, непринужденно, расслабленно, так, словно бы его работа 356 уже сделана и он хочет только, чтобы другой человек объективно судил о том, что видит, ведь только это и требуется — объективно оценить увиденное. Таким образом, он подтверждал, что отныне все споры об учении Коперника должны прекратиться ввиду новых возможностей наблюдения.

Эта позиция уже с начала сцены объясняет его дерзкую попытку просить о доходной придворной должности во Флоренции.

Исторический момент

Л. разговаривал с другом у телескопа без особого нажима. И чем проще держал он себя, тем объективней становилось ощущение, что это историческая ночь, чем трезвее он говорил, тем более торжественным казался этот момент.

Смущение

Когда куратор университета приходит, чтобы пожаловаться на историю с телескопом, Л. показывает сильное смущение Галилея тем, что упрямо продолжает смотреть в телескоп, но явно не столько из интереса к звездному небу, сколько из нежелания смотреть в глаза куратору. Он бесстыдно использует, как укрытие, это более «высокое» назначение прибора, оказавшегося не столь уж доходным для флорентийцев. Впрочем, при этом он еще поворачивается задом к обозленному человеку, который раньше ему доверял. Однако он тут же предлагает куратору, отнюдь не пытаясь его утешать открытиями «чистой» науки, новое доходное дело — небесные часы для мореплавателей. После ухода куратора он сидит у телескопа, раздраженно почесывая шею, и говорит Сагредо о своих физических и духовных потребностях, которые так или иначе необходимо удовлетворять. Наука для него дойная корова, которую доят все, приходится доить и ему. В это время такое представление Галилея еще служит науке, однако позднее, в борьбе против Рима, это представление толкает науку на край пропасти, а именно в руки власть имущих.

357 Мысль рождается желанием

Просмотрев расчеты движений, совершаемых спутниками Юпитера, Сагредо высказывает опасения за того, кто опубликует эти сведения, столь неприятные церкви. Галилей возражает, говоря об искусительной силе доказательств. Он достает из кармана камешек, бросает его из руки в руку, тот падает, влекомый силой тяжести. Он говорит: «Никто не в состоянии долго отрицать подобный факт». Приводя это доказательство, Л. ни на миг не переставал действовать именно так, чтобы об этом можно было вспомнить позднее, когда он объявил, что решил сообщить о своих опасных открытиях католическому флорентийскому двору.

Отстранение Вирджинии

Небольшую сцену с дочерью Вирджинией Л. использовал, чтобы показать, в какой степени сам Галилей повинен в том, что позднее Вирджиния превратилась в шпиона инквизиции. Он не принимает всерьез ее интерес к телескопу и велит ей идти к утренней мессе. Л. некоторое время смотрел на дочь, спросившую: «можно я погляжу?», и затем отвечал: «это не игрушка».

Удовольствие, доставляемое противоречиями

Галилей торжественно подписывает прошение, говоря: «Я поеду во Флоренцию». Порывисто выкладывая мысли об уже свершенных открытиях, рассуждая о соблазне доказательств и демонстрируя великие открытия, Л. предоставлял зрителю полнейшую свободу изучать противоречивую личность Галилея, критиковать его и восхищаться им.

Сцена четвертая

Изображение гнева

В сцене с придворными учеными, которые отказались посмотреть в телескоп, потому что он должен был либо подтвердить утверждения Аристотеля, либо разоблачить Галилея как обманщика, Л. играл не столько гнев, сколько попытку подавить в себе гнев.

358 Собачья повадка

Когда Галилей, под конец уже взорвавшись, пригрозил, что пойдет со своими новыми знаниями на кораблестроительные верфи, он увидел, как придворные начали поспешно уходить. Глубоко встревоженный и огорченный, он бежит вслед за уходящим князем с резко выраженной повадкой раболепия, спотыкаясь, утратив достоинство. Так величие артиста проявляется именно в том, насколько он умеет придать поведению изображаемого лица непонятные, во всяком случае, неприемлемые черты.

Борьба и особый характер этой борьбы

Л. настаивал, чтобы в четвертой и шестой сценах фоном оставалась большая таблица, на которую проецировался оригинальный рисунок Галилея, представляющий расположение Юпитера и его спутников. Этот рисунок напоминал о борьбе. Чтобы показать одну из сторон этой борьбы — терпеливое выжидание в приемных ради утверждения истины, — Л. поступал так: уже после того как придворные торопливо удалялись, а несколько отставший камергер сообщил ему о передаче дела на рассмотрение в Рим, Л. уходил из той части сцены, которая изображала дом Галилея, на просцениум, отделенный малым занавесом. Там Л. стоял между четвертой и шестой, так же как потом между шестой и седьмой, сценами в ожидании и, время от времени доставая камешек из кармана, перебрасывал его из руки в руку, чтобы снова и снова убедиться, что тот падает сверху вниз.

Сцена шестая48*

Наблюдение за духовенством

Галилей даже с некоторым одобрением наблюдает за издевающимися над ним монахами в римской коллегии — ведь они все же пытаются доказывать абсурдность его утверждений, когда топчутся на незримо 359 вращающемся земном шаре. На дряхлого кардинала он смотрит с состраданием.

После того как астроном Клавиус подтвердил данные Галилея, тот снова показывает растерянно отступающему противнику — кардиналу, как падает из руки в руку камень. Л. делал это отнюдь не торжествующе, а так, словно хотел предоставить противнику еще одну возможность самому убедиться.

Сцена седьмая

Слава

Галилей, приглашенный на бал-маскарад, устроенный кардиналами Беллармином и Барберини, на несколько минут остается в передней вместе с писцами, которые оказываются затем шпиками. Когда он входил, его очень почтительно приветствовали важные люди в масках. Совершенно очевидно, что он в милости. Из зала доносится пение хора мальчиков, и Галилей прислушивается к одной из тех меланхолических песен, которые звучат посреди жизнерадостного ликования. Несколько мгновений он молча прислушивался, затем сказал одно слово «Рим» — ничего больше не потребовалось Л., чтобы выразить гордое чувство победителя, у ног которого лежит столица мира.

Цитатный поединок

В коротком поединке — перестрелке библейскими цитатами, которую он ведет с кардиналом Барберини, Л. обнаруживает не только азартное увлечение таким духовным спортом, но и то, что он начинает подозревать неблагоприятный поворот в своих делах. Воздействие этой сцены зависит еще и от элегантности исполнения, и Л. полностью использовал свою тяжеловесную фигуру.

Два дела сразу

Короткий довод относительно возможностей человеческого мозга (услышанный автором, к его удовольствию, от Альберта Эйнштейна) позволяет Л. показать, во-первых, известную грубость специалиста, когда непосвященный вторгается в его область; во-вторых, сознание того, как трудны подобные проблемы.

360 Разоружение нелогичностью

Когда зачитывается декрет, согласно которому запрещается гостю преподавать уже доказанную теорию, Л. реагирует на это тем, что дважды резко поворачивается от читающего секретаря к кардиналу Барберини. Галилей словно громом поражен и позволяет обоим кардиналам уволочь себя как быка, оглушенного обухом. Л. удалось создать впечатление, — причем автор не способен даже описать, как именно Л. это делает, — что Галилей обезоружен главным образом тем, что так откровенно нарушена логика.

Сцена восьмая

Непреодолимая потребность исследовать

В седьмой сцене Галилей услышал нет, сказанное церковью, в восьмой он слышит нет, исходящее от народа. Слышит из уст монаха, который и сам физик. Сперва Галилей испуган, но затем сознает то, что происходит в действительности: не церковь защищает крестьянина от науки, а крестьянин защищает от нее церковь. Это Л. придумал играть Галилея так глубоко потрясенным, что все свои контраргументы он высказывает в тоне обороны, гневной вынужденной самозащиты и бросает рукопись с видом беспомощности. Он ссылался на свою непреодолимую потребность исследовать так, как застигнутый на месте преступления садист или растлитель мог бы ссылаться на свои гормоны.

Лафтон не забывает рассказать фабулу

В тексте восьмой сцены есть фраза, рассказывающая о дальнейшем развитии фабулы. «Если бы я признал этот декрет…»; Л. очень тщательно разработал и выделил этот краткий, но важный момент.

Сцена девятая

Нетерпение ученого

Л. настаивал на том, чтобы после отречения в тринадцатой сцене ему разрешили показать значительные изменения в характере Галилея так, чтобы представить 361 его более преступным. Однако он не испытывал подобной необходимости в начале девятой сцены. И тогда Галилей в угоду церкви годами не оглашал выводов из своих открытий, но это нельзя считать настоящим предательством, подобным тому, которое он совершил позднее. В широких массах населения о новом учении еще мало что знают, дело юного астронома еще не связано тесно с делом горожан Северной Италии, его борьба еще не стала политической борьбой. Если не было речи, то не может быть и отречения. И поэтому главным, что должно быть представлено, все еще остается только личное нетерпение и неудовлетворенность ученого.

Когда же Галилей становится вредителем?

В «Галилее» речь идет вовсе не о том, что следует твердо стоять на своем, пока считаешь, что ты прав, и тем самым удостоиться репутации твердого человека. Коперник, с которого, собственно, началось все дело, не стоял на своем, а лежал на нем, так как разрешил огласить, что думал, только после своей смерти. И все же никто не упрекает его. Вот, например, предмет, который лежит так, что каждый его может поднять. А тот, кто положил этот предмет, ушел прочь, так что нельзя его ни благодарить, ни бранить. А вот научное достижение, которое позволяет легче, быстрее, изящнее рассчитывать звездные пути, и человечеству предоставлена возможность им пользоваться. Вот это и есть труд всей жизни Галилея, и человечество им пользуется. Но в отличие от Коперника, который уклонился от борьбы, Галилей боролся и сам же эту борьбу предал. За двадцать лет до него Джордано Бруно из Нолы также не уклонялся от борьбы и был за это сожжен, но если бы он отрекся, вред был бы не велик; трудно даже сказать, какое значение имела тогда его мученическая смерть, не было ли число напуганных ею ученых больше числа тех, кого она вдохновила. Во времена Бруно борьба только еще начиналась. Но время шло; новый класс — буржуазия — выходил на арену с новой, все более сильной промышленностью; речь шла уже не только о научных достижениях, но и о борьбе за то, чтобы использовать их со все большим размахом. Это использование 362 шло в разных направлениях, ведь новому классу необходимо было для того, чтобы вести свои дела, захватить власть, разрушить ту господствующую идеологию, которая ему в этом препятствовала. Церковь, защищавшая привилегии помещиков и князей, как богоданные и тем самым естественные, управляла, разумеется, не с помощью астрономии, но управляла и астрономией и внутри нее. Церковь не могла позволить нарушить свою власть ни в одной области. А новый класс мог использовать для себя победу в любой области, в том числе и в астрономии. Но, избрав какую-либо область образцовопоказательной и сосредоточив в ней всю борьбу, класс оказывался в этой области уязвимым в широком смысле. Изречение: «Ни одна цепь не может быть сильнее, чем ее слабейшее звено», — действительно для всех цепей, и для тех, что связывают (такой цепью была церковная идеология), и для тех, что служат передаточными трансмиссиями (как новые представления нового класса о собственности, праве, науке и т. п.). Галилей стал вредителем, когда повел свою науку на борьбу и предал ее в ходе этой борьбы.

Уроки

Ни одна картина не может передать той легкости и изящества, с какими Л. проводил небольшие эксперименты с плавающим льдом в медном тазу. За сравнительно долгим чтением последовало быстрое демонстрирование. Его отношения с учениками напоминали поединок, в котором учитель фехтования применяет все искусные приемы — применяет против учеников, им на пользу. Уличив Андреа в том, что тот спешит делать выводы, Галилей перечеркивает его неверную запись в лабораторной книге с таким же терпением и такой же деловитостью, как поправляет ледяную пластинку в тазу.

Молчание

Свои ухищрения применяет он, впрочем, еще и для того, чтобы подавить недовольство учеников. Они недовольны его молчанием в общеевропейской дискуссии о солнечных пятнах, тогда как отовсюду требуют его 363 суждений, считая его величайшим авторитетом. Он знает, что своим авторитетом обязан церкви и что бурные требования его отклика, следовательно, объясняются его молчанием. Его авторитет был создан при условии, что он им не будет пользоваться. Л. показывает страдания Галилея в эпизоде с присланной ему книгой о солнечных пятнах, которую оживленно обсуждают его ученики. Он разыгрывает полнейшее равнодушие, но делает это плохо. Ему не позволено даже перелистать эту книгу, в которой, конечно же, множество заблуждений и поэтому она вдвойне соблазнительна. И, сам не бунтуя, он все же поддерживает бунт, и когда шлифовальщик стекол Федерцони, разъяренный тем, что не может читать по латыни, швыряет на пол весы, Галилей поднимает эти весы — впрочем, мимоходом, как человек, который всегда поднимает то, что упало.

Возобновление исследований как чувственное удовольствие

Прибытие Лудовико Марсили, жениха Вирджинии, Л. использует для того, чтобы засвидетельствовать свое собственное недовольство однообразной привычной работой. Он потчует гостя так, что этот перерыв в работе мог бы вызвать недоумение учеников. Услышав сообщение о том, что папа-реакционер умирает, Галилей начинает по-иному чувствовать вкус вина. Он весь изменяется. Сидя у стола, спиной к публике, он словно перерождается: засунул руки в карманы, закинул ногу на ногу, сладострастно потянулся. Потом медленно поднялся и стал расхаживать взад и вперед с бокалом в руках. При этом он обнаружил, что его будущий зять, помещик и реакционер, с каждым глотком вина все меньше ему нравится. Его указания ученикам о приготовлениях к новому опыту звучали как вызовы. Л. к тому же еще старался сделать вполне очевидным, что Галилей жадно воспользовался самой ничтожной возможностью возобновить свои научные изыскания.

Поведение в работе

Речь о необходимости соблюдать осторожность, речь, начинающую новый этап научной деятельности, 364 которая сама по себе открытое издевательство над всякой осторожностью, Л. произносит, создавая поразительный образ творческой самоотверженности и ранимости. Даже обморок Вирджинии, когда она падает, не застав уехавшего жениха, не может отвлечь Галилея. Ученики склоняются над ней, а он с болью говорит: «Я должен, должен узнать». И в этот миг он не казался жестоким.

Сцена десятая

Драматургическая подоплека политического поведения

Л. принял большое участие в разработке десятой (карнавальной) сцены, в которой изображается, как итальянский народ сочетает революционное учение Галилея со своими революционными требованиями. Л. добился усиления этой сцены, предложив, чтобы замаскированные представители гильдий подбрасывали в воздух чучело, наряженное кардиналом. Он считал настолько важным показать, что учение о вращении земли угрожает принципам собственности, что отказался участвовать в одной нью-йоркской постановке, в которой эту сцену хотели убрать.

Сцена одиннадцатая

Разрушение

Одиннадцатая сцена — это сцена разрушения. Л. начинает ее в самоуверенном тоне девятой сцены. Он не позволяет прогрессирующей слепоте лишить его хотя бы частицы мужества. (Вообще Л. сознательно отказывался обыгрывать недуг, который постиг Галилея вследствие его занятий, и мог бы, разумеется, обеспечить ему сочувствие зрителей. Л. не хотел, чтобы поражение Галилея можно было приписать старости или физической слабости. Даже в последней сцене он изображал не телесно, а душевно сломленного человека.)

Драматург предпочитает показать отречение Галилея именно в этой сцене, а не в сцене инквизиции. Галилей 365 отрекается уже тогда, когда отклоняет предложение прогрессивных буржуа, переданное литейщиком Ванни, предложение поддержки в борьбе против церкви. Галилей отказался от поддержки и настаивает на том, что написал, дескать, неполитический научный труд. Л. проводил сцену отказа с предельной резкостью и силой.

Два варианта

В нью-йоркской постановке Л. изменил свое поведение в эпизоде встречи с кардиналом-инквизитором. В калифорнийской постановке он оставался сидеть, не узнавая кардинала, тогда как его дочь кланялась. Так создавалось впечатление, что прошел некто зловещий, неузнанный, но сам поклонился. В Нью-Йорке Л. поднимался, сам отвечая на поклон кардинала. Автору это изменение не кажется удачным, так как оно устанавливает между Галилеем и кардиналом отношения, ничем не оправданные по существу, и тем самым слова Галилея «Он-то, во всяком случае, был вежлив» превращаются из вопроса в утверждение.

Арест

Едва появляется на лестнице камергер, как Галилей поспешно хватает свою книгу и взбегает вверх по лестнице, мимо удивленного камергера. Задержанный словами камергера, он начинает листать книгу так, словно все дело в качестве этого произведения. Он остается стоять на нижних ступенях, а потом должен проделать весь путь обратно. При этом он спотыкается. Но, едва достигнув рампы, — дочь подбежала к нему, — он уже берет себя в руки и дает указания деловито и уверенно. Оказывается, он все же принял меры. Прижимая к себе дочь, поддерживая ее, он пытается уйти быстрым энергичным шагом. Он уже достигает выхода, когда его окликает камергер. Роковое сообщение он воспринимает сдержанно. Играя так, Л. показывает, что здесь терпит поражение не беспомощный и несведущий человек, а человек, который допустил большую ошибку.

366 Сцена тринадцатая

Усиление трудностей для актера:
определенное воздействие наступает лишь при втором просмотре пьесы

К тому времени когда наступает сцена отречения, оказывается, что Л. во всех предшествующих эпизодах ни разу не упустил возможности показать все степени уступчивости и неуступчивости Галилея перед властями, даже в тех случаях, когда это могло быть понятно только такому зрителю, который уже однажды просмотрел эту пьесу до конца. Л., так же как автор, сознавал, что в пьесе такого типа восприятие деталей в ряде случаев зависит от того, насколько известно все в целом.

Предатель

О Галилее, когда он уже после отречения перед инквизицией возвращается к своим ученикам, в тексте драмы сказано: «входит, изменившийся до неузнаваемости». Л. избрал неузнаваемость иного, не физического характера, как предполагал автор. В его развинченной походке и ухмылках было что-то инфантильное, что-то неопрятное, как у страдающего недержанием мочи, он давал себе свободу в самом низменном смысле этого понятия, отбрасывал все необходимые сдерживающие препоны.

Это и все последующее лучше всего видно по снимкам калифорнийского спектакля.

Андреа Сарти стало дурно, Галилей распорядился, чтоб Андреа дали стакан воды, и монах идет, отворачиваясь от Галилея, за водой. Галилей встречает взгляд Федерцони, ремесленника-ученого, и некоторое время, пока монах не возвращается с водой, они оба неподвижно смотрят друг на друга. Это и есть уже наказание Галилея: ведь все Федерцони грядущих веков должны будут расплачиваться за его предательство, за то, что он предал науку у самого начала ее великого развития.

367 Несчастна страна

Ученики покинули поверженного. Последние слова Сарти прозвучали так: несчастна та страна, у которой нет героев. Галилею приходится выдумывать ответ, он опаздывает, они уже не могут его слышать, когда он кричит вдогонку… Несчастна та страна, которая нуждается в героях. Л. произносил это рассудительно, трезво — утверждение физика, который хотел бы лишить природу ее привилегии обрекать на трагедии, а человечество избавить от необходимости поставлять героев.

Сцена четырнадцатая

Гусь

Последние годы своей жизни Галилей проводит как пленник инквизиции в загородном доме вблизи Флоренции. Его дочь Вирджиния, обучение которой он упустил из виду, стала шпионом инквизиции. Он диктует ей свои «Беседы», в которых формулирует главные основы своего учения. Для того чтобы скрыть, что он снимает копии своего труда, он преувеличивает степень утраты зрения. Он притворяется, что не различает гуся, которого она ему показывает, подарок приезжего. Его мудрость опустилась до хитрости. Но вполне сохранилось его гурманство: он очень точно предписывает дочери, как именно нужно приготовить гусиную печенку. Дочь не скрывает ни своего недоверия к тому, что он якобы не видит гуся, ни своего презрения к его обжорству. В свою очередь Галилей знает, что она все же защищает отца от стражников инквизиции, и злорадно обостряет ее борьбу со своей совестью, давая понять, что он обманывает инквизицию. Так он низменно экспериментирует с любовью дочери и ее преданностью церкви. Тем не менее Л. поразительным образом удалось вызвать у зрителей не только известное презрение к нему, но еще и ужас перед теми унижениями, которые делают человека низким. И для всего этого он располагал лишь несколькими фразами и паузами.

368 Коллаборантство

Страстно желая показать, как преступления делают преступника все более преступным, Л. настаивал при обработке текста пьесы на включении такой сцены, из которой зрителям было бы видно, как Галилей сотрудничает с власть имущими. Это потребовалось еще и потому, что в дальнейшем развитии действия Галилей самым достойным образом использует всю отлично сохранившуюся у него силу разума, анализируя свое предательство в разговоре с бывшим учеником. Перед этим он диктует дочери, которой он в течение предшествующих недель диктовал свои «Беседы», смиренное письмо к архиепископу, в котором советует, как использовать библию для подавления голодающих ремесленников. Он откровенно обнаруживает при дочери свой цинизм, но не может скрыть напряжения, которого ему стоит выполнение постыдной задачи. Так, беспощадно разоблачая своего героя, Л. отлично сознавал, с какой бесшабашной дерзостью плывет против течения, ведь ничто не могло быть более нестерпимым для публики.

Голос гостя

Вирджиния отложила рукопись письма к архиепископу и вышла, чтобы встретить позднего посетителя. Галилей слышит голос Андреа Сарти, некогда его любимого ученика, который покинул его после отречения. Л. дал небольшой урок читателям пьесы, тщетно искавшим в ней те угрызения совести и душевные муки, на которые обрекают наших физиков-атомщиков правительства, требующие бомб. Я показал, что большому артисту достаточно мимолетного мгновения, чтобы представить эти душевные неурядицы. Разумеется, это правильно, когда сравнивают покорность Галилея перед своими правителями с покорностью наших физиков перед властями, которым они не доверяют, но неправильно следить за тем, как у них от этого схватывает животы. Что этим будет достигнуто?

Л. показал его нечистую совесть именно в этом эпизоде просто потому, что в дальнейшем на сцене, когда он анализирует свое предательство, такой показ ему только мешал бы.

369 Смех

Смех, запечатленный на снимке49*, не предусматривался текстом, этот смех был ужасен. Пришел бывший любимый ученик Сарти, Вирджиния шпионит, следя за их тягостным разговором. Галилей спрашивает о бывших сотрудниках, Сарти дает беспощадные ответы, рассчитанные на то, чтобы уязвить учителя. Они вспоминают о шлифовальщике линз Федерцони, которого Галилей сделал научным сотрудником, хотя тот и не знал латыни. Когда Сарти сообщает, что Федерцони вернулся в свою мастерскую шлифовать линзы, Галилей замечает: «Он не может читать книг». И в этом месте Л. засмеялся. Но в его смехе не звучала горечь обиды на общество, которое сохраняет науку, как таинство, доступное лишь имущим, нет, это была самая пренебрежительная насмешка над несостоятельным Федерцони и дерзкое согласие с тем, что его разжаловали: мол, все объясняется просто (и вполне убедительно) его несостоятельностью. Л. хотел показать таким образом, что потерпевший поражение стал провокатором. И действительно Сарти воспринимает это с ужасом и сразу же использует ближайший повод, чтобы нанести удар бесстыдному изменнику; когда Галилей осторожно опрашивает, продолжает ли еще работать Декарт, он отвечает холодно, что Декарт прекратил свои исследования света, узнав об отречении Галилея. А ведь это Галилей некогда воскликнул, что согласился бы быть заключенным в глубокую подземную тюрьму, если бы только так мог узнать, что же такое свет. После этого злого ответа Л. выдерживал долгую паузу.

Право на покорность

Обмениваясь с Сарти первыми фразами, он незаметно прислушивается к шагам чиновника инквизиции, который расхаживает в передней, то и дело останавливаясь, вероятно, чтобы подслушивать. Это неприятнее 370 прислушивание к шагам за стеной трудно изобразить, потому что оно должно быть неприметным только для Сарти, но не для зрителей. А для Сарти оно неприметно потому, что в противном случае он не принял бы за чистую монету покаянные речи Галилея, между тем как Галилей хочет их выдать именно за чистую монету, которую Сарти должен разменять за границей, — не годится, чтобы там распространились слухи, будто пленник не раскаялся. Но вот — в разговоре наступает момент, когда Галилей выходит за пределы речи, предназначенной для вражеских ушей, и самоуверенно и резко провозглашает свою покорность своим правом. Требования, которые общество предъявляет к своим членам, заставляя их производить, весьма неопределенны и не сопровождаются никакими гарантиями, каждый производящий производит на свой риск и страх, и Галилей может доказать, что своей производительностью он угрожает своему благополучию.

Вручение книги

Галилей рассказал своему гостю о том, что существуют «Беседы». Л. сделал это быстро и с преувеличенным равнодушием; но в интонации старика, желающего избавиться от печального плода своей ошибки, звучал еще и некий унтертон — тревога за то, что гость может отклонить предложение, отступить перед риском. Когда он брюзгливо уверял, что написал книгу лишь как раб своей порочной привычки мыслить, зрители видели, что он напряженно прислушивается. (Так как его зрение значительно ухудшилось из-за потаенного списывания работы, которой угрожала инквизиция, он целиком полагается на слух, стараясь уловить реакцию Сарти.) Заканчивая говорить, он почти совсем теряет осанку снисходительной величавости и начинает едва ли не упрашивать. По голосу Сарти, воскликнувшего: «Беседы!», Галилей уже почувствовал его воодушевление, и замечание Галилея, что он продолжал научные занятия только для того, чтобы убить время, звучало в устах Л. так неестественно, что не могло никого обмануть.

371 Однако важно и то, что, всячески подчеркивая, как он сам осуждает запрещенную ему научную деятельность, Галилей пытается обмануть главным образом себя самого. Так как его работа, и прежде всего ее передача научному миру, угрожает остаткам его комфорта, он и сам страстно противится этой «слабости», которая превращает его в кошку, не способную перестать ловить мышей. Зрители присутствуют при его поражении, когда он, сам того не желая, беспомощно уступает влечению, которое в нем породило общество. Риск, на который он идет, он должен считать особенно большим, ведь теперь он целиком в руках инквизиции, наказание, которое ему грозит, не было бы уже публичным, и все те, кто раньше стали бы протестовать, теперь — по его же вине — рассеялись. И хотя опасность, угрожающая ему, возросла, он к тому же и запоздал уже со своим вкладом: ведь вся астрономия стала аполитичной, остается делом только ученых.

Бдительность

Когда молодой физик находит ту книгу, которой ученые уже перестали дожидаться, он поспешно отрекается от своего прежнего сурового суждения о бывшем учителе и начинает с величайшей страстностью конструировать теорию все извиняющих мотивов его предательства. Галилей отрекся для того, чтобы иметь возможность продолжать — работу и подготовить новые доказательства истины. Галилей слушает его некоторое время, вставляя лишь односложные замечания. Все то, что он слышит, это, пожалуй, самое большее, на что он может надеяться, самое лучшее, что могут сказать о нем потомки, оправдывая его трудную и опасную работу. Кажется, что сперва он словно бы проверяет столь быстро сконструированную теорию своего ученика, проверяет на состоятельность, как и следует проверять любую теорию. Но скоро он убеждается в том, что эта теория несостоятельна. И тогда наступает минута, когда он, замкнувшись в круг своих рабочих проблем, начинает терять бдительность, забывает о возможном подслушивании. Он перестает прислушиваться.

372 Анализ

Великая контратака Галилея на предоставленный ему спасительный выход начинается язвительным взрывом, беспощадно отбрасывающим всякое величание… «Добро пожаловать в сточную канаву, мой брат по науке и кум по измене!.. Я продаю, ты покупаешь…» Это одно из тех немногих мест, которые доставили Л. затруднение. Он сомневался, поймут ли зрители смысл этих слов, не говоря уже о том, что эти выражения не принадлежат к обычному чисто логическому словарю Галилея. Л. не согласился с автором, который, возражая, доказывал, что здесь необходимо такое поведение, которое показало бы, что самоосуждение оппортуниста стихийно проявляется в том, как он осуждает всех приемлющих плоды оппортунизма. Еще меньше соглашался Л. с тем, что автор готов был довольствоваться изображением такого состояния, которое нельзя было рационально объяснить в отдельных его элементах. Отказ от перекошенной, вымученной ухмылки лишал это вступление к большой поучительной речи его дерзкого задора. И не совсем было ясно, что это та самая низкая и низменная ступень обучения, когда издеваются над несведущим, и что это уродливое свечение излучается лишь затем, чтоб вообще продолжал действовать источник света. Но так как отсутствовала эта самая низкая отправная точка, то для многих оказалась вовсе неизмеримой та высота, на которую Л. действительно взобрался в большой речи. И тогда нельзя было полностью увидеть, что это разрушение его тщеславной насильственно авторитарной позиции низводило его до скромности исследователя. Ведь подлинное содержание этой речи, произносимой на сцене, может быть воспринято лишь в непосредственной связи с беспощадным разоблачением того первородного греха буржуазной науки, который уже в самом начале ее подъема заключался в передаче научных знаний власть имущим, «… чтобы те их употребили или не употребили, или злоупотребили ими — как им заблагорассудится — в их собственных интересах…»

В то же время конкретное содержание этой речи связано с общим развитием действия и должно показать, 373 как отлично функционирует этот совершенный мозг, когда он судит сам о себе и о своем обладателе. Так, чтобы зритель мог сказать: этот человек оказался в аду более страшном, чем Дантов ад, где утрачивается рассудок.

Фон постановки

Необходимо знать, что наша постановка осуществлялась в США и как раз в то время, когда там только что была создана атомная бомба, использованная в военных целях, и когда атомную физику окутали густой тайной. Тем, кто жил в Соединенных Штатах в день, когда была сброшена атомная бомба, трудно забыть этот день. Ведь именно японская война потребовала от Штатов настоящих жертв. С западного побережья уходили транспорты с войсками, а возвращались нагруженные ранеными и жертвами азиатских болезней. Когда в Лос-Анджелесе были получены первые газетные сообщения, все уже знали, что это означает конец войны, возвращение сыновей и братьев. Но этот огромный город возвысился до поразительной печали. Автор слышал, что говорили автобусные кондуктора и продавщицы на фруктовых рынках, — в их словах был только ужас.

Была победа, но в ней был позор поражения. А потом военные и политики стали утаивать гигантский источник энергии, и это тревожило интеллигенцию. Свобода исследований, обмен открытиями, международное общение исследователей были подавлены властями, которые возбуждали сильнейшее недоверие общественности. Великие физики поспешно покидали службу у своего воинственного правительства; один из наиболее известных ученых стал учителем и вынужден был расходовать свое рабочее время на преподавание элементарных начальных знаний, лишь бы не служить этому правительству. Стало постыдным что-либо изобретать.

374 ДОБАВЛЕНИЯ К «ЛАФТОН ИГРАЕТ ГАЛИЛЕЯ»

Смысл и чувствительность

Подчеркнуто рациональная манера актерского исполнения, отражающая жизнь таким образом, что она оказывается постижимой непосредственно разумом, кажущаяся немцам сугубо доктринерской, для англичанина Л. не представляла никаких принципиальных трудностей. Именно из-за нашей специфически немецкой бесчувственности смысл так бросается в глаза и выпирает на передний план, как только он «привносится» в актерскую игру. В искусстве все, что не окрашено чувством, само собой лишено также и смысла, и всякий смысл теряется, если он не пронизан чувством. У нас, немцев, разум означает непременно что-то холодное, насильственное, механическое, у нас всегда одно из двух — жизнь или идея, страсть или мышление, польза или развлечение. Вот и получается, что мы, ставя нашего «Фауста» (из образовательных соображений это происходит регулярно), лишаем его начисто всяких эмоций, чем повергаем зрителей в какое-то сумеречное состояние, когда они чувствуют, что мыслительное содержание очень велико, но ни одной мысли схватить не могут. Л. не понадобилось даже никаких теоретических разъяснений по поводу «стиля». У него достало вкуса не искать различия между «возвышенным» и «низким», а морализаторство было ему вообще чуждо. Поэтому ему удалось создать подлинно живой, исполненный противоречий образ великого физика, не подавляя, но и никому не навязывая собственных мыслей.

С бородой, без бороды

Л. играл в Калифорнии без бороды, в Нью-Йорке — с бородой. Сама по себе эта перемена ничего не означает и не повлекла за собой никакой особенной дискуссии. В таких случаях сказывается, возможно, просто стремление к разнообразию. Тем не менее из-за этого, конечно, несколько меняется и сам образ. Как сообщали автору видевшие нью-йоркскую постановку и как 375 известно по фотоснимкам, Л. и играл немного по-другому. Но все основное осталось, и этот эксперимент может служить примером того, насколько велики возможности проявления «индивидуальности».

Прощание

Конечно, наиболее впечатляющей была та сцена, когда Л., оборвав спор, бросился к столу со словами: «А теперь мне пора есть», как будто Галилей, предоставив в распоряжение науки творение своего ума, выполнил все, чего от него имели право требовать. Он холодно прощается с Сарти. Поглощенный созерцанием жареного гуся, он в ответ на повторную попытку Сарти выразить ему свое уважение, вежливо роняет: «Благодарю, сударь». И, свалив с своих плеч груз ответственности, жадно набрасывается на еду.

Послесловие

Постановку «Галилея», которая готовилась несколько лет и осуществилась благодаря самоотверженности всех участников, видело каких-нибудь десять тысяч человек. Ее показали в двух небольших театрах, по десятку раз в каждом, сначала в Беверли-Хиллс (Лос-Анджелес), потом — при совершенно другом составе исполнителей — в Нью-Йорке. Все спектакли шли с аншлагом, однако имели плохую прессу. Этому противоречили одобрительные отзывы таких людей, как Чарлз Чаплин и Эрвин Пискатор, а также интерес публики, который, казалось бы, должен был обеспечить полный кассовый сбор на длительное время; но из-за большого количества занятых в пьесе актеров прибыль была не слишком велика даже при оптимальном положении дел, а предложением одного менеджера, большого ценителя искусства, не удалось воспользоваться потому, что Л., уже неоднократно отказывавшийся из-за «Галилея» от участия в фильмах и вообще пожертвовавший ради него многим, не решился отказаться от нового аналогичного приглашения. Вот почему постановка «Галилея» так и не вышла за рамки эксперимента, затеянного большим актером, который, 376 зарабатывая на жизнь вне театра, мог позволить себе роскошь выставить свою великолепную работу на суд стольких-то (не слишком многочисленных) ценителей. Констатация этого факта, как ни важна она сама по себе, конечно, не воссоздает еще всей картины. Пьесы и спектакли этого нового типа при организационных формах американского театра в наше время не могут найти своего зрителя. Поэтому такие спектакли приходится рассматривать как образец для театра, возможного при других политических и экономических условиях. Их достижения и неудачи дают прекрасный материал для исследования тем, кто стремится создать театр серьезных проблем и действенного сценического искусства.

ЧУВСТВЕННОЕ В ГАЛИЛЕЕ

Галилей, конечно, не Фальстаф: убежденный материалист, он просто ценит радости жизни. Правда, работая, он пить не станет; важно, что он получает чувственное наслаждение от самой работы. Ему доставляет удовольствие виртуозно манипулировать своими инструментами. Чувственность его питается в основном духовной пищей. Взять хотя бы «прекрасный эксперимент», маленькое театрализованное представление, в которое он превращает каждый урок; его зачастую грубоватую манеру выкладывать людям правду. В его высказываниях есть места (сцены I, 7, 13), когда он подбирает удачные выражения и смакует их как лакомства. (Это отнюдь не то же самое, что «пение» актера, с наслаждением исполняющего свою партию, но не показывающего наслаждения того лица, которое он изображает.)

О РОЛИ ГАЛИЛЕЯ

Необычность, новизна, оригинальность этой новой личности в истории обнаруживается благодаря тому, что он сам, Галилей, взирает на современный ему мир начала XVII века как бы со стороны. Он изучает этот мир: такой странный, косный, непонятный. Он изучает: в первой сцене — Лудовико Марсили и Приули; во второй — 377 как сенаторы смотрят в телескоп (Когда я смогу купить себе такую штуку?); в третьей — Сагредо (принц — ребенок девяти лет); в четвертой — придворных ученых; в шестой — монахов; в восьмой — маленького монаха; в девятой — Федерцони и Лудовико; в одиннадцатой (в течение секунды) — Вирджинию; в тринадцатой — своих учеников; в четырнадцатой — Андреа и Вирджинию.

ЗАМЕЧАНИЯ К ОТДЕЛЬНЫМ СЦЕНАМ

К первой сцене

В первой сцене Галилей высказывает мысли о новом времени. В старом театре драматург облегчал актеру реалистическое исполнение монологов тем, что предписывал ему определенные действия или создавал определенную обстановку, обусловливавшую какие-то действия. Даже большой актер не в состоянии осознать творческое своеобразие навой драматургии. Пока ему растирают полотенцем спину, он произносит четыре фразы, но тут же теряет терпение и стремится найти себе другое занятие — например, начинает надевать ботинки. Он не видит связи между новыми мыслями ученого и его ощущением радости бытия. Выходит, Галилей должен был бы перестать мыслить, как только Андреа прекратил растирать ему спину.

Для пьесы имеет чрезвычайно важное значение зависимость труда на благо общества от того, насколько это общество обеспечивает каждому своему члену ощущение радости бытия. Если эту мысль не донести до зрителей, то падение Галилея потеряет реалистическое обоснование. Если общество лишает его радости бытия, почему бы Галилею не изменить такому обществу? Хотя и считается, что ему «не к лицу быть плохим человеком».

Именно с маленьким Андреа делится Галилей своими революционными и революционизирующими идеями. Здесь проявляется совершенно новое отношение, направленное против капиталистического обесчеловечивания товара «рабочая сила»: радость творческого труда и приобщение к знаниям каждого, стремящегося к ним. Галилей даже несколько перегружает ум своего ученика.

378 И тут же прерывает занятия с любознательным учеником ради ограниченного невежды, способного платить за уроки. Он дает Андреа нарочито грубое, но зато вполне понятное обоснование.

К одиннадцатой сцене

Мог ли Галилей поступить иначе?

В сцене указываются достаточно веские причины того, почему Галилей так и не решился бежать из Флоренции и просить защиты и убежища в городах Северной Италии. Несмотря на это, зрители должны представить себе, что он мог бы и принять предложение владельца литейной Ванни, ибо и сам Галилей, и вся обстановка дают для этого известные основания. Актер Лафтон во время разговора с владельцем питейной своей игрой подчеркивал величайшее душевное смятение Галилея. Он играл момент принятия решения, и решения неправильного. (Знатоки диалектики найдут в следующей сцене «Папа» дальнейшее раскрытие возможностей Галилея: кардинал-инквизитор требует принудить Галилея к отречению от его теории потому, что итальянские портовые города пользуются астрономическими картами, основанными на его теории, а этого запретить нельзя.)

Здесь никак нельзя становиться на объективистскую точку зрения50*.

К четырнадцатой сцене

Галилей после отречения

Преступление сделало его преступником. Ему льстит мысль о грандиозности его преступления. Его раздражает, что люди предъявляют к своим кумирам непомерно высокие требования. В конце концов, а как сам Андреа боролся против инквизиции? Галилей тратит свой интеллект на решение религиозных проблем, не замеченных 379 глупцами. Его мозг функционирует по инерции, вхолостую. Собственную жажду знаний он воспринимает как чесоточную сыпь, которая зудит и чешется; склонность к научным исследованиям — как порок, смертельно опасный, но неистребимый. Он одержим ненавистью к человечеству. Готовность пересмотреть свое отношение к Галилею, которую Андреа проявляет при виде рукописи, — не что иное, как беспринципность. Галилей бросает ему в лицо логический научный анализ своего «необъяснимого» отречения, как бросают кость голодному и больному волку. За этим скрывается и раздражение по поводу преувеличенной требовательности в вопросах морали у людей, ничего не делающих для того, чтобы покончить с гибельностью этой требовательности и этой морали.

 

К тому моменту, когда Галилея неожиданно посещает его любимый ученик Андреа, за спиной Галилея уже длительное сотрудничество с церковью. Визит Андреа выводит его из душевного равновесия. Ему не удается подавить в себе желание расспросить Андреа о положении дел в науке. Андреа, который держится холодно и враждебно, лишь подтверждает то, что Галилей и без того знал: его отречение привело науку к почти полному застою.

И когда Андреа после короткой, то и дело иссякающей беседы собирается уходить, — он уезжает в Голландию, — Галилей удерживает его, в то же время обвиняя в намерении нарушить мир в его душе, купленный такой дорогой ценой. Он роняет фразу о том, что все же иногда «принимается за старое», то есть возвращается к своим научным исследованиям. Он сетует на себя, так как это угрожает остаткам житейских удобств, предоставленных ему церковью, которую он называет «очень терпимой». Церковные власти делают все, чтобы оградить его от неприятностей; рукописи его изымаются. Враждебность Андреа начинает улетучиваться перед лицом столь очевидной униженности такого существования. Величайший физик своего времени пашет воду. Но сочувствие Андреа сменяется возмущением, когда Галилей, говоривший до того лишь о «небольших работах», 380 вдруг признается, что речь идет о законченной рукописи «Бесед». В мире науки никто уже не надеялся увидеть эту книгу. А она, оказывается, закончена — только для того, чтобы погибнуть от рук инквизиции! Галилей становится в демоническую позу самообличения, но внезапно признается, что тайком снял копию книги — «тайком от самого себя». Она спрятана в глобусе. Андреа перелистывает рукопись «Бесед». Он отдает себе отчет в том, что книга осуждена на безвестность, — любая попытка ее публикации подвергнет Галилея чрезвычайной опасности; она не может оказаться за границей иначе, как с его, Андреа, помощью. Галилей подтверждает это; однако очень двусмысленно. Становится ясно, что желание обнародовать «Беседы» постепенно пересиливает в нем страх. Не кто другой, как он, советует Андреа «украсть» рукопись. Вору придется, конечно, принять всю ответственность на себя. Андреа засовывает «Беседы» за пазуху.

 

Обретя уверенность в том, что книга увидит свет, Галилей вновь меняет линию своего поведения. Он предлагает предпослать книге предисловие, самым беспощадным образом осуждающее предательство автора. Андреа категорически отказывается передать кому бы то ни было это пожелание. Он ссылается на то, что теперь все предстает в ином свете и что благодаря отречению Галилей обрел возможность завершить грандиозный труд. А общепринятые представления о героизме, этических нормах и т. д., видно, просто пора пересмотреть. Высшим мерилом должен быть вклад в науку и т. д.

Галилей сначала молча выслушивает речь Андреа, перекидывающую для него почетный мост к былому уважению в ученом мире, но потом возражает в язвительно-насмешливом тоне, обвиняя Андреа в подлом отречении от всех научных принципов. Начав с осуждения «алогичного мышления» словно только затем, чтобы дать блестящий пример того, как настоящий ученый должен анализировать происшедшее с ним самим, он доказывает Андреа, что самый ценный вклад в науку не может загладить вреда, причиненного предательством по отношению к людям.

381 ХИТРОСТЬ И ПРЕСТУПЛЕНИЕ

В первой редакции пьесы последняя сцена была другой. Галилей в глубокой тайне написал свои «Беседы». В связи с визитом своего любимого ученика Андреа он поручает ему тайно переправить рукопись через границу. Его отречение дало ему возможность создать важнейший труд. Он поступил мудро.

В калифорнийской редакции Галилей обрывает панегирики своего ученика и доказывает ему, что отречение было преступлением, не компенсируемым созданной им книгой, как бы важна она ни была.

К сведению тех, кому это интересно: таково мнение и автора.

382 «МАМАША КУРАЖ И ЕЕ ДЕТИ»

МОДЕЛЬ «КУРАЖ»
Примечания к постановке 1949 г.
202

Модели

Если после этой великой войны в наших разоренных городах продолжается жизнь, то это иная жизнь, жизнь иных или по крайней мере иных по составу общественных групп, целиком обусловленная новой обстановкой, новизна которой и заключается в разорении. Рядом с огромными грудами щебня остались отличные подвальные помещения, канализация, газовые трубы, кабельная сеть. Соседство с полуразрушенными домами таит в себе угрозу даже уцелевшему зданию, ибо таковое может оказаться помехой при планировке. Приходится строить времянки, и существует опасность, что они останутся. Искусство все это отражает; образ мыслей есть часть образа жизни. Что касается театра, то мы бросаем в этот развал свои модели. На них тотчас обрушатся защитники старины, рутины, выдающей себя за опыт, и штампа, выдающего себя за свободное творчество. Кроме того, медвежью услугу могут им оказать люди, которые примут их, но не научатся ими пользоваться. Модели не избавляют от необходимости думать, наоборот, они должны будить мысль; они не заменяют художественного творчества, а, наоборот, настоятельно его требуют.

Прежде всего нужно понять, что те трактовки определенных событий, в данном случае приключений и потерь мамаши Кураж, которые даны в тексте, были немного дополнены; выяснилось, что Кураж сидела возле своей немой дочери, когда принесли труп сына, и т. д. Живописец, например, изображающий определенное действительное событие, может получить такие пояснения, опросив очевидцев. А затем он может еще кое-что изменить, 383 как найдет нужным, по той или иной причине. Пока не будет достигнут очень высокий уровень живого, талантливого копирования моделей (и их создания), не следует копировать слишком многое. Не нужно подражать гриму повара, одежде Кураж и тому подобному. Не нужно воспроизводить модель чрезмерно точно.

 

Описания и фотографии той или иной постановки еще не дают достаточного о ней представления. Читая, что после такой-то фразы такое-то лицо идет туда-то и туда-то, мы мало что узнаем, даже если нам указывают интонацию фразы, особенности походки и дают убедительную мотивировку, что очень трудно. Люди, готовые подражать, иного склада, чем люди оригинала; у них этот оригинал не возник бы. Все, кто заслуживает звания художника, неповторимы и представляют общее на свой особенный лад. Они не могут быть полностью воспроизведены и не могут никого воспроизвести полностью. Да и не так уж важно, чтобы художники воспроизводили искусство, важно, чтобы они воспроизводили жизнь. Пользоваться моделями — это, следовательно, особое искусство; до какой-то степени ему можно научиться. Ни стремление точно воспроизвести образец, ни стремление поскорей отойти от него нельзя признать правильным.

При изучении нижеследующей подборки пояснений и находок, сделанных в ходе репетиций, нужно, сталкиваясь с теми или иными решениями определенных вопросов, обращать внимание прежде всего на самые эти вопросы.

Музыка

Монофоничность — не главная черта музыки к «Кураж» Пауля Дессау203; как и оборудование сцены, музыка тоже заставляла зрителя проделать определенную работу: ухо должно было соединять голоса и мотив. Искусство не имеет ничего общего с праздностью. Чтобы переключиться на музыку, дать музыке слово, мы перед каждой песней, которая не вытекала из действия или, вытекая из него, имела явно более широкий смысл, спускали с колосников музыкальную эмблему, состоявшую из трубы, барабана, полотнища знамени и зажигавшихся 384 ламп. На эту изящную, легкую штуку было! приятно глядеть, даже когда в девятой картине она; представала сломанной и ободранной. Кое-кому она казалась чисто игровым, нереалистическим элементом. Но, с одной стороны, на театре нельзя так уж строго осуждать игровое начало, покуда оно не чрезмерно, а с другой стороны, эта выдумка не была просто нереалистической, поскольку она выделяла музыку из реального действия; она позволяла нам сделать зримым переход к другой эстетической плоскости, плоскости музыкальной, благодаря чему не складывалось неверного впечатления, будто песни «вырастают из действия», а складывалось верное: что они представляют собой вставные номера. Противники нашей выдумки — это просто противники всего «неорганического», скачков, монтажа, и противники главным образом потому, что они против разрушения иллюзии. Им следовало бы протестовать не против музыкальной эмблемы, а против самого принципа введения в пьесу музыкальных партий в качестве вставных номеров.

Музыканты находились на виду у публики, в ложе около сцены; поэтому их выступления превращались в маленькие концерты, самостоятельные номера в соответствующих местах пьесы. Из ложи можно было пройти за кулисы, и по мере надобности — для подачи сигналов или когда музыка встречалась в самом действии — некоторые музыканты туда проходили.

Мы начинали с увертюры, которая хоть и несколько скупо, так как играло всего четыре музыканта, но все же довольно торжественно подготавливала зрителей к передрягам военного времени.

Оборудование сцены

Для описываемой здесь берлинской постановки в «Немецком театре» мы воспользовались знаменитой моделью, сделанной Тео Отто204 для Цюрихского театра в годы войны. В этой модели для стабильной рамы, состоявшей из больших ширм, были взяты материалы биваков семнадцатого века: палаточный холст, связанные веревками бревна и т. д. Строения, например, дом священника или крестьянская хижина, вставлялись в раму 385 пластически; при реалистическом воспроизведении архитектуры и строительного материала они давались художественным намеком, лишь в той доле, какая требовалась для игры. На заднике были цветные проекции, а езда изображалась с помощью поворотного круга… Мы изменили размеры и расстановку ширм и пользовались ими только в лагерных сценах, которые были таким образом отделены от сцен на дорогах. Строения (вторая, четвертая, пятая, девятая, десятая, одиннадцатая сцены) берлинский декоратор сделал открытыми, последовательно проводя этот принцип. От цюрихских цветных проекций мы отказались и повесили над сценой названия стран, написанные большими черными буквами. Мы пользовались ровным, неокрашенным светом максимальной силы, какую давали наши осветительные приборы. Тем самым мы устранили остатки «атмосферы», придающей событиям известную романтичность. Почти все остальное мы сохранили, иногда вплоть до мелочей (чурбан для колки дров, очаг и т. д.), особенно же превосходные местоположения фургона, что весьма важно, ибо тем самым заранее определялось многое в группировке исполнителей и теченье событий.

Отказываясь от полной свободы «творческой постановки», теряешь поразительно мало. Ведь где-то, с чего-то приходится все равно начинать; так почему же не начать с того, что уже однажды продумано? Свободу ты все равно обретешь благодаря духу противоречия, который пробуждается в тебе по всякому поводу.

Элементы иллюзии?

Совершенно пустая сцена с круглым горизонтом (в прологе, в седьмой и последней картинах) несомненно создает иллюзию равнины и неба. Против этого не приходится возражать, потому что для такой иллюзии необходимо поэтическое волнение зрителя. Она создается достаточно легко, чтобы одной своей игрой актеры могли превратить сцену вначале в широкий простор, открытый предпринимательскому духу маленькой маркитантской семьи, а в конце — в бескрайнюю пустыню, расстилающуюся перед обессилевшей искательницей счастья. Кроме того, можно надеяться, что с этим материальным 386 впечатлением сольется формальное — что зритель участвует в этом первом возникновении всего из ничего, видя сначала только пустую, голую сцену, которая заполнится людьми. Он знает, что на ней, на этой tabula rasa205, актеры неделями репетировали, что они изучали события хроники, воспроизводя их, и воспроизводили их, давая им оценку. Ну, а теперь дело пошло, фургон Кураж катится по подмосткам…

Если в большом допускается некая приблизительность, то в малом она недопустима. Для реалистического изображения важна тщательная разработка деталей костюмов и реквизита, ибо тут фантазия зрителя ничего не может прибавить. Инструменты и посуда должны быть выполнены с любовью. И костюмы, конечно, не должны походить на маскарадные, а должны иметь индивидуальные и социальные признаки. Они должны быть то длинными, то короткими, то из дешевой, то из дорогой ткани, содержаться то в большем, то в меньшем порядке и т. д.

Костюмы постановки «Кураж» сделаны по эскизам Пальма206.

Что в первую очередь должна показать постановка «Мамаши Кураж»?

Что большие дела в войнах делают не маленькие люди. Что война, являющаяся продолжением деловой жизни другими средствами, делает лучшие человеческие качества гибельными для их обладателей. Что борьба против войны стоит любых жертв.

Пролог

В качестве пролога Кураж и ее маленькая семья были показаны на пути к театру военных действий. Для этого используется песня Кураж из первой картины (отчего в первой картине после слов Кураж «народ торговый» следует сразу вопрос фельдфебеля: «Какого полка?»). Вслед за увертюрой, чтобы сберечь силы исполнительницы, которой иначе пришлось бы начать песню на вращающейся сцене, первая строфа давалась в звукозаписи при затемненном зале. Затем начинается пролог.

387 Долгий путь на войну

Раздвигается невысокая легкая полотняная гардина, на которую в дальнейшем проецируются заголовки картин, и фургон Кураж катится вперед по вращающемуся в противоположном направлении кругу.

Это нечто среднее между военной повозкой и лавкой. На одной стенке надпись «Второй Финляндский полк», на другой — «Мамаша Кураж. Бакалея». Рядом со шведскими свиными колбасами поверх брезента висит знамя с этикеткой «4 гульдена». По ходу дела фургон будет не раз менять свой вид. Он будет то обильнее, то скуднее увешан товарами, брезент будет то грязнее, то чище, надпись на вывеске будет то тусклой, то подновленной — в зависимости от того, хорошо или плохо идут дела. Так вот, вначале он сплошь увешан товарами, и брезент на нем новый.

Фургон тянут два сына, они поют вторую строфу песни Кураж: «Без колбасы, вина и пива бойцы не больно хороши». На козлах сидят немая Катрин, которая играет на губной гармонике, и Кураж. Кураж сидит удобно, даже лениво, покачиваясь вместе с фургоном, позевывая. Все, в том числе и взгляд, который она однажды бросает назад, показывает, что фургон проделал долгий путь.

Мы задумали эту песню как театральный выход и хотели сделать ее задорной и дерзкой, имея в виду последнюю картину пьесы. Но Вайгель пожелала сделать ее песней делового характера, песней конкретно-экспозиционной и предложила использовать ее для изображения долгого пути на войну. Такого рода мысли бывают у больших актеров.

Изображение долгого пути, который проделывает эта торговка, чтобы попасть на войну, показалось нам тогда достаточным указанием на ее активное и добровольное участие в войне. Однако обсуждения со зрителями и некоторые рецензии показали, что многие видели в Кураж просто представительницу «маленьких людей», которые «втягиваются в войну», «ничего не могут поделать», «брошены на произвол событий» и т. д. Глубоко въевшаяся привычка заставляет зрителя выбирать в театре лишь наиболее эмоциональные проявления персонажей, 388 а все прочее оставлять без внимания. Деловая сторона принимается к сведению со скукой, как описания природы в романе. «Атмосфера деловых забот» — это просто воздух, которым дышат и который не удостаивают особых упоминаний. И поэтому на обсуждении война всегда фигурировала как некая вневременная абстракция, сколько мы ни старались изобразить ее как сумму деловых устремлений отдельных людей.

Слишком короткое может оказаться слишком длинным

Две строфы выходной песни и пауза между ними, когда фургон катится в тишине, занимают известное время, и на репетициях оно сначала показалось нам слишком долгим. Но когда мы опустили вторую строфу, пролог показался нам длиннее, а когда удлинили паузу между строфами, он показался короче.

Песня Кураж в прологе

Лишь в новой постановке «Берлинского ансамбля» Вайгель воспользовалась диалектной тональностью, в которой она вела всю речь, также и для деловой песни Кураж. Песня заиграла.

Никогда нельзя забывать, что наша театральная немецкая речь искусственна. Актерский текст становится более жизненным, когда он произносится на языке обыденном, то есть на родном диалекте. Редкий текст, разве только насквозь книжный, от этого проигрывает. Правда, некоторые тексты нужно произносить на диалекте автора, например, Шиллера и Гельдерлина — на швабском, Клейста — на бранденбургском и т. д.

Картина первая

Коммерсантка Анна Фирлинг, известная под именем мамаши Кураж, присоединяется к шведской армии

 

Вербовщики рыщут по стране в поисках пушечного мяса. Кураж представляет фельдфебелю свою смешанную семью, сложившуюся на разных театрах военных действий. Маркитантка ножом защищает своих сыновей 389 от вербовщиков. Она видит, что ее сыновья становятся добычей вербовщиков, и пророчит фельдфебелю раннюю солдатскую смерть. Чтобы отпугнуть их от войны, она подсовывает черную метку и своим детям. Из-за небольшого торга она в конце концов все-таки теряет своего смелого сына. Но и фельдфебель тоже кое-что предсказывает Кураж: кто хочет жить войной, должен и ей что-то дать.

Главные мизансцены

Вербовщики рыщут по стране в поисках пушечного мяса. На пустой сцене, справа у рампы, стоят в дозоре фельдфебель и вербовщик и, понизив голос, жалуются на то, как трудно им добывать пушечное мясо для своего начальника. Предполагается, что город, о котором говорит фельдфебель, находится в зрительном зале. Затем появляется фургон Кураж, и при виде молодых парней у вербовщика текут слюнки. Фельдфебель кричит: «Стой!» — и фургон останавливается.

Кураж представляет фельдфебелю свою смешанную семью, сложившуюся на разных театрах военных действий. Мастера торговли и войны встречаются, война может начаться. При виде военных члены семьи Фирлинг пусть покажутся на какое-то мгновение испуганными: ведь и свои — это тоже враг; войско не только дает, оно и берет. Затем слова «доброго здоровья, господин фельдфебель» звучат так же бесстрастно и по-военному отрывисто, как и слова «здорово, здорово». Слезая с фургона, Кураж показывает, что проверку документов она считает ненужной в отношениях между мастерами своего дела формальностью. («Ладно, не будем нарушать порядка».) Свою маленькую семью, сложившуюся на столь многих театрах военных действий, она представляет шутливым тоном, изображая отчасти этакую чудачку «мамашу Кураж».

Фургон с детьми стоит слева, вербовщики стоят справа. Кураж идет с жестянкой, полной бумаг, ее позвали, но в то же время это и вылазка для рекогносцировки и для переговоров; она описывает свою семью, стоя справа, словно издали, когда они не висят у тебя над душой, лучше видно. А вербовщик ведет обходные маневры у нее за спиной, он подбирается к сыновьям, 390 провоцирует их. Поворотная точка — это слова: «Не желаете ли хорошую пистолю или портупею новенькую?» — «Не того я желаю».

Маркитантка ножом защищает своих сыновей от вербовщиков. Фельдфебель оставляет маркитантку и подходит к сыновьям, за ним — вербовщик. Фельдфебель хлопает их по грудной клетке, щупает у них икры. Он возвращается, становится перед матерью: «Почему от службы увиливают?» Вербовщик остался: «Ну-ка, подойди! Дай руку пощупаю — мужчина ты или птенец желторотый». Кураж бросается к ним, становится между вербовщиком и сыном. «Птенец он, совсем еще птенчик!» Вербовщик идет к фельдфебелю (направо) и жалуется: «Он меня оскорбил». Кураж тянет назад своего Эйлифа. Тогда фельдфебель пытается убедить ее разумными доводами, но Кураж вытаскивает складной нож и яростно закрывает собой сыновей.

Кураж видит, что ее сыновья становятся добычей вербовщиков, и пророчит фельдфебелю раннюю солдатскую смерть. Она снова подходит к фельдфебелю («Дай свой шлем!»). Ее дети следуют за ней, чтобы поглазеть. А вербовщик заходит с фланга и уговаривает Эйлифа, стоя у него за спиной.

Когда фельдфебель, помедлив, вытягивает черный крест, дети с довольным видом возвращаются к фургону, а за ними следует вербовщик. И когда Кураж оборачивается («мешкать не приходится»), она видит вербовщика между сыновьями; он обнял их за плечи.

Чтобы отпугнуть их от войны, Кураж подсовывает черную метку и своим детям. Смятение в собственных рядах в полном разгаре. Она в гневе бежит за фургон, чтобы нарисовать своим детям черные кресты. Когда она возвращается со шлемом к дышлу фургона, вербовщик, ухмыляясь, оставляет ей ее детей и возвращается к фельдфебелю (направо). По окончании этой мрачной церемонии Кураж бежит к фельдфебелю, чтобы вернуть ему шлем, и с развевающимися юбками взбирается на сиденье фургона. Сыновья снова впряглись, фургон движется. Кураж справилась с трудным положением.

Из-за небольшого торга Кураж в конце концов все-таки теряет своего смелого сына. По совету вербовщика, фельдфебель, все еще не сдаваясь, выражает желание 391 сделать покупку. Кураж, наэлектризованная, снова слезает с фургона, и фельдфебель уводит ее налево, за фургон. Пока они там рядятся, вербовщик снимает с Эйлифа постромку и уводит его. Немая это видит, она тоже слезает с фургона и тщетно пытается обратить внимание матери, которая поглощена торгом, на исчезновение Эйлифа. Лишь захлопнув висящий у нее на ремне кошель, Кураж обнаруживает эту потерю. На мгновение она садится на дышло, держа перед собой свои пряжки. Затем она со злостью бросается в фургон, и маленькая семья, став на одного члена меньше, хмуро удаляется прочь.

Но и фельдфебель тоже кое-что предсказывает Кураж. Фельдфебель, смеясь, предсказывает Кураж, что ей тоже придется платить проценты войне, за счет которой она собирается жить.

Ошибка

Поскольку круглый горизонт Немецкого театра по ошибке отрезает выход, понадобилась ширма в глубине сцены, чтобы скрыть фургон в начале, ибо иначе фургон пришлось бы вкатывать через дыру в круглом горизонте. Оформители придали этой ширме смутные очертания крестьянского хутора; мы могли бы настоять на том, чтобы ширма сохранила очертания ширмы. Но это оказалось бы хуже, чем дыра для фургона в круглом горизонте, поэтому мы посмотрели на такую неточность сквозь пальцы.

Вербовщики

Пустая сцена пролога была превращена в конкретную местность несколькими зимними кустиками, отмечающими проселочную дорогу. Здесь стоят в ожидании и жестоко мерзнут в своих железных доспехах двое военных — фельдфебель и вербовщик.

Великий беспорядок войны начинается порядком, дезорганизация — организацией. У тех, кто доставит заботы другим, еще есть заботы. Мы слышим жалобы на отсутствие разума, необходимого для того, чтобы привести войну в действие. Таким образом, люди войны — это деловые люди. У фельдфебеля есть книжечка, которая 392 служит ему для справок, вербовщик приходит в эти места вооруженный их картой. Слияние войны и коммерции нужно показать как можно раньше.

Группировка

Будет довольно трудно уговорить исполнителей ролей фельдфебеля и вербовщика стоять на одном месте, и притом рядом, пока не появится фургон Кураж. В нашем театре все группы обнаруживают сильную склонность к разделению отчасти потому, что ходьбой и перемещениями актер надеется оживить интерес зрителей, отчасти же потому, что он хочет быть сам по себе и отвести на себя внимание публики. Но нет никакого повода разъединять этих двух воинов: напротив, их перемещение на сцене исказило бы и внешнюю картину и аргументацию.

Перемещения

Не следовало бы менять место актера на сцене, покуда на то нет уважительной причины; а желание перемены — причина не уважительная. Если уступать этому желанию, то вскоре любое движение на сцене обесценивается, ни в одном из них публика уже не ищет особого смысла, ни одного не принимает всерьез. А на поворотных точках действия чаще всего требуется перемещение во всей его неослабленной радикальности. Правомерность перегруппировки обеспечивается нащупыванием и учетом поворотных моментов. Например, вербовщики выслушали Кураж, ей удалось озадачить их и тем самым отвлечь, или занять и тем самым расположить к себе, и зловещим было покамест лишь одно обстоятельство: потребовав документы, фельдфебель их не проверил, — ему тоже нужна была только задержка. Кураж делает следующий шаг (также и физический, ибо подходит к фельдфебелю, берет его за пряжку пояса: «Желаете ли хорошую пистолю или портупею новенькую?») и пытается продать ему что-нибудь. Тут-то вербовщик и приступает к делу. Фельдфебель зловеще отвечает: «Не того я желаю», и идет с вербовщиком к стоящим у дышла сыновьям. Следует осмотр, похожий на осмотр лошадей. И, подчеркивая поворотный момент, 393 фельдфебель возвращается к Кураж, становится перед ней и спрашивает: «Почему от службы увиливают?» (Такого рода перемещения не следует ослаблять одновременными репликами!) Если перегруппировки нужны для того, чтобы выделить для зрителя те или иные эпизоды, то движение надлежит использовать, чтобы выразить что-то существенное для действия и для данного момента; если в этом отношении ничего не удается найти, лучше всего пересмотреть все предыдущие мизансцены; в них, наверно, окажутся просчеты, поскольку мизансцены должны выражать только действие, а действие содержит в себе (надо надеяться) логический ход событий, показ которых — единственное назначение мизансцен.

О деталях

Деталь, даже самую мелкую, нужно, конечно, давать при залитой светом сцене в полную силу. Особенно это относится к эпизодам, которые почти сплошь пропускаются на нашей сцене, таким, например, как платеж при торговой сделке. Вайгель придумала тут (ср. продажу пряжки в первой, каплуна — во второй, напитков в пятой и шестой, оплату похорон в двенадцатой картинах) особый жест: она — громко захлопывала висевшую у нее на плече сумку. Спору нет, на репетициях нелегко противостоять нетерпению актеров, привыкших работать на темпераменте, и по принципу эпической игры изобретательно и подробно разрабатывать детали одну за другой. Очень многое говорят даже такие крошечные детали, как та, что Кураж, глядя, как вербовщики подходят к ее сыновьям и ощупывают у них, словно у лошадей, мускулы, показывает свою материнскую гордость, покамест вопрос фельдфебеля: «Почему от службы увиливают?», не указывает ей на опасность, после чего она одним прыжком оказывается между сыновьями и вербовщиками. Во время репетиций темп нужно взять медленный, хотя бы ради разработки деталей; определить темп спектакля — это особый, более поздний процесс.

Деталь

Когда Кураж вытаскивает нож, в этом нет никакой дикости. Кураж просто показывает, что, защищая своих 394 детей, она не остановится и перед этим. Вообще актриса должна показать, что Кураж бывала в таких ситуациях и умеет с ними справляться.

Кураж подсовывает своим детям черную метку

Только некоторой выспренностью тона и тем, что она демонстративно отворачивается, когда Швейцарец вытаскивает жребий из протянутого ему шлема, то есть несколько преувеличенной безучастностью и демонстрацией своего невмешательства (видите, это никакие не фокусы, не уловки), актриса показывает, что самой Кураж ее подтасовка западает в сознание, ибо в остальном она вполне верит в то, что говорит, а именно — что известные слабости и достоинства ее детей могут при случае оказаться гибельными для них.

Кураж пророчит фельдфебелю раннюю солдатскую смерть

Выяснилось, что Кураж нужно оглянуться на Эйлифа, прежде чем она подойдет к фельдфебелю, чтобы тот вытащил жребий. Иначе было непонятно, что она делает это для того, чтобы отпугнуть от войны своего воинственного сына.

Торг из-за пряжки

Кураж отдает своего сына вербовщику, потому что не в силах отказаться от продажи пряжки. Сойдя с фургона, чтобы продемонстрировать фельдфебелю пряжку, Кураж должна сначала показать некоторое недоверие, для чего она озабоченно оглядывается на вербовщика. Как только фельдфебель, ухватившись за пряжку пояса, уводит Кураж за фургон, чтобы вербовщик мог обработать ее сына, ее недоверие переходит на деловую почву. Отправляясь за водкой для фельдфебеля, она отнимает у него не оплаченную еще пряжку, а монету пробует на зуб. Фельдфебеля это недоверие очень раздражает.

Если отказаться вначале от этого недоверия, Кураж предстала бы глупой и потому совершенно неинтересной 395 женщиной или одержимой страстью к торговле торговкой, лишенной должного навыка. Без недоверия нельзя обойтись, только оно должно быть слишком слабым.

Элементы пантомимы

Разработать: как вербовщик снимает с Эйлифа лямку («от баб отбоя нет!»). Он освобождает его от ига.

Он всучил ему гульден; держа перед собой зажатый в кулаке гульден, Эйлиф уходит словно бы в забытье.

Дозировка

Вайгель мастерски дозировала реакцию на увод смелого сына. Она изображала скорее смущение, чем ужас. Если сын стал солдатом, то он еще не потерян, он только оказывается в опасности. А ей еще предстоит терять детей. Чтобы показать, что она отлично знает, почему Эйлифа уже нет рядом с ней, Вайгель волочила связку поясов, из которых один продала, по земле и со злостью бросила ее в фургон, после того как она несколько мгновений держала ее между коленями, сидя на дышле, чтобы перевести дух. И она не смотрит в глаза дочери, надевая на нее лямки, в которых до сих пор помогал тянуть фургон Эйлиф.

Картина вторая

Мамаша Кураж встречается со своим смелым сыном у крепости Вальгоф.

 

Мамаша Кураж наживается на торговле в шведском лагере. Упрямо торгуясь при продаже каплуна, она завязывает знакомство с лагерным поваром, который еще сыграет в ее жизни известную роль. Шведский командующий приводит в свою палатку молодого солдата и чествует его за храбрость. Кураж узнает в этом молодом солдате своего потерянного сына. Благодаря чествованию Эйлифа ей удается дороже продать каплуна. Эйлиф рассказывает о своем подвиге, а Кураж, которая рядом, на кухне, ощипывает каплуна, рассуждает о плохих 396 полководцах. Эйлиф пляшет с саблей, а его мать отвечает ему песней. Эйлиф обнимает мать и получает пощечину за то, что подверг себя опасности своим подвигом.

Главные мизансцены

Мамаша Кураж наживается на торговле продовольствием в шведском лагере у крепости Вальгоф. Упрямо торгуясь при продаже каплуна, она завязывает знакомство с лагерным поваром, который еще сыграет в ее жизни известную роль. Движение в этой сцене приурочено к ее поворотной точке («Гляди, что я делал!»). Повар перестает чистить морковь, вылавливает из мусорной бочки кусок протухшего мяса и несет его к колоде, чтоб разрубить. Вымогательство Кураж не удалось.

Шведский командующий приводит в свою палатку молодого солдата и, произнося небольшую речь, чествует его за храбрость. Барабанный бой за палаткой возвещает о прибытии важных лиц. Должно быть неясно, пьет ли командующий, чтобы оказать честь солдату, или он чествует его, чтобы выпить. Тем временем рядом повар готовит обед, а Кураж не уступает своего каплуна.

Кураж узнает в этом молодом солдате своего потерянного сына. Благодаря чествованию Эйлифа ей удается дороже продать каплуна. Покуда Кураж предается радости встречи — не настолько, впрочем, безудержно, чтобы не использовать появление Эйлифа в деловых интересах, — командующий велит священнику подать лучины для трубки.

Эйлиф рассказывает о своем подвиге, а Кураж, которая рядом, на кухне, чистит каплуна, рассуждает о плохих полководцах. Сначала Кураж слушает рассказ сына с сияющим видом, затем она мрачнеет, а в конце со злостью швыряет каплуна в чан. Когда она, принявшись вновь за работу, перемывает косточки командующему, командующий рядом показывает ее сыну по карте, для каких новых подвигов тот ему потребуется.

397 Эйлиф пляшет с саблей, а его мать отвечает ему песней. Эйлиф пляшет у рампы, около стенки, за которой кухня. Кураж подкрадывается к стенке, чтобы закончить его песню. Затем она возвращается к своему чану, но не садится.

Эйлиф обнимает мать и получает пощечину за то, что подверг себя опасности своим подвигом.

Торг при продаже каплуна

Спор о цене каплуна между Кураж и поваром должен был, помимо всего прочего, положить начало их нежным отношениям. Оба торговались с видимым удовольствием, и повара привели в восхищение болтовня маркитантки и ловкость, с которой та использовала чествование своего сына в интересах торговли. Кураж в свою очередь показалось забавным, как повар острием ножа вытащил из мусорной бочки протухшую говяжью грудинку и бережно, словно какую-то драгоценность, хоть и воротя от нее нос, отнес ее на свой кухонный стол. Актер Бильдт207 мастерски показал, с каким театральным изяществом орудует с каплуном воодушевленный новыми возможностями ловелас-повар. Попутно нужно заметить, что такая «немая игра» отнюдь не мешала одновременной сцене в палатке, ибо велась с тактом.

Между прочим, Бильдт не пожалел сил, чтобы перенять у одного голландца голландский выговор.

Повар Буша в новой постановке

Чтобы намекнуть на зарождение нежных отношений в ходе борьбы за низкую цену, Буш прибавлял старую голландскую песенку («Nit Betters als die Piep»208). При этом он сажал Кураж к себе на колени и, обняв ее, хватал за грудь. Кураж подсовывала ему под руку каплуна. После песенки он сухо говорил ей на ухо: «Тридцать». Она качала головой, и тогда он доставал из бочки тухлую говядину. (Кураж дает ему повод спеть эту песню словами «выньте трубку изо рта, когда я говорю с вами»).

Командующий

При изображении командующего не вполне удавалось избежать штампа. Он получался каким-то шумным, сварливым, в нем было слишком мало черт господствующего класса. Было бы лучше показать одряхлевшего аристократа-шведа, для которого чествование храброго солдата — это дань рутине, отдаваемая без 398 внутреннего участия. Даже само его появление на сцене — пьяный, он держится на ногах, опираясь на чествуемого солдата, и сразу берет курс на кувшин с вином — было бы тогда выразительнее. А так все мало чем отличалось от сцены буйного опьянения.

Деталь новой постановки

Командующий был изображен одряхлевшим аристократом; однако, отдавая распоряжения повару, он очень громко кричал. Кроме того, чествованием солдата-разбойника он пользуется как демонстрацией перед полковым священником, чья вероучительная пропаганда не продвигает войну вперед. После слов «ты их, значит, порубил» он, бросив взгляд на священника, дает Эйлифу покурить свою трубку, а после слов «в тебе сидит юный Цезарь» протягивает ему кувшин с вином, не преминув, впрочем, удостовериться, что кувшин уже почти пуст.

Война за веру

Из того, как обращается со священником командующий, видна роль, принадлежащая вере в войне за веру. Это было показано с довольно грубой отчетливостью. Командующий велит ему подать горящую лучину для трубки и презрительно проливает вино на его пасторский сюртук; священник, бросая взгляд на Эйлифа, вытирает сюртук: он одновременно и протестует и превращает все в шутку. В отличие от маленького мясника Эйлифа его не приглашают за стол и вином не поят. Но яснее всего показала его положение та вытекающая из унизительности его положения униженность, с какой он садится за стол и наливает себе вина, когда командующий уводит молодого солдата, для которого разыгрывается весь этот спектакль, к карте, и стол тем самым освобождается. От этого унизительного положения и идет цинизм священника.

Пляска Эйлифа

Короткая дикая пляска Эйлифа с саблей должна быть исполнена со страстью и в то же время небрежно. Молодой человек подражает пляске, которую он где-то видел. Это задача не из легких.

399 Костюм: на Эйлифе дешевый, во вмятинах, железный нагрудник и все еще прежние обтрепанные штаны. Лишь в восьмой картине (неожиданный мир) на нем дорогая одежда и амуниция; он умирает богатым.

Деталь

Во время своей гневной речи о плохих полководцах Кураж с остервенением ощипывает каплуна, придавая своему занятию некое символическое значение. Ее поношения время от времени прерывает смешок повара, которого эта речь забавляет.

Кураж Гизе209

В мюнхенской постановке по берлинской модели Гизе, первая исполнительница роли Кураж, игравшая ее во время войны в Цюрихе, показала, как может большой актер использовать мизансцены и театральный материал постановки-модели для создания собственного, самобытного образа. При этом она непрерывно находила прекрасные замены, которые обогащают и модель. Сжав, например, в поднятом кулаке гульден, вырученный за каплуна благодаря триумфу своего сына, она торжествующе приплясывала. Или, к примеру, когда Эйлиф, спотыкаясь, входил в кухню и приветствовал ее, как то было явно принято у Фирлингов, варварским рявканьем, она отвечала ему неодобрительным вариантом этого звука. Так подготавливалась пощечина. (Вайгель играла радость встречи и, только вспомнив вдруг о неосторожности Эйлифа, давала ему оплеуху.)

Картина третья

Мамаша Кураж переходит из протестантского лагеря в католический и теряет своего честного сына Швейцарца.

 

Спекуляция боеприпасами. Мамаша Кураж угощает лагерную проститутку и предостерегает свою дочь от любовных похождений на войне. Покамест Кураж кокетничает с поваром и священником, немая Катрин примеривает шляпку и сапожки проститутки. Первый обед в католическом лагере. Разговор брата с сестрой и арест Швейцарца. Мамаша Кураж закладывает свой фургон проститутке, чтобы выкупить Швейцарца. Кураж пытается удешевить подкуп. Кураж торгуется слишком долго и слышит ружейный залп, обрывающий жизнь Швейцарца. Немая Катрин 400 подходит к матери, и они вместе ждут, чтобы принесли тело расстрелянного. Чтобы не выдать себя, Кураж отрекается от своего мертвого сына.

Главные мизансцены

В течение всей картины фургон стоит слева, дышлом к зрителю, так что те, кто стоит справа от него, не видят стоящих слева. Посредине, на заднем плане, укреплен флагшток, справа, на переднем плане, стоит бочка, которая служит обеденным столом. Картина делится на четыре части: атака, арест честного сына, торг, отречение. После первой и второй частей сцена закрывается гардиной, после третьей — затемняется.

Спекуляция боеприпасами. Мамашу Кураж, появляющуюся слева из глубины сцены, преследует, не переставая уговаривать ее, интендант. На несколько мгновений она останавливается с ним у рампы; после слов «тем более по такой цене» она отворачивается от него и садится возле фургона на ящик, где уже сидит Швейцарец. Торг ведется приглушенными голосами. Зовут Катрин, которая снимала с веревки белье, и та идет с интендантом в глубину левой части сцены. Кураж начинает латать подштанники Швейцарца и при этом учит его честности. Вернувшийся по другую сторону фургона интендант уводит Швейцарца с собой. Эта и последующие сцены выдержаны в тоне идиллии.

Мамаша Кураж угощает лагерную проститутку и предостерегает свою дочь от любовных похождений на войне. Кураж, с шитьем в руках, присаживается к Потье. Катрин, снимая с веревки белье, прислушивается к их разговору. После своей песни Потье демонстративной походкой проститутки скрывается за фургоном.

Покамест Кураж кокетничает с поваром и священником, немая Катрин примеривает шляпку и сапожки 401 проститутки. После короткой словесной перепалки мамаша Кураж ведет своих гостей выпить по стаканчику вина за фургон, где и завязывается политический разговор. После дополнительно вставленных слов «он — есть война за веру» повар насмешливо затягивает хорал «Господь — надежный наш оплот»210. Это дает Катрин время примерить шляпку и башмаки Иветты.

Атака. Неподвижен в беготне и суматохе атаки только священник, который путается у всех в ногах и не сходит с места. Остальные мизансцены ясны из текста.

Первый обед в католическом лагере. Священник, ставший теперь трактирным слугой, присоединяется к собравшейся у котла маленькой семье; Швейцарец немного отодвигается от остальных; он хочет уйти.

Разговор брата с сестрой и арест Швейцарца. Разговор их происходит за импровизированным столом. Увидав за фургоном шпика, Катрин пытается помешать брату влезть на фургон. Она бежит навстречу матери до середины сцены, когда Кураж возвращается со священником. В ожидании католиков Кураж, священник и Катрин группируются у стола.

Мамаша Кураж пытается заложить свой фургон проститутке, чтобы выкупить Швейцарца. Священник бежит навстречу измученной Кураж и подхватывает ее под мышки. Она быстро освобождается от этого объятия, которое, впрочем, несколько взбадривает ее, и задумывается. К тому моменту, когда появляется Иветта с полковником, план Кураж готов. Потье оставляет полковника, подбегает к Кураж, предательски целует ее, бегом возвращается к своему поклоннику, затем с самым жадным видом влезает в фургон. Кураж вытаскивает ее оттуда, ругает ее и гонит торговаться с судьями Швейцарца.

Кураж пытается удешевить подкуп. Кураж сажает Катрин и священника мыть стаканы и чистить ножи, создавая тем самым некое подобие осадного положения. Она стоит посредине сцены, между проституткой и своими домочадцами, когда не соглашается совсем отказаться от фургона, который защищала с таким трудом. Она снова садится чистить ножи и уже не встает, когда Потье, возвратившись, сообщает, что чиновники 402 требуют 200 гульденов. Теперь Кураж сразу соглашается заплатить.

Кураж слышит ружейный залп, обрывающий жизнь Швейцарца. Как только Потье убегает, Кураж вдруг встает и говорит: «Боюсь, слишком долго я торговалась». Раздается залп, и священник, покидая Кураж, уходит за фургон. Свет гаснет.

Чтобы не выдать себя, Кураж отрекается от своего мертвого сына. Из-за фургона медленно выходит Иветта. Она бранит Кураж, учит не выдавать себя и выводит из-за фургона Катрин. Та, отворачивая лицо, подходит к матери и становится рядом с ней. Приносят Швейцарца, и мать, подойдя к нему, отрекается от него.

Перемещения и группировки

Перемещения и группировки должны быть подчинены ритму повествования и передавать события зримо.

В третьей картине лагерная идиллия нарушается атакой врага. Следовательно, идиллию нужно с самого начала строить таким образом, чтобы как можно нагляднее показать последующее разорение. Нужно дать актерам возможность бегать, нужно все подготовить для наглядного изображения суматохи и учесть, что назначение отдельных площадок сцены изменится.

Чтобы спасти свое белье, висящее на веревке, протянутой от фургона к пушке, — в начале картины его развесила немая Катрин, так что в конце картины Кураж может преждевременно собрать его, — Кураж должна пересечь всю сцену по диагонали. Катрин сидит у бочки, справа, на переднем плане, где в качестве клиентки сидела Иветта; Кураж достает сажу из фургона и несет ее к бочке, чтобы вымазать лицо дочери. Событие частной жизни разыгрывается теперь там, где прежде занимались только коммерцией. Когда Швейцарец, со шкатулкой в руках, вбегает из глубины сцены, справа, и, пересекая сцену по диагонали, бежит к фургону, который стоит на переднем плане и слева, его путь перерезает путь спешащей к своей дочери Кураж. Сначала она пробегает мимо своего сына, но, увидев шкатулку, оборачивается к Швейцарцу, который как раз хочет влезть в фургон. Несколько мгновений Кураж 403 стоит, как наседка между двумя цыплятами: каждый из них в опасности, и она не знает, которого спасти раньше. Покуда она мажет сажей лицо дочери, сын прячет шкатулку в фургоне; Кураж удается приняться за сына, только покончив с дочерью, когда сын вылез уже из фургона. Она еще стоит рядом с ним, когда священник, выскочив из-за фургона, указывает на шведское знамя. Кураж бежит к знамени, находящемуся посредине и в глубине сцены, и срывает его.

Лагерную идиллию, которую нарушает атака, нужно расчленить. По окончании грязного дельца (спекуляция боеприпасами) Швейцарец уходит направо, а за ним — интендант. Интендант узнает проститутку, которая сидит у бочки и чинит свою шляпку; он с отвращением отводит глаза от Иветты. Иветта кричит ему что-то вдогонку, а потом, когда центр тяжести перемещается на правую сторону сцены, Кураж тоже медленно проходит к бочке. (Немного позднее за матерью следует немая Катрин, которая, выйдя из-за фургона, снова начинает развешивать белье.) Кураж с Иветтой беседуют, Катрин, развешивая белье, прислушивается к их разговору. Иветта поет свою песню. Иветта удаляется вызывающей походкой — справа налево, с переднего плана в глубину сцены. Катрин глядит на нее, и Кураж предостерегает дочь. Справа, из глубины сцены, появляются повар и священник. После короткой словесной перепалки Кураж уводит за фургон обоих мужчин, успевших своим вниманием к Катрин привлечь к ней внимание зрителя. Далее идут разговор о политике у фургона и пантомима Катрин. Подражая Иветте, Катрин повторяет ее путь. Тревога начинается с появлением интенданта и солдата, вбегающих справа, из глубины сцены. В этом же направлении удаляется повар, после того как Кураж подбегает к пушке, чтобы спасти белье, а Катрин к бочке, чтобы спрятать свои ноги.

Важно

Важна неизменная работоспособность Кураж. Она почти всегда занята какой-нибудь работой. Эта-то энергия и делает потрясающей безуспешность ее усилий.

404 Крошечная сценка

Крошечная сценка спекуляции армейским имуществом в начале третьей картины показывает всеобщую и естественную коррупцию в полевых лагерях великой религиозной войны. Честный сын слушает разговор матери с интендантом лишь краем уха, как нечто очень привычное; мать не скрывает от него бесчестной торговли, но учит его, чтобы сам он был честен, так как он простодушен. Следуя этому совету, он платится жизнью.

Иветта Потье

У немой Катрин перед глазами пример Иветты. Сама Катрин должна тяжко трудиться, а проститутка пьет и бездельничает. И для Катрин единственной остающейся ей на войне формой любви была бы проституция. Своей песней Иветта показывает, что другие формы ведут к тяжелым травмам. Временами, продаваясь по дорогой цене, проститутка становится могущественной. Мамаше Кураж, которая продает только сапоги, приходится отчаянно защищать от нее свой фургон. Кураж, конечно, не осуждает Иветту за безнравственность, находя, видимо, правомерной ее особую форму торговли.

Полковник

Полковника, которого Иветта притаскивает, чтобы он купил ей фургон Кураж, играть трудно, так как это совершенно отрицательный образ. Он должен только показать, какой ценой покупает проститутка свое возвышение; поэтому он должен быть страшен. Пильц тонко передал возраст полковника, заставив его изображать пламенную страсть, на которую он отнюдь не был способен. Как по команде в нем взыгрывала похоть, и старик, казалось, забывал обо всем окружающем. Непосредственно вслед за этим он забывал о похоти и с отсутствующим видом глядел в одну точку. Смелого эффекта этот актер достигал с помощью палки. В минуты страсти он прижимал ее к полу с такой силой, что она сгибалась, и сразу же ослаблял нажим, чтó самым смешным образом намекало на страшную в своей 405 агрессивности импотенцию. Лишь большое изящество исполнения удерживает такие приемы в рамках хорошего вкуса.

Деталь

Развесив белье, немая Катрин с разинутым ртом глядит на гостей из палатки командующего. Повар удостаивает ее особого внимания, когда идет вслед за Кураж за фургон. Это, вероятно, и надоумило немую украсть сапожки Иветты.

По эту и по ту сторону

Пока по одну сторону фургона идет откровенно насмешливый разговор о войне, немая Катрин присваивает кое-какие орудия ремесла проститутки и разучивает ее покачивающуюся походку, которую только что видела. Хурвиц211 сохраняла при этом самое серьезное и напряженное выражение лица.

Господь — надежный наш оплот

Первая часть пантомимы Катрин шла только после слов «ваш лицо меня не обманул». Повар прибавлял: «Он есть война за веру». Затем Кураж, повар и священник становились около фургона таким образом, что Катрин они не могли видеть, и затягивали хорал «Господь — надежный наш оплот». Они пели его с чувством, все время боязливо оглядываясь, словно в шведском лагере это нелегальная песня.

Атака

Надо показать, что Кураж привыкла к таким неожиданностям войны и умеет справляться с ними. Прежде чем позволить спасти пушку, она спасает свое белье. Священнику она помогает переодеться, дочери мажет сажей лицо, сына уговаривает бросить полковую кассу, шведский флаг прячет. Все это она делает привычно, но отнюдь не равнодушно.

406 Попытка спасти пушку

была в новой постановке тщательно разработана. Интендант стоял спиной к публике и, покачиваясь на носках, время от времени убирал со спины руки, чтобы четкими, но противоречивыми жестами показать двум хлопотавшим около пушки солдатам, как сдвинуть ее с места. Это не удается.

Интендант раздраженно отворачивается и, ухмыляясь, глядит на священника, который не прочь уклониться от своих обязанностей; этот почтенный господин явно слишком труслив, чтобы пуститься в бегство.

Обед

Его приготовила Кураж. Маленькая семья, к которой прибавился слуга, бывший не далее как утром священником, кажется еще немного потрепанной, во время беседы они еще озираются по сторонам, как пленники, но мать опять уже отпускает шуточки — католики покупают штаны так же, как протестанты. Они еще не знают, что, с другой стороны, честность у католиков так же опасна для жизни, как и у протестантов.

Полковой священник

Полковой священник нашел пристанище. У него есть собственная миска, и он неумело старается быть полезным, таскает бочки с водой, чистит ножи и вилки и т. д. В остальном он еще чужой; по этой причине или из-за своего флегматичного нрава он не принимает особого участия в трагедии честного сына. Когда Кураж ведет свой слишком долгий торг из-за сына, он смотрит на нее только как на свою кормилицу.

Швейцарец

Актерам, кажется, трудно подавить свое сочувствие к персонажу, которого они играют, и не подать виду, что они знают об его скорой смерти. Когда Швейцарца схватывают, трогательным делает его как раз то, что он говорит с сестрой без каких бы то ни было предчувствий.

407 Брат и сестра

Маленькая беседа между немой Катрин и Швейцарцем спокойна и не лишена нежности. Незадолго до гибели еще раз становится видно, что гибнет.

Эта сцена восходит к одной старой японской пьесе, где один мальчик в знак дружбы показывает другому летящую птицу, а тот ему — облако.

Деталь

Сообщая матери об аресте Швейцарца, немая Катрин слишком взволнованно жестикулирует, поэтому мать не понимает ее и говорит: «Покажи руками! Терпеть не могу, когда ты скулишь, как щенок! Что о тебе подумает его преподобие? Ты его еще напугаешь». В исполнении Хурвиц Катрин судорожно делала над собой усилие и начинала кивать головой. Этот аргумент она понимает, он убедителен.

Деталь

Когда фельдфебель допрашивал ее в присутствии Швейцарца, Кураж рылась в корзине, изображая деловую женщину, у которой нет времени на всякие формальности. Но после слов «руку ему не вывихните!» она бежала за уводившими Швейцарца солдатами.

Кураж Гизе

Швейцарца увели. Рыча «руку ему не вывихните!», Кураж Гизе, находясь возле своего фургона и под его прикрытием, с диким топотом исполняет настоящий танец отчаяния. Она вынуждена скрывать свое отчаяние и даже взывать к мучителям своего сына может только pro forma212.

Три выхода Иветты

Три раза бегает Иветта хлопотать о сыне Кураж и об ее фургоне. Сначала Иветта злится на Кураж просто за то, что та пытается обмануть ее и хочет выплатить 408 деньги из полковой кассы, но потом эта злость переходит в злость на то, что Кураж предает своего сына.

Катрин и торг из-за Швейцарца

Немая Катрин не будет изображена реалистически, если ее добродушие подчеркнут, например, тем, что сделают ее противницей всякой попытки выторговать более дешевую взятку. Она перестает чистить ножи, когда начинает понимать, что торг идет слишком долго. И если после казни, когда Иветта приводит Катрин к Кураж, немая идет к матери, отвернув от нее лицо, то это может выражать и упрек, но главное — Катрин стыдно глядеть ей в глаза.

Отречение

Кураж сидит, рядом с ней стоит ее дочь, которую она держит за руку. Когда входят солдаты с телом и Кураж должна взглянуть на него, она встает, подходит к трупу, бросает на него взгляд, качает головой, возвращается на прежнее место и садится. У нее все время ожесточенное выражение лица; нижняя губа выпячена вперед. Смелость Вайгель в разоблачении Кураж достигала здесь высшей точки.

(Исполнитель роли фельдфебеля может форсировать изумление зрителя, изумленно оглянувшись на своих солдат при виде такой выдержки.)

Наблюдение

Выражение предельной боли при звуке залпа, раскрытый без крика рот, запрокинутая голова идут, вероятно, от газетной фотографии индийской женщины, сидевшей во время обстрела Сингапура у трупа убитого сына. Наверно, много лет назад Вайгель видела эту фотографию, хотя расспросы показали, что она не помнит. Так входят наблюдения в актерский багаж… Впрочем, эту позу Вайгель внесла лишь в позднейшие спектакли.

409 Кураж Гизе

Перед отречением, когда немая Катрин, посланная Иветтой вперед, с неудовольствием становится рядом с матерью, Кураж в какой-то миг слабости опирается на дочь и хватает ее руку. Она сразу же отпускает эту руку, когда появляются солдаты с телом Швейцарца. Она идет от бочки к носилкам и обратно покачивающейся, дерзкой походкой, а перед носилками стоит очень прямо, в какой-то вызывающей, даже щегольской позе, словно она просто-напросто выполняет оскорбительное требование. Когда носилки уносят, она без всякого перехода беззвучно падает с табурета ничком.

Картина четвертая

Песня о великом смирении

 

Мамаша Кураж сидит перед палаткой ротмистра, собираясь пожаловаться ему на ущерб, причиненный ее фургону. Писарь тщетно советует ей не поднимать шума. Приходит, тоже с жалобой, молодой солдат. Кураж отговаривает его жаловаться. Горькая песня о великом смирении. Вразумленная собственными вразумлениями, она тоже уходит, раздумав жаловаться.

Главные мизансцены

Мамаша Кураж сидит перед палаткой ротмистра, собираясь пожаловаться ему на ущерб, причиненный ее фургону. Писарь тщетно советует ей не поднимать шума. Писарь подходит к скамье, на которой сидит Кураж, и уговаривает ее по-хорошему. Она остается непреклонна.

Приходит, тоже с жалобой, молодой солдат. Кураж отговаривает его жаловаться, потому что его злость слишком кратковременна. Входят два солдата. Старший силой не дает младшему ворваться в палатку офицера. Кураж вмешивается и втягивает молодого человека в разговор об опасности коротких приступов злости.

410 Горькая песня о великом смирении. Молодой солдат, злость которого улетучилась, уходит с проклятиями.

Вразумленная собственными вразумлениями, Кураж тоже уходит, раздумав жаловаться.

Настроение Кураж в начале картины

На первых репетициях Вайгель, открывая эту картину, изображала подавленность. Это было неверно.

Кураж учится, уча другого. Она учит и учится капитуляции.

Картина эта требует ожесточения вначале и подавленности в конце.

Подлость Кураж

Ни в одной другой сцене подлость Кураж не велика так, как в этой, где она учит молодого человека капитулировать перед начальством, чтобы суметь капитулировать самой. И все же лицо Вайгель светится при этом мудростью и даже благородством, и это хорошо. Тут дело не столько в ее личной подлости, сколько в подлости ее плана, а она сама немного поднимается над ним хотя бы уж тем, что явно понимает эту слабость и даже злится на нее.

Уходы

Актер Шефер213 в роли молодого солдата показал примечательную походку. Обругав Кураж, он уходил так, словно в движение его приводили только ступни — с подкосившимися ногами, делая на полдороге два шага назад к Кураж (без нарушения общего, непрерывающегося рисунка походки), словно он хочет сказать ей что-то еще, но и от этого тоже отказывается; короче говоря, как вол, оглушенный ударом по голове и не знающий, куда податься.

Кураж Вайгель, напротив, уходила быстро, опустив голову, по прямой.

411 Кураж Гизе

Песне о великом смирении Гизе придавала наступательный смысл, исполняя последний припев как бы от имени зрителей — она выступала в «городе движения»214 и ремилитаризации.

От своего цюрихского окончания сцены — там Гизе, по-военному вытянувшись, говорила: «Не буду я жаловаться» — она в Мюнхене отказалась; Кураж уходила с опущенной головой вдоль рампы мимо писаря, чем и подчеркивалось поражение.

Игра без очуждения

Такая сцена таит в себе социальную опасность, если исполнительница роли Кураж, гипнотизируя зрителя своей игрой, призывает его вжиться в эту героиню. Это только усилит его собственную тенденцию к покорности и капитуляции, а кроме того и вдобавок, доставит ему удовольствие подняться над самим собой. Красоты и притягательной силы социальной проблемы он не сумеет почувствовать.

Картина пятая

Мамаша Кураж теряет четыре офицерские рубашки, а немая Катрин находит грудного ребенка

 

После битвы. Кураж не дает священнику своих офицерских рубашек, которыми тот хочет перевязать раненых крестьян. Немая Катрин угрожает матери. Рискуя жизнью, Катрин спасает грудного ребенка. Кураж досадует на потерю рубах и срывает с солдата, укравшего у нее водку, трофейную шубу, а Катрин баюкает трофейного ребенка.

Главные мизансцены

После битвы. Кураж стоит с двумя солдатами перед своим фургоном, опущенная боковина которого превращена в питейную стойку. Катрин сидит на лесенке фургона и волнуется. Кураж осушает два стаканчика водки; ей нужна водка, чтобы быть твердой при виде беды.

412 Кураж не дает священнику своих офицерских рубашек, которыми тот хочет перевязать раненых крестьян. Священник кричит из разрушенной крестьянской хижины, чтобы ему принесли кусок полотна. Кураж не дает Катрин вынести из фургона офицерские рубашки. Кураж упрямо садится на лестницу фургона и никого не впускает.

Немая Катрин угрожает матери. Священник с одним из солдат вытащил из хижины раненую женщину, затем старика-крестьянина, у которого одна рука безжизненно свисает с плеча. Священник снова требует полотна, и все смотрят на Кураж, которая отделывается молчанием. Катрин со злостью хватает доску и замахивается на мать. Священник вырывает у Катрин доску. Он поднимает Кураж, сажает ее на ящик и достает офицерские рубашки.

Рискуя жизнью, Катрин спасает грудного ребенка. Продолжая бороться со священником, Кураж видит, что ее дочь бежит к грозящей вот-вот рухнуть хижине, чтобы спасти грудного ребенка. Кураж мечется, разрываясь между Катрин и рубашками; наконец рубашки разорваны на бинты, а Катрин с ребенком выходит из хижины. Кураж преследует дочь, чтобы отнять у нее ребенка. (Перемещения: Катрин с ребенком бегает против часовой стрелки вокруг раненых, затем по часовой стрелке — вокруг фургона.) Ее мать остается на месте в середине сцены, так как священник выходит из фургона с рубашками. Катрин садится на ящик справа.

Кураж досадует на потерю рубах и срывает с солдата, укравшего у нее водку, трофейную шубу, а Катрин баюкает трофейного ребенка. Ринувшись, как тигрица, на не заплатившего за водку солдата, Кураж запихивает шубу в фургон.

Другая Кураж

С Кураж произошла перемена. Она принесла сына в жертву фургону, поэтому теперь она, как тигрица, защищает фургон. Жестоко торгуясь, она ожесточила себя.

413 Деталь

В начале картины (после слов «победу трубить — они все тут, а жалованье солдатам платить — их никого нет») Кураж — Вайгель выпивала подряд два стаканчика водки. Это служило ей смягчающим обстоятельством, когда в течение всей этой сцены Кураж торговалась, бранилась и буйствовала.

Деталь

Между солдатом, который не получает у Кураж водки, и солдатом, который пьет водку у импровизированной стойки, завязывалась небольшая игра. Она выражала враждебность между имущим и неимущим. Получивший водку насмешливо ухмыляется и пьет ее с подчеркнутым наслаждением, опоздавший долго глядит на него с неприязнью, потом ему становится противно, и, побежденный, он отворачивается и уходит в глубину сцены, ожидая лишь случая добраться до водки. Позднее хлебнувший водки отнесется к раненой крестьянке сердечнее, чем тот, которому не удалось выпить.

Противоречия не должны исчезать

Основываясь на противоречии между положением опустившегося оборванца и нравственным превосходством, актер Хинц215 придавал священнику какую-то смешную беспомощность и деревянность. Эти черты сохранялись и в сцене, где он проявлял милосердие. Он действовал холодно, словно только его прежнее звание духовного пастыря заставило его напасть на теперешнюю свою кормилицу, но при этом проглядывало и нечто другое: его поведение на поле битвы вызывалось прежним высоким его положением, он вел себя так потому, что теперь и сам в сущности принадлежал к угнетенным. Когда он помогает пострадавшим, видно, что и его самого впору пожалеть.

Сцена зависит от разработанности пантомимы

Сила сцены на поле битвы целиком зависит от разработанности пантомимы, которой исполнительница роли немой Катрин показывает растущую злость на бесчеловечность 414 матери. Актриса Ангелика Хурвиц бегала между ранеными крестьянами и Кураж, как испуганная наседка. Она не подавляла сладострастного любопытства инфантильных созданий к жестокостям жизни, перед тем как начать объясняться жестами с матерью. Ребенка она выносила из дому, как воровка; в конце сцены она обеими руками рывком высоко поднимала ребенка, словно пытаясь его рассмешить. Если трофей матери — шуба, то ее трофей — этот младенец.

Катрин

В сцене на поле битвы немая Катрин грозится убить мать за то, что та не дает полотна раненым. Необходимо с самого начала показать, что Катрин — смышленое существо. (Ее физический недостаток соблазняет актеров показать ее тупицей). Вначале она свежа, бодра и уравновешена — в беседе с братом в третьей картине Хурвиц придала ей даже какое-то обаяние беспомощности. Хотя ее речевая беспомощность сказывается и на ее физическом облике, сломлена она на поверку войной, а не своим физическим недостатком; говоря проще, война всегда найдет, что сломить.

Все будет потеряно, если ее любовь к детям представят какой-то темной, животной страстью. Спасение города Галле — поступок разумный. Иначе никак не получилось бы то, что должно получиться, а именно: что и самый беспомощный готов тут оказать помощь.

Деталь

В конце этой сцены немая Катрин высоко поднимала ребенка, в то время как Кураж свертывала шубу и бросала ее в фургон: у каждой свои трофеи.

Музыка и паузы

Пятая картина (после битвы) строилась на музыке и паузах.

Победный марш: от начала до слов «помогите мне кто-нибудь».

От слов «остался я без руки» до слов «ничего не дам! Не желаю и все!»

415 От слов «… кругом такая беда, а эта дуреха рада-радехонька» до конца картины.

Паузы после:

«Наверно, его горожане подмазать успели».

«Где бинты?»

«Кровь просачивается».

Картина шестая

Дела налаживаются, но немая Катрин изуродована

 

Мамаша Кураж, наладив свои дела, производит учет товара. Надгробное слово об убитом главнокомандующем Тилли. Разговоры о продолжительности войны. Священник доказывает, что война продлится долго. Немую Катрин посылают закупить товар. Кураж отвечает отказом на предложение руки и сердца и требует дров. Немая Катрин навсегда изуродована солдатами: она отказывается от красных башмаков проститутки Иветты. Мамаша Кураж проклинает войну.

Главные мизансцены

Мамаша Кураж, наладив свои дела, производит учет товара. Надгробное слово об убитом главнокомандующем. Кураж прерывает учет, чтобы налить водки солдатам, удравшим с церемонии похорон. Она добродетельно отчитывает удравших и, вытаскивая из какой-то жестянки червей, жалеет главнокомандующих, потому что народ не оказывает их великим замыслам должной поддержки. Полковой писарь тщетно прислушивается к ее словам, чтобы поймать ее на каком-нибудь неподобающем замечании.

Разговор о продолжительности войны. Священник доказывает, что война продлится долго. Правая часть сцены — для частной жизни, слева — стойка и столик для посетителей, где сидят писарь и священник. Разделение сцены на левую и правую части обыгрывается, когда солдат, который пьет водку, напиваясь, глядит на Катрин, а она улыбается ему, меж тем как Кураж, пересчитывая пояса в связке, подходит к столику, чтобы спросить своего работника-священника, долго ли, по его мнению, продлится война. Слушая его циничные рассуждения, она стоит с задумчивым видом: закупать ли ей товар?

416 Немую Катрин посылают закупить товар. Священник-работник полагает, что война продлится еще долго, и Катрин, разозлившись, убегает за фургон. Кураж смеется, приводит дочь обратно и посылает ее в лагерь с большой корзиной — закупить товар. «Смотри, чтобы у тебя ничего не стащили. Помни о приданом!»

Кураж отвечает отказом на предложение руки и сердца и требует дров. Сев на скамеечку у фургона, Кураж набивает трубку и велит своему работнику нарубить ей дров. Ой неумело рубит дрова, жалуется на то, что его способности не используются, и, видимо, чтобы избавиться от физического труда, предлагает ей выйти за него замуж. Она дает ему понять, что к участию в деле никого не допустит, и мягко возвращает его к дровам.

Немая Катрин навсегда изуродована солдатами; она отказывается от красных башмаков проститутки Иветты. Неверными шагами входит Катрин с корзиной, увешанная всяким товаром. Она опускается на землю у входа в палатку, Кураж тащит ее к табуретке — перевязать рану. От красных башмаков, которые приносит, чтобы утешить ее, Кураж, Катрин отказывается, они уже ей не нужны. С немым упреком Катрин забирается в фургон.

Мамаша Кураж проклинает войну. Кураж медленно переносит в сторону рампы товар, который Катрин защитила такой ценой, и опускается возле него на колени на том месте, где она производила учет, чтобы проверить и этот товар. Она сознает, что война — это недостойный источник дохода и в первый и последний раз проклинает войну.

Учет

Кураж опять изменилась. Наладившиеся дела сделали ее мягче и человечнее. Эти перемены заманчивы для священника, и он делает ей предложение. Мы в первый раз видим ее сидящей спокойно, не работающей.

Надгробное слово Кураж о Тилли

В ходе спектаклей выяснилось, что речь об убитом главнокомандующем Кураж произнести легче, если во время паузы, когда все смотрят в глубину сцены, где 417 теперь громко и торжественно звучит похоронный марш, подвыпивший писарь будет пристально, чуть приподнявшись с сиденья, следить за ораторствующей Кураж, потому что ему кажется, будто она глумится над главнокомандующим. Он разочарованно садится, потому что к речи Кураж придраться нельзя.

(Пауза во время похоронного марша должна быть долгой, иначе сцена похорон не произведет должного впечатления.)

Деталь

В надгробном слове о главнокомандующем Тилли («Поглядишь на такого полководца или, скажем, на императора, прямо жалость берет!») после слов «умнее ничего не выдумают» Вайгель, заглядывая в жестянку, вставляла: «Господи боже мой, в печенье у меня завелись черви». При этом она смеялась. Тут-то и получает выход веселость Кураж, которой она, находясь под наблюдением писаря, не может дать волю в своей мятежной, но внешне невинной речи.

Элемент пантомимы

Рассуждения священника о долговечности войны не должны быть самодовлеющими. Они представляют собой ответ на озабоченный вопрос Кураж, следует ли ей положиться на войну и закупить товар. Во время речи священника Вайгель средствами пантомимы выражала размышления и расчеты Кураж.

Деталь

Пьяный солдат поет свою песню, глядя на немую Катрин. Она улыбается ему. Это еще раз, — перед тем, как ее изуродуют, — напоминает зрителю об ее способности любить.

Обратить внимание

Действия, связанные с применением силы, побуждают актеров шуметь. Когда исполнитель роли священника, рубя дрова, иногда слишком шумел, сцена проигрывала.

418 Священник Гешоннека216

Хинц, в первой берлинской постановке, высекал этот образ словно бы топором. Гешоннек, актер сочный и яркий, дал больше раскрытий. В сцене в палатке командующего, когда тот презрительно выплескивает вино на его пасторский сюртук, священник, улыбнувшись с чувством юмора, дает понять молодому Эйлифу, что это всего лишь грубая шутка, а вовсе не неуважение к посланцу бога в протестантском войске. Он пел «Часы» тихо и с горечью; казалось, что снова видишь перед собой молодого священника в университетском городе Упсала. И эта война тоже была когда-то, в начале своем, другой, не лишенной идеалов. Гешоннек прибавил и другой прекрасный штрих. В третьей картине он вместе с Кураж возвращается с покупками. Немая Катрин бежит им навстречу, и мать велит ей не выть по-собачьи, чтобы не приводить в ужас священника, а сообщить все спокойно. Священник возражает Кураж необыкновенно деликатным, смущенным жестом.

В шестой картине после ухода Катрин священник Гешоннека незаметно подходит к висящей у стойки доске, где у Кураж мелом записано, сколько порций водки должен он оплатить, проиграв партию в шашки, и одну черточку стирает. При этом он показывает, что понимает, сколь недостойный поступок вынуждают его совершить его плачевные обстоятельства, и сожалеет о нем.

Эта маленькая пантомима помогает последующей сцене предложения руки и сердца: более близкие отношения между ним и Кураж сделали бы подобные поступки излишними.

Катрин

Сидя снова на том же ящике, что и во время пения пьяного солдата, раненая лишь раз-другой осторожно ощупывает свой лоб, чтобы узнать, где именно находится рана; в остальном же только уступчивостью, с которой Катрин дает перевязать себя, она показывает, что знает, что значит для нее это рана. В ее пренебрежении к красным башмакам Иветты и в том, как она забирается в фургон, чувствуется протест: виновной в своем несчастье она считает мать.

419 Непоследовательность

Кураж произносила проклятие войне, собирая товары, при защите которых была изуродована ее дочь.

Продолжая начатый в начале картины учет, она пересчитывала и вновь поступивший товар.

Картина седьмая

Мамаша Кураж на вершине своей деловой карьеры.

 

Мамаша Кураж изменила свое мнение о войне к лучшему и воспевает ее как добрую кормилицу.

Главные мизансцены

Мамаша Кураж изменила свое мнение о войне к лучшему и воспевает ее как добрую кормилицу. Фургон, который тянут Катрин и священник-буфетчик, появляется из глубины сцены и идет вдоль рампы. Кураж шагает рядом, споря со своими спутниками, а потом песней обращается к зрителям. Антракт.

Признаки того, что дела поправились

После сорока примерно спектаклей нам показалось, что в шестой картине, производя учет товара, Кураж, в знак того, что ее дела немного поправились, должна носить кольца на пальцах, а на шее цепочку из серебряных талеров. Но после еще нескольких спектаклей один из нас заметил, что это не вяжется со словами Кураж о кураже бедняков, и мы решили отнести признаки благосостояния к седьмой картине. Здесь, когда Кураж берет назад свое проклятие войне, признаки недавно достигнутого благосостояния показывают, как это и требуется, что она подкуплена.

В этой короткой картине, кстати сказать, Вайгель показала Кураж в расцвете жизненных сил, как до сих пор только в пятой картине (битва); но здесь она была веселая, а там мрачная.

Кураж Гизе

Опять-таки, памятуя, где она выступает, Гизе во избежание всяких недоразумений играла эту картину, за которой идет антракт, пьяно шатаясь, размахивая бутылкой.

420 Картина восьмая

Мир грозит мамаше Кураж разорением. Ее смелый сын совершает на один подвиг больше, чем требовалось, и бесславно заканчивает свою жизнь.

 

До Кураж и до священника доходит слух о заключении мира. Встреча с поваром. Борьба за кормушку. Старая знакомая, которая на войне чего-то добилась. Опознание Питера-с-трубкой. Гибель Эйлифа, смелого сына Кураж. Его казнят за одно из тех преступлений, за которые его награждали во время войны. Время мира кончилось снова. Кураж покидает священника и уходит с поваром за шведским войском.

Главные мизансцены

До Кураж и до священника доходит слух о заключении мира. Справа стоят горожане, старая женщина и ее сын, которые хотят продать домашнюю утварь. Час еще ранний, и из стоящего слева фургона им отвечает ворчливый и сонный голос Кураж. Затем справа раздается колокольный звон, священник вылезает из-под фургона, где он спал, а Кураж высовывает из фургона голову. Старая женщина явно обрадована, Кураж — нет.

Встреча с поваром. Колокола мира начинают приводить всяких гостей. Сначала — как и все, справа — приходит повар, оборванный, с узлом, который и составляет все его достояние. Буфетчик-священник глядит на него невесело, но Кураж, заплетавшая косу, подбегает к нему и жмет ему руку. Она усаживает его на стоящую перед фургоном скамейку, а священник уходит за фургон — надеть свой пасторский сюртук. Почти как влюбленные сидят они среди колокольного звона и рассказывают друг другу о банкротстве, которое принес им мир.

Борьба за кормушку. Когда священник возвращается, — он стоит посреди сцены, напоминая последний передний зуб в беззубом рту, — повар начинает нападать на него. Когда Кураж скрывается в фургоне, чтобы уложить для продажи товар, который она купила, потому что священник обещал ей долгую войну, священник униженно просит повара, снимающего уже портянки, ибо 421 он намерен остаться здесь, чтобы тот не лишал его крова. В ответ повар только пожимает плечами.

Старая знакомая, которая на войне чего-то добилась. Опознание Питера-с-трубкой. Еще одна гостья. В сопровождении слуги, толстая, задыхающаяся, с палкой, но в черном шелку, входит полковница Штаремберг, бывшая лагерная проститутка. Она вышла из коляски, чтобы повидаться с Кураж, и видит повара, которого она знает как Питера-с-трубкой. Она гневно разоблачает его перед Кураж, которая еле удерживает Иветту, готовую броситься на повара с палкой.

Гибель Эйлифа, смелого сына Кураж. Его казнят за одно из тех преступлений, за которые его награждали во время войны. Когда женщины уходят, повар мрачно надевает портянки, а священник торжествует. Оба, вздыхая, вспоминают о добрых временах войны, как вдруг, под звон колоколов мира, несколько солдат с пищалями вводят богато одетого, закованного в кандалы прапорщика Эйлифа. Он падает духом, услыхав, что его мать ушла. Священник дает ему глоток водки и, снова став попом, провожает его к месту казни.

Время мира кончилось снова. Кураж уходит с поваром за шведским войском. Повар пытается растормошить находящуюся в фургоне немую Катрин и выпросить у нее кусок хлеба. Сияя от радости, вбегает Кураж: время мира кончилось снова. Повар утаивает от нее смерть Эйлифа. Вместе с поваром она укладывает свои пожитки в фургон, и они отправляются в путь без священника.

Подготовка

Разговор с поваром в восьмой картине Вайгель очень тщательно подготавливала в разговоре со священником в картине шестой. Слова «а по мне славный был человек» она произносила с большей задумчивостью и теплотой, чем того требовало шутливое возражение священнику. Поэтому в восьмой картине она имела дело с уже осведомленной публикой и могла говорить с поваром трезвым и сухим тоном, благодаря чему разорение становилось трогательно-забавной темой любовной беседы.

422 Достоинство жалкого состояния

В петушиной схватке «священник — повар» исполнитель роли священника Хинц достигал необыкновенного эффекта естественности, когда, сбросив с себя неожиданно всякую надменность, просил повара не выдворять его, потому что он, священник, стал лучше и не может уже читать проповеди. Его страх потерять работу придавал ему какое-то новое достоинство.

Унижения

Повар тоже умеет сносить унижения. Во время разговора со священником он, торжествуя, снял сапоги и портянки, как человек, который наконец добрался до цели долгого странствия. Поэтому Иветта застает его босым, что смущает старого донжуана. Он озабоченно обувается после разоблачения, когда священник его отчитывает. Сцену, где повар клянчит еду у Катрин, Бильдт играл мастерски. Взвалив на плечи узел и готовясь уйти, он сначала небрежно ударял палкой в подвешенный к фургону барабан. Крича в фургон, он произносил слова «сало» и «хлеб» тоном знатока и гурмана: голодал повар.

Удавшаяся продажа

Иветта Потье — единственное в пьесе лицо, добившееся счастья; она удачно продалась. Хорошая еда обезобразила ее так же, как Катрин шрам; она до того жирна, что можно подумать, что еда стала единственной ее страстью. С акцентом австрийской аристократки произносит она даже вульгарные ругательства «несчастный потаскун», «паршивый босяк», «прожженный растлитель», которыми, шипя, осыпает повара, покуда Кураж отдает какие-то распоряжения священнику.

Лютц217 в роли Иветты

Полковницу Штаремберг, бывшую лагерную проститутку, роль, никогда не вызывавшую особых трудностей, Лютц играла в спектакле «Берлинского ансамбля» — 423 после таких репетиций, каких обычно требуют только громадные роли, с волнением, но превосходно. Она одевалась так, что делалась похожа на бочонок, изводила фунтами пудру, говорила с одышкой и, переваливаясь, носила перед собой свой живот, как некую достопримечательность. К тому же ругалась она как извозчик. Но злость ее на того, кто когда-то ее соблазнил, была так велика, что, казалось, она проклинала пышное свое богатство и высокое положение, считая их виновником несчастного повара. И каким-то непередаваемым приемом ей удавалось найти в своей карикатурно безобразной толстухе остаток того изящества, которое делало такой приятной инфантильную особу третьей картины.

Война-кормилица

Запыхавшись, но вне себя от радости, что война продолжается, Кураж прибегает из деревни, и, довольная, просит повара снять у нее с плеча корзину с товаром. Новые коммерческие дела дадут ей возможность содержать повара. О возможности встречи с сыном она говорит с легким сердцем: «А недолго мир простоял, верно? И снова все по старой колее пошло». Она проедет по его могиле.

Деталь

Когда укладывают вещи, появляется немая Катрин. Она видит, что повар глядит на ее шрам, и, испуганно закрыв шрам рукой, отворачивается. Она стала бояться света.

И в одиннадцатой картине, когда солдаты вытаскивают ее из фургона, она закрывает глаз рукой.

Картина девятая

Плохие времена. Война принимает скверный оборот. Ради свой дочери Кураж отказывается от пристанища.

Повар получил в наследство трактир в Утрехте. Немая Катрин узнает, что повар не хочет брать ее в Утрехт. Песня об искушениях великих людей. Немая Катрин, решив избавить мать от выбора, собирает свои вещи и оставляет послание. Мамаша Кураж не дает Катрин убежать и вместе с ней, без повара, продолжает свой путь. Повар идет в Утрехт.

424 Главные мизансцены

Плохие времена. Повар получил в наследство трактир в Утрехте. В зимнюю непогоду, на рассвете, Кураж и повар, превратившиеся в оборванцев, останавливают свой оборванный фургон у дома приходского священника. Повар раздраженно снимает с себя постромки и признается Кураж, что он получил в наследство трактир в Утрехте и хочет податься туда. Он приглашает ее отправиться с ним. Присев на дышло, замерзшая Кураж жалуется на плохие дела: война уже с трудом прокармливает себя.

Немая Катрин узнает, что повар не хочет брать ее в Утрехт. Повар прерывает разговор матери и дочери о мирной жизни в Утрехте и отзывает мать в сторону (направо, к дому священника). Катрин, спрятавшись у фургона, слышит, как повар отказывается взять ее с собой.

Повар и Кураж поют песню об искушениях великих людей. Исполняя эту песню нищих, Кураж в отчаянье обдумывает предложение повара, эту, вероятно, последнюю возможность найти пристанище.

Немая Катрин, решив избавить мать от выбора, собирает свои вещи и оставляет послание. К концу песни Кураж принимает решение отклонить предложение повара. Она идет еще с ним в дом священника, ради миски супа. Катрин выходит из фургона с узлом и вешает на дышло фургона юбку матери, а поверх юбки — штаны повара.

Мамаша Кураж не дает Катрин убежать и вместе с ней, без повара, продолжает свой путь. Кураж застает Катрин за приготовлениями к бегству. Она кормит ее, как маленького ребенка, супом и уверяет ее, что у нее, Кураж, и в мыслях не было оставить фургон. Она выбрасывает узел с вещами повара и его штаны, впрягается вместе с Катрин в фургон и отправляется с ней в путь (за дом, направо).

Повар идет в Утрехт. Повар не находит на прежнем месте ни фургона, ни женщин. Он молча берет свой узел и отправляется к своему пристанищу, в глубину сцены, направо.

425 Повар

Повара в этой сцене ни в коем случае не следует изображать жестоким. Доставшийся ему в наследство трактир слишком мал, чтобы прокормить трех человек, а гостей изуродованная Катрин будет только отпугивать, в этом все дело. Его доводы не кажутся Кураж неубедительными. Вайгель ясно показывала, что Кураж обдумывает его предложение, когда во время первой строфы песни нищих глядит на фургон с выражением нерешительности, страха и жалости.

Новая постановка 1951 года

Эрнст Буш в роли повара пел песню нищих исступленно, задыхаясь, срывающимся голосом. Повар оправдывает свою непреклонность нападками на время. После песни он говорил с Кураж особенно бережно, немного грустно. Когда он, закусив, неуклюже спускается с лестницы и не застает фургона, трубка вываливается у него изо рта.

Деталь

В этой сцене, где ее доводы не очень сильны, Кураж говорила с дочерью так, словно та туга на ухо. Громкая, медленная речь Кураж создает впечатление, что она говорит и от имени повара, в чем она отнюдь не уверена.

Демонстрация Катрин

Вешая на дышло штаны и юбку, Катрин оставляет матери послание, объясняющее ее, Катрин, уход. Но актриса Хурвиц указывала и на некоторое злорадство Катрин: взглянув на дом священника, где мать и повар ели сейчас, вероятно, суп, она окидывала взглядом свою работу и, прикрыв рукой рот, подавляла жутковато-злое хихиканье, прежде чем удалиться.

Деталь

Говоря «ты и не думай, что я ему из-за тебя отставку дала», Кураж с ложки кормила Катрин.

426 Кураж Гизе

В сцене, где Кураж не дает немой Катрин уйти, Вайгель кормила ее с ложки. Гизе придумала еще одну прекрасную деталь: сливая с тарелки в ложку последние капли супа, она подчеркивала и выделяла слово «фургон» (которое выговаривала на баварский манер), чем передавала неуклюжую деликатность маленьких людей, которые подчас, принося жертву, приписывают своему поведению эгоистические мотивы, чтобы не унижать тех, кто вынужден эту жертву принять.

В новой постановке

После того как Кураж накормила дочь и перед тем как выбросить из фургона пожитки повара, она ставит тарелку на лестницу дома священника. Но она уже не отпускает Катрин от себя, а тянет ее за собой сначала к лестнице, а потом к фургону. Там она отнимает у нее ее узел и со злостью бросает его в фургон.

Кураж Гизе

Тяжело доковыляв до середины лестницы, Кураж низко кланялась, словно дверь дома священника была открыта. Поставив тарелку на лестницу, она еще раз низко кланялась. Затрудненность подъема на лестницу показывала, как стара была Кураж, когда она отказывалась от пристанища; нищенский поклон показывал, какая жизнь ждала ее на дороге.

Вайгель переняла эти поклоны.

Повар отправляется в Утрехт

Такие сцены нужно разыгрывать подробно. Кураж и Катрин впрягаются в фургон, подают его немного назад, чтобы обогнуть дом священника, и уходят направо. Повар появляется еще с куском хлеба во рту, видит свои пожитки, подбирает их и, широко шагая, уходит в глубину сцены. Видно, как он удаляется. Становится ясно: пути разошлись.

427 Картина десятая

Все еще на дороге

Мать и дочь слушают песню о пристанище, доносящуюся из какой-то крестьянской хижины.

Песня о пристанище в мюнхенском спектакле

Прекрасной особенностью мюнхенского спектакля было то, что песня эта пелась с вызывающей самоуверенностью. Кичливая хозяйская гордость поющей крестьянки подчеркивала граничащую с проклятием отверженность Кураж и Катрин.

Показ нежелателен

Кураж и Катрин появляются впряженными в фургон. Они слышат голос в хижине, останавливаются, слушают, тянут свой фургон дальше. Что происходит у них в душе, не нужно показывать; публика может это представить себе.

Деталь

Трогаясь в путь, Вайгель в одном из позднейших спектаклей задрала голову и помотала ею, как усталая кляча, когда она трогает с места. Это движение едва ли воспроизводимо.

Картина одиннадцатая

Немая Катрин спасает город Галле

Готовится нападение на город Галле. Солдаты заставляют молодого крестьянина показать им дорогу. Крестьянин и крестьянка призывают немую Катрин помолиться с ними за город Галле. Немая влезает на крышу сарая и бьет в барабан, чтобы разбудить город Галле. Ни предложение пощадить в городе ее мать, ни угроза разрушить фургон не могут заставить Катрин прекратить барабанный бой. Смерть немой Катрин.

428 Главные мизансцены

Готовится нападение на город Галле. Солдаты заставляют молодого крестьянина показать им дорогу. Прапорщик с двумя солдатами являются среди ночи на крестьянский двор. Они вытаскивают из дома заспанных крестьян, а из фургона немую Катрин. Угрозой заколоть единственного вола они заставляют молодого крестьянина стать их проводником. (Они уводят его в глубину сцены, все уходят направо.)

Крестьянин и крестьянка призывают немую Катрин помолиться с ними за город Галле. Крестьянин приставляет к сараю (справа) стремянку, влезает на крышу и видит, что роща кишит вооруженными людьми. Слезая с лестницы, он говорит крестьянке, что они не должны подвергать себя опасности попыткой предупредить город. Крестьянка подходит к Катрин (направо, к рампе), призывает ее помолить бога помочь городу и молиться, стоя на коленях, вместе с ней и с крестьянином.

Немая влезает на крышу сарая и бьет в барабан, чтобы разбудить город. Из молитвы крестьянки Катрин узнает, что дети города Галле в опасности. Она, крадучись, достает из фургона барабан, тот самый, который она принесла, когда ее изуродовали, и взбирается с ним на крышу сарая. Она начинает бить в барабан. Крестьяне тщетно пытаются утихомирить ее.

Ни предложение пощадить в городе ее мать, ни угроза разрушить фургон не могут заставить Катрин прекратить барабанный бой. Услыхав бой барабана, прапорщик и солдаты с молодым крестьянином прибегают обратно, солдаты выстраиваются перед фургоном, и прапорщик угрожает крестьянам мечом. Один из солдат выходит на середину сцены, чтобы договориться с Катрин, затем туда идет прапорщик. Крестьянин подбегает к пеньку (слева, у рампы) и начинает рубить его топором, чтобы заглушить барабанный бой. Катрин побеждает в этом соревновании шумов. Прапорщик хочет войти в дом, чтобы поджечь его, крестьянка указывает на фургон. Пиная молодого крестьянина ногами, один из солдат заставляет его рубить топором фургон, другого солдата посылают за пищалью. Он устанавливает ее, и прапорщик велит открыть огонь.

429 Смерть немой Катрин. Катрин падает лицом вперед, палочки в ее опускающихся руках делают еще два удара; одно мгновение прапорщик торжествует, затем отвечают орудия Галле, повторяя такт ударов немой Катрин.

Плохие комики всегда смеются, плохие трагики всегда плачут

И в веселых, и в печальных сценах много значит соединение точности и небрежности, непринужденная уверенность сценического воплощения фабулы. Актеры располагаются и группируются так же, как в детских играх типа рулетки падают в отверстия деревянной доски пущенные наудачу шары, но если в их играх наперед неизвестно, какой шар попадает в какое отверстие, то в мизансценах только кажется, что это неизвестно заранее. Неподвижность и тяжеловесность, царящие обычно в Германии в печальных сценах, происходят и оттого, что в трагических местах о теле без всякой на то причины забывают, и кажется, что оно находится во власти мышечных спазм. Безобразие!

Два страха немой Катрин

Немой Катрин ее немота не приносит пользы, война подсовывает ей барабан. Она должна взобраться на крышу сарая с непроданным барабаном, чтобы спасти детей города Галле.

Нужно избегать штампованного героизма. Немая Катрин одержима двумя страхами: страхом за город Галле и страхом за себя.

«Драматическая сцена»

Сцена с барабаном волновала зрителей особенно. Некоторые объясняли это тем, что эта сцена — наиболее драматическая в пьесе, а драматическое начало публика предпочитает эпическому. На самом же деле эпический театр способен передавать не одни только бурные события, стычки, заговоры, душевные муки и т. д., но их он также способен передавать. Пусть в этой сцене зрители отождествляют себя с немой Катрин; пусть вживаются 430 в этот образ и с радостью чувствуют, что в них самих заложены такие силы — во всю пьесу, особенно, например, в первые сцены, они все равно не вживутся.

Очуждение

Чтобы спасти эту картину от того буйства на сцене, в котором все примечательное начисто пропадает, нужно особенно тщательно проводить очуждение.

Например, разговор крестьян о нападении на город рискует оказаться просто «сопережитым», если он будет вовлечен в общую суматоху; пропадут реплики, где они оправдывают свое бездействие и подтверждают друг другу его необходимость, в силу чего им остается только молиться.

Поэтому на репетициях актеров заставляли после их реплик прибавлять слова — «сказал он» и «сказала она». Получалось так:

«— Часовой ведь есть, заметит, — сказала она.

— Да, видно, часового на сторожевой башне они уже прирезали — сказал он.

— Будь нас побольше, — сказала, она.

— Ты да я, да эта немая… — сказал он.

— Стало быть, ничего не можем, говоришь? — сказала она.

— Ничего, — сказал он» и т. д.

Барабанный бой немой Катрин

Так как Катрин все время наблюдает за происходящим во дворе, барабанный бой прерывается после слов:

«Свят-свят. Что это она?»

«Всех искрошу!»

«Эй, ты, слушай! Мы тебе добром предлагаем».

«По роже видать, что ты жулик».

«Надо дом поджечь».

Детали при бурных событиях

Такие сцены, как та, где крестьянин пытается заглушить барабанный бой рубкой дров, нужно разыгрывать самым подробным образом. Катрин должна, барабаня, 431 взглянуть на крестьянина и принять вызов. Режиссура должна проявить известную стойкость, чтобы в бурных сценах подобные пантомимы длились достаточно долго.

Деталь

Барабаня, Хурвиц показывала, что устает все больше и больше.

Церемония отчаяния

Жалобы крестьянки, у которой солдаты отнимают сына и дом которой они грозятся сжечь, когда немая Катрин начинает барабанить, чтобы разбудить горожан, должны звучать несколько заученно, в них должно быть что-то от «устойчивой реакции». Война длилась уже долго. Плач, мольба и донос приобрели застывшие формы: так принято вести себя, когда появляется солдатня.

Стоит поступиться «непосредственным впечатлением» от конкретного, мнимо однократного акта ужаса, чтобы достичь более глубоких пластов ужаса, где частые, все время повторяющиеся беды заставили людей выработать церемониал защиты, который, впрочем, не избавляет их от страха в каждом конкретном случае. Этот страх должен проникнуть в показ церемониала.

Играть возраст

Во время гастрольной поездки одной очень молодой актрисе представилась возможность сыграть по меньшей мере сорокалетнюю, но, как все женщины ее класса, рано состарившуюся крестьянку одиннадцатой картины. В таких случаях обычно пытаются заранее показать возраст путем изменения жестов и голоса, вместо того чтобы, предположив, что речь и повадка именно сорокалетней женщины даны уже в самой роли, находить просто каждую конкретную интонацию, каждую конкретную позу, чтобы таким индуктивным способом показать в конце концов сорокалетнюю женщину. Возраст этой крестьянки создавался увечьями и насилиями, жертвой которых ей случалось быть, абортами и похоронами рано умерших детей, тяжелой работой в детстве, телесными наказаниями, которым ее подвергали родители и муж, духовными наказаниями, которым ее подвергал 432 священник, необходимостью подхалимствовать и лицемерить. Ведь только так, будучи сама жертвой насилия и доносов, могла она стать доносчицей и соглашательницей. По молодости лет актрисе было, конечно, трудно на репетиции становиться на колени, будь то для молитвы или для мольбы о пощаде, злосчастно-привычным движением. Она сразу и молила о милости и опускалась на колени, тогда как крестьянка должна была сначала стать на колени, а потом уж молить о милости: весь этот спектакль сознательно разыгрывался множество раз. Молясь, она должна была принять как можно более удобную позу, стать сперва на одно колено (при этом не оцарапав его), затем на другое, а потом сложить руки на животе. Кроме того, эта молитва должна быть, так сказать, предварительной; крестьянка учит молиться незнакомую странницу. Тут актрисе пришла в голову хорошая мысль, «состарившая» ее больше, чем какое бы то ни было изменение голоса: после того бесчестного разговора, в ходе которого крестьянка и ее муж уверяют друг друга, что ничего не могут сделать для города, крестьянка, увидав, что Катрин застыла на месте, подбегала к немой и бросала на нее укоризненный взгляд: «Молись, убогая, молись!», словно обвиняя девушку в непростительной нерадивости, в нежелании что-либо предпринять. Сама молитва была обычным пустословием с любованием собственным голосом и подслушанными у попа каденциями, выражающими повиновение любым предначертаниям господа бога; но своим описанием движущихся на город врагов крестьянка показывала, что она не лишена воображения, отчего ее безразличие становилось еще преступнее, а к концу молитвы начинала молиться чуть ли не «вправду»: молясь, она делалась как бы благочестивее. Все это не свойственно людям молодым, и благодаря своей речи, своей повадке, то есть реализму речи, реализму повадки, актриса сумела постепенно на глазах постареть, вернее сказать, состарить крестьянку. Конечно, при таком способе игры нужно, чтобы театр потом оценил полученный результат честно и беспристрастно и, если требуемый возраст персонажа не будет достигнут, немедленно передал эту роль другому исполнителю.

Когда Регина Лютц играла ставшую полковницей проститутку Иветту Потье, нужно было показать вытекавший 433 из фабулы особый возраст полковницы. Лютц играла женщину, которую война сделала проституткой, а проституция — богатой полковницей. Актриса показывала, чего стоит этот успех. Иветта быстро, не по годам, постарела. Единственные радости, которые ей остались, — это обжорствовать и командовать. Эти радости совершенно обезобразили ее. Она ходит вразвалку, неся перед собой свой живот, как некую достопримечательность. Надменно опущенные уголки рта показывают степень ее оглупения, она жадно глотает воздух, как вытащенная из воды рыба. С мстительным злорадством старых неудачников набрасывается она на повара. Но эта карикатурно расплывшаяся особа все еще сохраняет что-то от прежнего своего изящества лагерной проститутки.

По этому же принципу готовила молодая Кете Рейхель218 роль старухи, которая в восьмой картине вместе со своим сыном пытается продать Кураж домашний скарб. Так как эта сцена показывает реакцию некоторых людей на весть о мире, актриса решала свою задачу в связи с задачей этой сцены и изображала старуху, показывая несколько замедленные реакции старого человека. Когда издали доносился крик «Мир!», она рукой отстраняла от уха платок, и это свидетельствовало не столько о плохом слухе, сколько о некоторой отрешенности от мира, свойственной часто старым людям.

Ее голова рывками поворачивалась к тому, кто говорил, словно старуха пыталась составить из чужих мнений свое собственное.

Она понимает, что заключен мир, и ей становится дурно от радости. Но она спешит взять себя в руки, чтобы поскорее пойти домой. Небольшого роста, она идет широкими шагами, как ходят старые люди, которые должны хорошо размерять свои силы.

Прапорщик в новой постановке

был не кто иной, как строптивый молодой солдат из четвертой картины. Лекция Кураж и некоторые другие лекции оказали, по-видимому, свое действие: Великая капитуляция сделала этого человека пустым, холодным и жестоким офицером. Узнать его можно разве лишь по 434 реплике: «Я офицер, слово чести!», напоминающей фразу: «Я отличился и требую заслуженной награды».

Немая Катрин совершенно его изматывает. От отчаяния он перестает кричать на своих подчиненных и умоляет их помочь ему советом. Когда ударяют пушки разбуженного барабанным боем города, он садится на землю и, как ребенок, барабанит кулаками.

Солдаты в новой постановке

показывают полное безразличие. Они предоставляют офицеру волноваться за операцию. Поступок немой Катрин производит впечатление и на них, они наслаждаются поражением своего офицера и ухмыляются, когда он не смотрит в их сторону. Солдат, которому велено принести пищаль, движется с той знакомой медлительностью, к которой нельзя придраться. Однако он открывает огонь. Эти солдаты непохожи на китайских добровольцев в Корее, о которых западногерманский журнал «Шпигель» пишет:

«Китайцы бросились на минные поля американцев. Чтобы дать возможность прорваться другим, солдаты первой волны шли на мины, которые, взрываясь, разносили их на куски. Множество бездыханных и умирающих висело на американской колючей проволоке. Опешившие джи-ай думали, что китайцы находятся под действием наркотика. (Они все были трезвы, как показал осмотр пленных.)»

Картина двенадцатая

Кураж продолжает свой путь

Крестьянам приходится убеждать Кураж, что Катрин мертва. Колыбельная песня. Мамаша Кураж оплачивает погребение Катрин и принимает соболезнования крестьян. Мамаша Кураж впрягается одна в свой пустой фургон. Все еще надеясь наладить торговлю, она следует за оборванным войском.

Главные мизансцены

Фургон стоит на пустой сцене. Мамаша Кураж держит голову мертвой Катрин у себя на коленях. Крестьяне, вплотную друг к другу, с враждебным видом стоят 435 у ног покойницы. Кураж говорит так, словно ее дочь только спит, и сознательно пропускает мимо ушей упрек крестьян, считающих, что она виновата в смерти дочери.

Колыбельная песня. Лицо матери низко склонилось к лицу дочери. Песня не смягчает крестьян.

Мамаша Кураж оплачивает погребение Катрин и принимает соболезнования крестьян. Поняв, что последнее ее дитя погибло, Кураж с усилием встает и, обойдя труп (справа), ковыляет вдоль рампы за фургон. Она возвращается с куском грубого полотна, через плечо отвечает на вопрос крестьянина, есть ли у нее кто-нибудь еще: «Сын остался, Эйлиф» — и, спиной к рампе, покрывает труп полотном. Затем, стоя в головах трупа, она натягивает простыню на лицо покойницы и становится позади трупа, лицом к рампе. Крестьянин и его сын пожимают ей руку и церемонно кланяются, перед тем как унести тело (направо). Крестьянка тоже пожимает руку Кураж, идет направо, но в нерешительности останавливается. Женщины обмениваются несколькими словами, затем крестьянка уходит.

Мамаша Кураж впрягается одна в свой пустой фургон. Все еще надеясь наладить торговлю, она следует за оборванным войском. Старуха медленно подходит к фургону, убирает постромку, за которую до сих пор тянула фургон немая Катрин, берет палку, осматривает ее, надевает на нее петлю другой постромки, сует палку под мышку и трогает с места. Когда она склоняется над дышлом, начинается последняя строфа песни Кураж. Круг начинает вращаться, Кураж совершает один оборот вокруг сцены. Занавес падает, когда она вторично поворачивает направо, в глубь сцены.

Крестьяне

Отношение крестьян к Кураж враждебно. Она причинила им большие неприятности и останется у них на шее, если не успеет присоединиться к войскам. К тому же, по их представлению, она виновата в случившейся беде. Кроме того, маркитантка — из тех неоседлых людей, которые во время войны грабят, убивают и мародерствуют, следуя в обозе за войском. Если они, пожимая ей руку, выражают ей соболезнование, то только в угоду обычаю.

436 Поклон

Во время всей этой сцены Вайгель показывала почти животное отупение Кураж. Тем прекраснее был низкий поклон, который она делала, когда уносили труп.

Колыбельная песня

Колыбельную песню нужно исполнять без всякой сентиментальности и без желания вызвать сентиментальность. Иначе ее смысл пропадет. В основе песни лежит убийственная мысль: пусть ребенку этой матери будет лучше, чем другим детям других матерей. Делая легкое ударение на словах «у нас», «моя», Вайгель показывала эту бесчестную надежду Кураж — уберечь в войне свое и, может быть, только свое дитя. Ребенку, которому было отказано в самом обыкновенном, обещалось нечто необыкновенное.

Оплата погребения

Даже платя за погребение Катрин, Вайгель еще раз указывала на характер Кураж. Она доставала несколько монет из висевшей у нее на плече кожаной сумки, одну из них клала обратно, а остальные отдавала крестьянам. Это нисколько не нарушало главного впечатления — впечатления ее растерянности.

Последняя строфа

Последняя строфа песни Кураж начинала звучать из оркестра, где размещался хор, когда Кураж медленно впрягалась в фургон. Еще раз ярко выражая нерушимую надежду Кураж поживиться на войне, эта песня приобретает особую силу благодаря отсутствию иллюзии, что ее поет вдали уходящее войско.

Кураж Гизе

Закрывая труп, Гизе, перед тем как окончательно опустить простыню на лицо Катрин, засовывала под полотно голову, чтобы еще раз поглядеть на дочь.

437 И прежде чем тронуть с места фургон, она — еще один прекрасный вариант! — глядела вдаль, чтобы определить, куда ей направиться, и утирала нос указательным пальцем.

Не торопиться

В конце тоже нужно, чтобы публика видела катящийся фургон. Она, конечно, поймет, если фургон просто тронется. Когда он потом продолжает катиться, наступает момент раздражения («хватит уже»). Когда он продолжает катиться и после этого, приходит более глубокое понимание.

Движение фургона в последней сцене

В двенадцатой картине крестьянский дом и сарай с крышей (из одиннадцатой картины) убирались, и оставались лишь фургон и тело немой Катрин. Таким образом, фургон двигался по совершенно пустой сцене (большие буквы «Саксония» убираются с началом музыки), чем вызывалось воспоминание об обстановке первой картины. Кураж со своим фургоном делала полный круг; она еще раз проезжала вдоль рампы. Сцена была, как обычно, ослепительно освещена.

Открытия реалистов

В чем состоит эффект такой игры Вайгель, которая, платя крестьянам за погребение Катрин, совершенно машинально кладет обратно в сумку одну из вытащенных оттуда монет? Вайгель показывает, что ее торговка, несмотря на всю свою боль, не разучивается считать, потому что ведь деньги достаются с трудом. И показывает это она как открытие относительно человеческого характера, создаваемого теми или иными обстоятельствами. В этом маленьком штрихе есть сила и неожиданность открытия. Выкопать правду из-под мусора трюизмов, наглядно связать единичное с общим, уловить особенное в широком процессе — это и есть искусство реалистов.

438 Изменение текста

После слов «даст бог, одна с фургоном управлюсь. Ничего — совсем пустой ведь» в мюнхенской, а потом и в берлинской постановке прибавлялись слова: «Надо опять торговлю налаживать».

Мамаша Кураж ничему не научилась

В последней сцене Кураж-Вайгель можно было дать лет восемьдесят. И она ничего не понимает. Она реагирует только на слова, связанные с войной, например, что нельзя отставать; грубый упрек крестьян, считающих ее виновницей смерти Катрин, она пропускает мимо ушей.

Неспособность Кураж извлечь урок из невыгод войны была в 1938 году, когда эта пьеса писалась, прогнозом. В 1948 году, в связи с постановкой в Берлине, было высказано пожелание, чтобы хотя бы в пьесе Кураж прозрела219.

Чтобы при этом реализме пьесы что-то осталось для зрителя, то есть чтобы зрители чему-то научились, театры должны выработать такую манеру игры, которая не стремится к отождествлению зрителей с главным персонажем (героиней).

Судя по отзывам зрителей и по газетным рецензиям, цюрихская первая постановка, например, находясь вообще-то на высоком художественном уровне, показывала войну как стихийное бедствие и неотвратимый рок и вдобавок убеждала сидевшего в зрительном зале мелкого буржуа в его собственной неуязвимости, в его способности выжить. Однако даже такой мелкобуржуазной Кураж в пьесе все время предоставлялась возможность выбора: «участвовать или не участвовать». Следовательно, и торгашество Кураж, ее корыстолюбие, ее готовность рисковать должны были в этой постановке предстать совершенно естественным, «вечно человеческим» поведением, так что выхода у нее как раз и не было. Да и то сказать, сегодня мелкий буржуа не может остаться в стороне от войны, как могла остаться Кураж. Спектакль способен разве лишь научить его подлинному отвращению к войне и в какой-то мере помочь ему понять, что не маленькие люди обделывают те большие дела, из 439 которых война состоит. Пьеса потому и поучительней, чем действительность, что обстановка войны предстает в ней скорее как экспериментальная ситуация, созданная с разъяснительной целью; иными словами, зритель оказывается в положении ученика — коль скоро играется пьеса верно. У той части зрителей, что принадлежит к пролетариату, классу, который действительно способен выступить против войны и ее победить, можно, тоже, конечно, только при верной игре, обострить понимание связи между войной и коммерцией: пролетариат как класс может покончить с войной, покончив с капитализмом. Конечно, адресуя эту пьесу пролетарской части публики, нужно считаться и с происходящим, как в театре, так и за его пределами, процессом самопознания этого класса.

Эпический элемент

Что касается эпического начала в постановке Немецкого театра, то оно сказалось и в мизансценах, и в рисунке образов, и в тщательной отделке деталей, и в непрерывности действия. Постоянная противоречивость не оставлялась без внимания, а подчеркивалась, и отдельные части, будучи выразительны сами по себе, хорошо складывались в одно целое. Однако истинного своего назначения эпическое начало не выполнило. Показывалось многое, но момент показа в конечном счете отсутствовал. Он выступил ясно только на нескольких репетициях, связанных с заменой исполнителей. Тут актеры «маркировали», то есть показывали позы и интонации только новому своему партнеру, и все приобретало ту прекрасную свободу, непринужденность, ненавязчивость, которая заставляет зрителя самостоятельно думать и чувствовать.

Этого главного элемента эпической игры никто не хватился; потому, видно, актеры и не осмелились предложить его публике.

По поводу самих этих заметок

Надо надеяться, что эти заметки, дающие ряд нужных для постановки пьесы пояснений и рассказывающие о всякого рода находках, не произведут впечатления 440 фальшивой серьезности. В изложении просто трудно передать ту легкость и беззаботность, которые составляют существо театра. Искусства, вместе со всем поучительным, что в них есть, принадлежат к развлечениям.

КОГДА ЗАГОВОРИЛ КАМЕНЬ220

К тому моменту, когда немая Катрин забирается на крышу риги и начинает бить в барабан, чтобы разбудить город Галле, в ней уже давно произошла большая перемена. Веселая и приветливая молодая девушка, которую мы видели в фургоне мамаши Кураж, ехавшей на войну, превратилась в опустившееся озлобленное существо. Она и внешне очень изменилась, не столько лицом, детская простота которого стала инфантильностью, сколько всей фигурой, отяжелевшей и бесформенной. Вместе с молящимися крестьянами она стоит на коленях у самой рампы, немного позади крестьянки, которая говорит ей через плечо, что маленькие дети ее шурина тоже находятся в окруженном городе.

Лицо Катрин неподвижно, оно, как помутневшее зеркало, давно уже утратило способность что-нибудь отражать. Она только отползает назад и, удалившись от молящихся, кидается, стараясь не шуметь, к фургону и хватает барабан, который висит там, словно выставлен на продажу. Это тот самый барабан, который ее мать несколько лет назад нашла в партии вновь закупленного товара; Катрин так упорно защищала тогда этот товар от мародерствующих ландскнехтов, что вышла из стычки с безобразящим ее шрамом на лбу. Немая отвязывает барабан, закидывает его за спину, крадется к риге, подтыкает длинные юбки и влезает на крышу. Люди молчат — решает заговорить камень.

(Актриса показывает, что спасительница города торопится, но в то же время делает все целесообразно, как работу. Многие актрисы постарались бы не подтыкать юбки перед зрителями, забывая, что юбки помешают не только исполнительнице, но и немой.) На крыше она смотрит туда, где предполагается спящий город, и сейчас же начинает бить в барабан. (Актриса зафиксировала в этой сцене ту неуклюжесть, с которой она 441 взбиралась по лестнице в первый раз.) Она держит в руках барабанные палочки и выбивает два такта с ударением, как в слове «бе-да». Молящиеся крестьяне вскакивают, крестьянин бежит к ней (ему мешает ревматизм), немая неуклюже втаскивает лестницу к себе на крышу и продолжает бить в барабан.

(С этого момента внимание актрисы мучительно раздваивается между городом, которому нужно так много времени, чтобы проснуться, и людьми во дворе, которые ей угрожают.)

Внизу крестьянин, согнувшись, ищет камни, чтобы забросать ими барабанщицу; крестьянка бранится и умоляет ее перестать: «Пожалей нас! Неужто души в тебе нет?». Барабанщица бросает холодный взгляд вниз на испуганных крестьян и вновь оборачивается к городу, который, по-видимому, все еще не проснулся. (Тот, кто сострадает многим, не смеет сострадать одному.)

Вбегают ландскнехты. Офицер, выхватив саблю, угрожает крестьянам. Они падают перед ним на колени, как только что перед своим богом. Ландскнехты предлагают «чужачке» сделку. Думая, что она боится за свою мать, находящуюся в городе, и из-за этого подняла шум, они обещают пощадить ее мать. Барабанщица не то не понимает, не то не верит кричащему ландскнехту. Вперед выступает офицер. Он хорохорится, он ручается ей своим честным словом. Она поднимает палочки еще выше, и после небольшой паузы, показывающей, что немая все поняла и обдумала, она барабанит вновь, громче, чем прежде. (Актриса использует этот маленький эпизод, чтобы раскрыть зрителю свою немую: она ни в грош не ставит честное слово палачей.)

Офицер в бешенстве. Немая опозорила его перед солдатами. Он знает, что они сейчас ухмыляются за его спиной. Но крестьянин по собственному почину бежит за топором и начинает колотить по колоде для привязывания волов, чтобы этим «мирным шумом» заглушить шум барабана. Немая смотрит через плечо на него вниз. Она принимает вызов — кто громче. Проходит некоторое время. Потом офицер яростным жестом прекращает это. Все это бесполезно. Он кидается за дровами к дому, чтобы подкоптить барабанщицу словно окорок. Крестьянка перестает твердить молитвы и бросается к двери дома: 442 «Ни к чему это, господин капитан. Городские огонь тут увидят — они сразу догадаются». Происходит нечто необыкновенное. Немая на крыше услышала слова крестьянки и смеется, она свесила голову вниз и смеется.

(За две сцены до этого актриса тоже заставила Катрин смеяться. Перед своей попыткой к бегству, положив рядом юбку матери и штаны повара, она еще раз взглянула на свою злую проделку и усмехнулась в кулак зловещей усмешкой. Теперешний ее смех как бы гасит прежний.)

Офицер взрывается. Он посылает одного из ландскнехтов за мушкетом. Крестьянке тоже кое-что приходит в голову. «Господин капитан, я чего надумала. Вот ихний фургон стоит. Порубите его, так она перестанет. У них, кроме фургона, ничего нет». Один из ландскнехтов пинками заставляет крестьянского парня взять жердь и ударить ею по фургону. Немая в отчаянии глядит на них, она издает жалобные стоны. Но она продолжает бить в барабан. (И актриса знает: начни немая на несколько мгновений раньше, правда будет потеряна. Крестьянка права, фургон для них — все; чего только не принесено ему в жертву!)

Барабанщица начинает уставать, бить в барабан тоже работа; видно, как трудно ей поднимать руки с палочками. Она сбивается с такта. Все более напряженно, все с большим страхом смотрит она в сторону города, наклонившись, полуоткрыв рот — это придает ей что-то идиотское. Она начинает сомневаться, что в городе ее когда-нибудь услышат. (Актриса придавала до сих пор всем своим движениям некоторую неловкость, мы должны были понять: готова помочь самая беспомощная. Теперь она впадает в смятение.) Она в отчаянии, и перед ней возникает искушение — перестать барабанить. Вдруг парень отбрасывает жердь и кричит: «Бей же, а то все погибнут!» Ландскнехт ударяет его копьем. Сейчас он убьет его. Немая беззвучно рыдает и, прежде чем снова ударить в барабан, делает несколько неуверенных движений палочками. Ландскнехт возвращается с мушкетом. Он ставит его на подпорку, направляет на крышу и прицеливается. («Самый последний раз: прекрати!») Немая наклоняется вперед, перестает барабанить и смотрит в дуло мушкета. В минуту величайшей опасности 443 на ее бледном инфантильном лице еще раз появляется новое выражение: ужас. Затем одновременно сильным и предельно усталым движением она поднимает руки с палочками и, громко рыдая, продолжает бить в барабан. Ландскнехт стреляет, пуля попадает в нее, когда ее руки еще высоко подняты. Она наклоняется. Она успевает ударить один раз; второй удар, последний, звучит потому, что падает вторая рука. Мгновение царит тишина, и офицер говорит: «Утихомирили!» Но тут на смену барабанной дроби раздается гром пушек с городской стены, Катрин их уже не слышит… Город ее услышал. (Актриса, показывая героическое поведение, показала и тот особый путь, которым ее героиня приходит к нему: победу мужества над страхом.)

ПРОБЛЕМЫ ТЕАТРАЛЬНОЙ ФОРМЫ, СВЯЗАННОЙ С НОВЫМ СОДЕРЖАНИЕМ

Фридрих Вольф

Давно уже в сфере театра мы идем к одной цели, хотя исходные драматургические позиции у нас были разные. Большой и заслуженный успех Вашей «Мамаши Кураж» сделал необходимым для наших сегодняшних друзей театра широкое обсуждение Вашей драматургии. Разумеется, Вы не случайно назвали свою «Мамашу Кураж» хроникой, без сомнения, это одна из форм Вашего «эпического театра». Не хотите ли Вы этим сознательно выбранным стилем хроники еще раз подчеркнуть, что для Вас в первую очередь важно заставить обращаться к зрителям факты, голые факты. При этом речь идет о фактах, которые могли бы иметь место с исторической точки зрения (по Аристотелю). Грубо говоря: объективизирующий театр вместо психологизирующего, даже той ценой, что факты сами по себе часто не воздействуют на человека.

Бертольт Брехт

Хроника «Мамаша Кураж и ее дети» — термин хроника в жанровом отношении приблизительно соответствует «history» в елизаветинской драматургии — разумеется, не является попыткой убедить кого-либо в чем-либо 444 демонстрацией голых фактов. Очень редко удается застигнуть факты в голом виде, и они, как Вы справедливо заметили, мало кого могут соблазнить. Необходимо, правда, чтобы хроники содержали нечто «фактическое», то есть были реалистическими. Нам ничего не дает также и противопоставление «объективизирующий театр против психологизирующего», потому что можно создать объективизирующий психологизирующий театр, сделав главным предметом представления преимущественно психологический «материал» и стремясь притом к объективности. Что же касается вышеупомянутой хроники, то я не считаю, что она оставляет слушателей в состоянии объективности (то есть в состоянии бесстрастного взвешивания всех «за» и «против»). Напротив, я верю, или, скажем, я надеюсь, что она настраивает их критически.

Фридрих Вольф

Ваш театр обращается прежде всего к познавательной способности зрителей. Вы хотите прежде всего пробудить в Ваших зрителях ясное сознание всех взаимосвязей данной и возможной ситуаций (общественных отношений) и таким образом подвести Ваших зрителей к правильным выводам и заключениям. Значит ли это, что Вы отказываетесь от обращения в тех же целях непосредственно к чувству, к эмоции: к чувству справедливости, стремлению к свободе, «священному гневу» против поработителей? Я сознательно ставлю вопрос так просто. Уточним: считаете ли Вы, что историческая хроника, такая, как «Гетц фон Берлихенген» (чей характер тоже не претерпевает почти никакого развития, изменения, «катарсиса», но который в первую очередь обращен к эмоциональному переживанию), мало подходит для современного зрителя? Полагаете ли Вы, что период гитлеризма с лавиной поддельных эмоций дезавуировал их так, что они нам сегодня уже заранее кажутся подозрительными?

Бертольт Брехт

Нет, эпический театр, который не является — хотя это иногда и утверждают — просто недраматическим театром, не провозглашал боевого клича: «здесь — разум, 445 там — эмоция (чувства)», — хотя это иногда тоже утверждали. Он никоим образом не отказывается от эмоций. И уж подавно не отказывается от чувства справедливости, стремления к свободе и праведного гнева. Он не только не отказывается от них, но, не полагаясь на их наличие, сам стремится усилить и вызвать их. Страстность «критического отношения», которое он стремится пробудить в публике, никогда не кажется ему достаточной.

Фридрих Вольф

В Ваших текстах, которые проецируются на экран перед отдельными сценами («Трехгрошовая опера», «Кураж»), Вы объясняете зрителям заранее содержание действия. Следовательно, Вы сознательно отказываетесь от таких «драматических» элементов, как «напряжение» и внезапность, и тем самым Вы также отказываетесь от эмоционального переживания. Стремитесь ли Вы к тому, чтобы любой ценой прежде всего пробудить в зрителе «способность познания?» Не вытекают ли из этого для театра определенные последствия: познание без напряженного действия, без столкновения противостоящих образов, без изменения и развития характеров? Как оцениваются с точки зрения Вашей драматургии драматические элементы напряжения (экспозиция — завязка — перипетии — неожиданная развязка), почти детективное развитие действия в «Гамлете», «Отелло», «Коварстве и любви»?

Бертольт Брехт

Как достигается напряжение и неожиданность в театре подобного рода, коротко не расскажешь. Уже такие «истории», как «Король Иоанн», «Гетц фон Берлихенген», не считаются со старой схемой: «Экспозиция — завязка — неожиданная развязка». Разумеется, изменение и развитие характеров имеют место, но это не всегда «внутреннее изменение» или «развитие, приводящее к осознанию», часто это было бы не реалистично; а мне кажется, что для материалистического представления необходимо, чтобы сознание героев определялось их социальным бытием, а не драматургическими ухищрениями.

446 Фридрих Вольф

Как раз в Вашей «Кураж», в которой Вы, по-моему, наиболее последовательно выдерживаете эпический стиль, поведение зрителей показывает, что вершиной спектакля являются именно эмоциональные моменты (сигнал барабана немой Катрин, как и вообще вся эта сцена, смерть старшего сына, сцена матери с возгласом «будь она проклята, эта война!»). И мой основной вопрос вызван самим содержанием, которое и у Вас определило форму этого замечательно поставленного спектакля. Этот вопрос: не должна ли мамаша Кураж (исторично все то, что возможно) после того, как она понимает, что война себя не окупает, после того, как она потеряла не только свое имущество, но и своих детей, не должна ли она в конце пьесы стать совсем другой, чем вначале? И именно для наших сегодняшних немецких зрителей, которые даже «после того, как часы пробили двенадцать», все еще оправдывались: а что можно было поделать? Война есть война! Приказ есть приказ! Поневоле тянешь лямку дальше.

Дорогой Брехт, вот отсюда-то и проистекает мой главный, главный и в Вашем смысле, вопрос (он вызван великолепной постановкой и игрой актеров в этом захватывающе-прекрасном спектакле). Поскольку мы оба стремимся к тому, чтобы содействовать сценическими средствами развитию, то есть изменению людей, значит, конечной целью является преображение людей на сцене и в сознании зрителей. На это Вы можете возразить: при помощи моего искусства я изображаю отношения столь же объективно необходимые, как сама жизнь, и этим я побуждаю зрителей самих решать в пользу добра или зла. Вы же (Вольф) уже на сцене вкладываете персты в язвы, Вы переносите решение на сцену, этот метод слишком болезнен, его современный зритель не переносит. Гомеопат во врачебной практике, на сцене Вы действуете, как хирург; я же иду обратным путем, и зрители совсем не замечают, что их лечат, и проглатывают свое лекарство. Правильно. И все-таки я бы очень хотел, чтобы Вы показали Вашу замечательную «Святую Иоанну скотобоен» в такой же совершенной постановке, — и Вы услышите, как взвоет толпа! Разумеется, бессмысленно 447 доктринерствовать вокруг произведения искусства. Мои вопросы среди вавилонского столпотворения в театре служат только нашей общей цели: как нашему немецкому театру показать нашему народу то, что ему нужно. Конкретно: как нам вывести наш народ из его фатализма и активизировать против новой войны? И мне кажется, что «Кураж» могла бы быть еще более действенной, если бы слова «будь проклята война» нашли бы в конце у матери (как у Катрин) действенное выражение, стали бы выводом из приобретенного знания. (Ведь во время 30-летней войны крестьяне соединялись в отряды, чтобы обороняться против солдатни.)

Бертольт Брехт

В этой пьесе, как Вы правильно заметили, показано, что Кураж ничему не научили постигшие ее катастрофы. Пьеса была написана в 1938 году, когда ее автор предвидел большую войну. Он не был уверен, что люди «сами по себе» смогут извлечь уроки из несчастья, которое, по его мнению, должно было их постигнуть. Дорогой Фридрих Вольф, именно Вы подтверждаете, что автор был реалистом. Если даже Кураж ничему не научилась, публика может, по-моему, все же чему-то научиться, глядя на нее.

Я вполне согласен с Вами, что вопрос о том, какие средства искусства мы должны выбирать, — это вопрос лишь о том, как нам, драматургам, социально активизировать нашу публику (вызвать в ней подъем). Мы должны испробовать все возможные средства, которые могут помочь этой цели, будь они старыми или новыми.

1949

НЕСЧАСТЬЕ САМО ПО СЕБЕ — ПЛОХОЙ УЧИТЕЛЬ

В зрительном зале стоял кисловатый запах несвежей одежды; это не нарушало праздничного настроения. Тот, кто пришел, пришел из развалин и вернется в развалины. Так много света, как на сцене, не было ни на одной площади, ни в одном доме.

Старый, мудрый декоратор еще из времен Рейнгардта встретил меня как короля. Общий наш горький опыт 448 содействовал жесткому реализму спектакля. Портнихи в костюмерной понимали, что костюмы в начале спектакля должны быть богаче, чем в конце. Рабочие сцены знали, каким должен быть брезент на фургоне Кураж: белый и новый вначале, грязный и заштопанный потом, затем снова почище, но никогда уже не будет он по-настоящему белым, а в конце превратится в лохмотья.

Вайгель играла Кураж резко и гневно; не ее Кураж была в гневе, а она, актриса. Она показывала торговку, сильную и хитрую, которая одного за другим теряет на войне своих детей, но все время продолжает верить в прибыль, которую принесет война.

Было много разговоров о том, что Кураж ничему не научили ее несчастья, что она даже в конце ничего не поняла. Но мало кто понял, что именно в этом горчайший и роковой урок пьесы.

Успех пьесы — впечатление, которое она произвела, — был без сомнения велик. Люди на улице показывали на Вайгель и говорили: «Вот Кураж». Но я не верю теперь и не верил тогда, что Берлин и все остальные города, где шла пьеса, поняли пьесу. Они все были уверены, что извлекли уроки из войны; они не понимали, что Кураж и не должна была, по замыслу драматурга, чему-нибудь научиться на своей войне. Они не увидели того, что подразумевал драматург: что люди не извлекают уроков из войны.

Само по себе несчастье — плохой учитель. Его ученики познают голод и жажду, но это не жажда знаний и не голод по правде. Страдания не превращают больного в лекаря. Ни взгляд издалека, ни разглядывание вблизи не делают свидетеля экспертом.

Зрители 1949 года и последующих лет не видели преступления Кураж, ее соучастия, ее стремления нажиться на выгодном дельце — войне; они увидели только ее неудачу, ее страдания. И так же они смотрели на гитлеровскую войну, соучастниками которой они были, — это, мол, была плохая война, и теперь они страдают. Короче говоря, все было так, как драматург им и предсказывал. Война принесла не только страдания, но и неспособность извлечь из этого какие-нибудь уроки.

449 «Мамаша Кураж и ее дети» идет теперь уже шестой год. Несомненно, это блестящий спектакль, в нем играют большие актеры. Что-то изменилось, конечно. Сегодня эта пьеса — больше не пьеса, которая появилась слишком поздно, а именно после войны. Это ужасно, но нам грозит новая война. Никто не говорит об этом, все об этом знают. Большинство не за войну. Но у людей так много забот. Нельзя ли устранить их при помощи войны? Все же в последнюю войну неплохо можно было заработать, во всяком случае, почти до самого конца. Разве не бывает счастливых войн?

Я хотел бы знать, сколько сегодняшних зрителей «Мамаши Кураж и ее детей» понимают предостережение, заключенное в пьесе.

1955

450 «ГОСПОДИН ПУНТИЛА И ЕГО СЛУГА МАТТИ»221

ОПЬЯНЕНИЕ ПУНТИЛЫ

Для исполнителя роли Пунтилы главная трудность заключается в сценах опьянения, которые занимают девять десятых роли. Они подействовали бы отталкивающе и вызвали бы отвращение, если бы актер изображал ставшее театральным штампом пьяное топтание, то есть то состояние отравления, которое обесценивает и стирает все душевные и телесные движения. Штекель222 изображал особое, пунтиловское опьянение, такое, благодаря которому помещик достигает сходства с человеком. Далекий от мысли изображать обычные дефекты речи и движений, он показывал почти музыкально окрыленную речь и свободные, почти танцующие движения. Этому вдохновению, правда, препятствует массивность тела, которое слишком тяжело для движений, задуманных как неземные. Крылья, хоть и слегка поврежденные, вознесли его на гору Хательма. В любом движении пьяного чудовища, и в его смирении, и в его гневе на несправедливость, и в легкости, с какой он одаривает и принимает дары, и в его чувстве товарищества — наслаждение самораскрытия. Пунтила отказывается от своих владений, как Будда, изгоняет свою дочь, как библейский старец, приглашает женщин из Кургела, как гомеровский царь.

АКТУАЛЬНА ЛИ ЕЩЕ У НАС ПЬЕСА «ГОСПОДИН ПУНТИЛА И ЕГО СЛУГА МАТТИ» ПОСЛЕ ТОГО, КАК ИЗГНАНЫ ПОМЕЩИКИ?

Существует такое почтенное нетерпение, которое стремится к тому, чтобы театр показывал на сцене действительность лишь в ее последней стадии. Зачем заниматься 451 помещиками? Разве их не изгнали? Зачем показывать такого пролетария, как Матти? Разве нет активных борцов? Нетерпение это почтенно, но было бы неправильно поддаться ему. То, что рядом с произведениями искусства, которые мы должны организовать, существуют еще произведения искусства, которые мы получаем в наследство, не аргумент до тех пор, пока мы не докажем полезность последних, даже если организация новых требует времени. Почему пьеса «Господин Пунтила и его слуга Матти» еще актуальна? Потому что нас учит не только борьба, но и история борьбы. Потому что наслоения прошедших эпох еще долго остаются в душах людей. Потому что в классовой борьбе победа на одном поле сражения должна быть использована для побед на другом и расстановка сил перед сражением может быть сходной. Потому что жизнь людей, освободившихся от своих угнетателей, первое время может быть трудной, как жизнь всех пионеров; ибо им приходится заменить систему, выработанную угнетателями, новой. Эти и им подобные аргументы могут быть приведены в защиту актуальности таких пьес, как «Господин Пунтила и его слуга Матти».

452 «ДОПРОС ЛУКУЛЛА»

ПРИМЕЧАНИЯ К ОПЕРЕ «ДОПРОС ЛУКУЛЛА»

1

В опере «Допрос Лукулла» действие — осуждение потомками завоевательной войны — перенесено в преисподнюю. Это — прием, который часто применяется в классике («Пролог на небесах» в «Фаусте», классическая «Вальпургиева ночь» в «Фаусте», «Орфей и Эвридика» Глюка и так далее, и так далее). Смысл этого приема заключается отнюдь не только в том, что он позволяет завуалировать и таким образом протащить какую-то идею, — конечно, сегодня на Западе невозможно было бы поставить пьесу, где, скажем, Макартур стоял бы перед судом, — для искусства прием этот таит в себе большие возможности, потому что позволяет зрителю самостоятельно открыть для себя злободневность происходящего на сцене и тем самым ощутить ее еще сильнее и глубже. Ведь наслаждение искусством (и то наслаждение познанием и импульсами, которое дает искусство) возрастает оттого, что публика побуждается к умственной деятельности, к открытиям, осмыслению действительности.

2

Мы ставим оперу «Допрос Лукулла» Пауля Дессау. В основе оперы лежит пьеса для радио, написанная Бертольтом Брехтом в 1939 году, то есть в то время, когда начались захватнические и завоевательные войны, которые достигли апогея во второй мировой войне и ею завершились. Речь идет о суде над римским полководцем Лукуллом, который в последнем столетии до нашей эры напал со своими легионами на Азию и подчинил Римской империи не одно большое государство.

453 ДИСКУССИЯ ОБ «ОСУЖДЕНИИ ЛУКУЛЛА»

Опера была уже принята, когда началась кампания против формализма. В Министерстве народного образования были высказаны некоторые опасения. Авторам предложили снять оперу с постановки. Но последние были согласны лишь отказаться от договора, но не соглашались снимать оперу, потому что не считали ее формалистической. Высказанные аргументы не убедили их, а доводы, приведенные музыкантами, даже показались формалистическими. Авторы подчеркивали важность содержания, а именно осуждение захватнической войны. И они предложили не прекращать репетиции оперы, которые уже начались, чтобы можно было устроить закрытый просмотр для ответственных работников и деятелей искусства. Предложение было принято, и понадобились очень большие средства, чтобы осуществить намеченное. Во время просмотра содержание оперы произвело на зрителей большое впечатление, хотя бы уже потому, что соответствовало мирной политике ГДР, осуждающей захватнические войны. Но имелись также серьезные сомнения, и во время трехчасовой дискуссии между ведущими членами правительства во главе с президентом и авторами выяснилось, что опера в ее тогдашнем виде могла внести известную сумятицу в ход только что начавшейся кампании, которая имела важное значение, так как должна была уничтожить пропасть между искусством и новой публикой. Иносказательный характер текста затруднял его понимание, а музыка недостаточно соответствовала уровню музыкальной культуры широкой публики того времени и отдалялась от классической линии. Кроме того, в музыке преобладали мрачные и резкие части, в которых характеризовался агрессор. Брехт и Дессау изъявили согласие внести поправки в духе дискуссии и затем вновь поставить оперу на обсуждение. Когда на второй встрече в том же составе был показан новый текст и композитор представил изменения в партитуре, было решено осуществить постановку оперы и сделать ее предметом широкого обсуждения.

454 МУЗЫКА ДЕССАУ К «ЛУКУЛЛУ»

1

Музыка несравнимо проще, чем, скажем, музыка Рихарда Штрауса. Непредубежденной публике она может дать наслаждение, особенно такой публике, которая пришла, чтобы получить наслаждение.

2

Музыка вообще не имеет ничего общего с формализмом. Она образцово служит тексту, ясна, мелодична, свежа. Мы видим призраки, если нам повсюду мерещится формализм.

3

Дессау нашел совершенно новые выразительные средства, которые нашим композиторам следовало бы изучать. Он умеет создавать арии на основе текста, который прежде давал материал только для речитативов. Его музыка способна выражать чувства людей.

455 «КАВКАЗСКИЙ МЕЛОВОЙ КРУГ»

ПРОТИВОРЕЧИЯ В «КАВКАЗСКОМ МЕЛОВОМ КРУГЕ»

1. Основные противоречия

Чем энергичнее борется Груше за жизнь ребенка, тем сильнее ставит она под угрозу свою собственную жизнь; активность может привести ее к гибели. Виной тому война, существующий правопорядок, одиночество Груше и ее бедность. С правовой точки зрения, спасительница является воровкой. Ее бедность причиняет вред ребенку и в то же время возрастает из-за ребенка. Ради ребенка ей нужен был бы муж, но она боится потерять его из-за ребенка. И так далее.

Постепенно, принося жертвы и благодаря этим жертвам, Груше становится для ребенка настоящей матерью, и в конце концов, после всех потерь, которые она понесла или едва не понесла, она больше всего боится потерять самого ребенка. Аздак своим мудрым решением помогает окончательно вызволить ребенка из беды. Он присуждает ребенка ей, потому что между ее интересами и интересами ребенка больше нет противоречий.

Аздак — разочаровавшийся человек, который не хочет разочаровывать других.

2. Другие противоречия

Просители бросаются на колени перед губернатором, когда он в пасхальное воскресенье идет в церковь. Латники отгоняют их плетками, тогда они яростно бьются друг с другом за место впереди.

Крестьянин, который очень дорого берет с Груше за молоко, потом дружески помогает ей поднять ребенка. Он не алчен, он беден.

Архитекторы верноподданнически кланяются адъютанту 456 губернатора, но один из них кланяется не сразу, а лишь увидев, как это делают двое других. Они не лизоблюды от природы, им просто очень нужен заказ.

Трусливый брат Груше неохотно принимает сестру, но он зол на свою жену, кулачку, потому что зависит от нее.

Трусливый брат унижается перед своей женой — кулачкой, а по отношению к крестьянке, с которой заключает брачный договор, он спесив.

Материнский инстинкт крестьянки, которая берет к себе ребенка против воли мужа, ограничен и условен, она выдает ребенка полиции. (Материнский инстинкт Груше, куда более сильный, даже очень сильный, тоже ограничен и условен: она хочет доставить ребенка в безопасное место и потом отдать.)

Груше, служанка, против войны, потому что война отнимает у нее любимого человека; она советует ему держаться середины, чтобы выжить. Но во время побега в горы она, чтобы подбодрить себя, поет песню о народном герое Сосо Робакидзе, который завоевал Иран.

ПРИМЕЧАНИЯ К «КАВКАЗСКОМУ МЕЛОВОМУ КРУГУ»

1. Увлекательность

Пьеса написана на одиннадцатом году эмиграции, в Америке, и многое в ее композиции объясняется отвращением автора к торгашеской драматургии Бродвея; но она содержит в себе также некоторые элементы старого американского театра, который достиг подлинного блеска в фарсе и шоу. Интерес в этих полных выдумки представлениях, напоминавших фильмы великолепного Чаплина, был направлен не только на интригу — а если интерес и был направлен на интригу, то в более грубой и общей форме, чем теперь, — он в большей мере касался проблемы «как». Сегодня абсолютно незначительные вещи преподносятся в увлекательном виде, например, рассказывается о лихорадочных попытках быстро состарившейся проститутки с помощью малоизящных трюков отдалить или вовсе исключить момент, когда ей придется отдавать клиенту свое слишком часто оперированное и очень болезненное влагалище. Радость, которую 457 доставляет рассказчику сам процесс рассказывания, задушена страхом перед малой его эффективностью. Вернуть права этому чувству радости не означает, однако, лишить его всяких границ. Деталь приобретает большое значение, но в то же время и экономность становится важной. Фантазия нужна и для того, чтобы быть кратким. Это означает, что нельзя уходить от предмета, который сам по себе таит богатые возможности. Самый большой враг настоящей игры — это наигранность; витиеватость — признак плохого рассказчика, смакование — отвратительного самодовольства…

2. Не притча

Испытание с меловым кругом из старого китайского романа и пьесы, как и Соломоново испытание с мечом, описанное в Библии, не потеряло своего значения как испытание материнской любви (путем выявления материнского инстинкта), даже если материнство рассматривается не с биологической точки зрения, а с социальной. «Кавказский меловой круг» — это не притча. Пролог мог бы привести к такому заблуждению, так как внешне вся фабула действительно служит для прояснения существа спора: кто является владельцем долины. Но при более внимательном рассмотрении фабула оказывается основой подлинного повествования, которое само по себе еще ничего не доказывает, а лишь содержит определенную мудрость, некую отчетливую позицию, весьма полезную при разрешении любого актуального спора, и тогда станет очевидно, что пролог представляет собой фон, оттеняющий практическое применение этой мудрости и ее происхождение. Таким образом, театр не должен здесь пользоваться той техникой, которую он выработал для пьес параболического характера.

3. Реализм и стилизация

Актеры, режиссеры и оформители обычно добиваются стилизации за счет реализма. Они создают стиль, создавая некий «обобщенный» тип крестьянина, играя некую «обобщенную» свадьбу, воспроизводя «обобщенное» поле битвы; то есть они исключают все неповторимое, 458 особое, противоречивое, случайное и создают затасканные или, во всяком случае, маловыразительные образы, которые обычно не являются результатом осмысления действительности, а представляют собой копии с оригинала, которые легко получить, потому что в самом оригинале заложены элементы стиля. Эти стилизаторы сами не имеют никакого стиля и не пытаются понять стиль реальности, а подражают методам стилизации. Совершенно очевидно, что всякое искусство украшает (это не означает «приукрашивает»). Оно украшает уже хотя бы потому, что призвано сделать реальность предметом наслаждения. Но это украшение, поиски формы, стилизация не должны быть подделками и приводить к выхолащиванию живого содержания. Исполнительнице роли Груше стоило бы внимательно приглядеться к красоте брейгелевской «Безумной Греты».

4. Задний и передний план

Существует такое американское выражение sucker, которое точно обозначает, что представляет собой Груше к тому моменту, когда берет ребенка. Австрийское слово die Wurzen обозначает нечто подобное, а в литературном немецком языке этому соответствовало бы слово «дурак» (в обороте «нашли дурака»). Из-за своего материнского инстинкта она подвергается преследованиям, испытывает трудности, которые едва не приводят ее к гибели. От Аздака она не требует ничего, кроме разрешения продолжать действовать, то есть «приплачивать». Она теперь любит ребенка; свое право на него она доказала своей готовностью и способностью к действиям. Теперь она уже не sucker более.

5. Совет исполнителю роли Аздака

Это должен быть актер, который способен изображать кристально честного человека. Аздак предельно честен; он разочарованный революционер, который играет опустившегося человека, как у Шекспира мудрецы играют простаков. Иначе его приговор после испытания с меловым кругом будет лишен всякой силы.

459 6. Дворцовый переворот

Короткие приглушенные команды, которые отдаются во дворце (с промежутками и тихие, чтобы дать представление о величине дворца), уже не нужны больше после того, как они помогут репетирующим актерам. То, что происходит на сцене, не должно казаться куском, вырванным из взаимосвязанного целого, отрывком, который видишь здесь, перед воротами дворца. Это весь процесс, и ворота — именно эти ворота. (Дворец во всей его величине также нельзя представить пространственно.) Что нам необходимо сделать, так это заменить статистов хорошими актерами. Хороший актер равен целому батальону статистов. Вернее, он больше.

7. Бегство в северные горы

Когда в сцене «Бегство в северные горы» («Кавказский меловой круг») показывается, что служанка, которая спасла от гибели ребенка, хочет избавиться от него, едва только она вывела его из зоны непосредственной опасности, то это не следует спешить рассматривать как нечто само собой разумеющееся. По крайней мере в драматургии это не является чем-то совершенно естественным, и всегда, особенно из-за опасения, что пьеса окажется слишком длинной, будет возникать искушение сцену «Бегство в северные горы» просто вычеркнуть. И аргументировать это будут тем, что из-за этой сцены притязания служанки на ребенка в дальнейшем ходе действия были бы менее оправданы. Но, во-первых, дело не в притязаниях служанки на ребенка, а в праве ребенка на лучшую мать: пригодность служанки, ее деловые качества и надежность отлично подтверждаются ее вполне оправданными колебаниями в момент, когда она берет ребенка. На первый взгляд ее поведение можно было бы расценить так: готовность к самопожертвованию имеет свои границы. Здесь тоже есть предел. В человеке заложена определенная мера этого качества, не меньше и не больше, и мера эта зависит также от конкретного положения человека. Она может быть израсходована полностью, она может быть восстановлена, и так далее, и так далее. Такой взгляд не лишен реалистичности, 460 но все же он слишком механистичен. Лучше опираться на следующую концепцию: забота о ребенке и забота о собственной жизни и собственном благополучии с самого начала соседствуют в душе служанки и находятся в противоречии. Борьба между этими интересами в душе Груше будет продолжаться до тех пор, пока они не перестанут противоречить друг другу. Такая концепция позволит создать более глубокий и полнокровный образ служанки.

8. Оформление сцены

Сцену в этой пьесе следует оформить очень просто; различные задники можно наметить с помощью проекционного фонаря, но проецируемые картины должны иметь самостоятельное художественное значение. Актеры, исполняющие маленькие роли, могут быть заняты в нескольких ролях. Пять музыкантов сидят на сцене вместе с певцом и играют.

9. О музыке к «Меловому кругу»

В противоположность нескольким песням, связанным с тем или иным действующим лицом, музыкальная тема рассказчика должна быть исполнена холодной красоты и при этом не быть трудной. Мне кажется, что можно добиться особого эффекта с помощью некоторой монотонности; однако основная музыкальная тема каждого из пяти актов должна отчетливо варьироваться.

В пении первого акта должно звучать что-то варварское, и основной ритм подготавливает и сопровождает появление губернаторской семьи и солдат, отгоняющих плетьми толпу. Пение с пантомимой в конце акта должно быть холодным и дать Груше возможность контригры.

Для второго акта («Бегство в северные горы») театру нужна очень энергичная музыка, которая держит весь этот эпический акт; но она должна быть тонкой и деликатной.

В третьем акте звучит (поэтичная) тема таяния снегов, а в главной сцене необходимо подчеркнуть контраст между траурной и свадебной музыкой. Песня в 461 сцене у реки имеет ту же мелодию, что и песня первого акта (Груше обещает солдату ждать его).

В четвертом акте энергичная баллада об оборванце Аздаке (которая, кстати, должна быть лучше piano) дважды прерывается песнями самого Аздака, которые непременно должны быть легкими для исполнения, потому что играть Аздака должен лучший актер, а не лучший певец.

В последнем акте (суд) в конце необходима хорошая танцевальная музыка.

462 БРЕХТ КАК РЕЖИССЕР

223

Режиссерское руководство Б. было куда менее заметным, чем у многих известных крупных режиссеров. У тех, кто наблюдал за ним, не создавалось впечатления, что он хочет «воплотить в актерах нечто витающее перед ним». Актеры не были для него «инструментами». Скорее он вместе с ними рассматривал историю, которую рассказывала пьеса, и помогал каждому выразить свою сильную сторону. Его вмешательство всегда шло «в направлении ветра» и было по большей части почти незаметным, он не принадлежал к числу людей, которые умеют мешать работе даже полезными замечаниями. В работе с актерами он напоминал ребенка, который, сидя на берегу заводи, старается прутиком направить щепочки в прекрасное плаванье по реке.

Б. много показывал, но только маленькими кусочками, и прерывал на середине, чтобы только не дать чего-нибудь законченного. И он всегда подражал при этом актеру, которому показывал, конечно, оставаясь самим собой. Его поведение говорило при этом: люди такого рода часто действуют вот так.

Он любил работать над постановкой, окруженный целым штабом учеников. Он всегда говорил громко и выкрикивал свои предложения, адресованные актерам на сцене, обычно снизу, из зрительного зала, чтобы всем все было слышно. (Это не причиняло никакого вреда незаметности его вмешательства.) И он старался «и говорить, и слышать» одновременно. Удачные предложения он тотчас передавал дальше, всегда упоминая имя предложившего: «X говорит», «Y думает». Так работа становилась общей работой.

Б. считал важными и паузы между разговорами и в разговоре, а также ударения. Даже знаменитым актерам он кричал, какие слова во фразе надо выделить ударением, или обсуждал с ними это.

463 Длинные дискуссии Б. ненавидел. За время более чем двухсот репетиционных часов «Гувернера» дискуссии между зрительным залом и сценой заняли в общей сложности около четверти часа. Б. был за то, чтобы все пробовать. «Не говорите об этом, а сделайте это!» или «К чему говорить о причинах, показывайте ваше предложение!» — говорил он.

Мизансцены и проходы должны были служить раскрытию фабулы и быть красивыми.

Каждый актер должен был хотя бы на один момент привлечь зрение и слух зрителей. Ни один человек не проходит по жизни незамеченным — как же можно допустить, чтобы актер прошел незамеченным по сцене?

На сцене у Б. все, конечно, должно быть правдивым. Но он отдает предпочтение особому виду правды. Когда зритель восклицает: «Это правда!» — значит, правда пришла к нему, как открытие. Б. имел привычку во время игры радостно указывать вытянутой рукой на актера, который как раз в этот момент показывал что-нибудь особенное или особенно важное в человеческой природе или человеческих отношениях.

«Вот ваша минута, — постоянно кричал он актерам, — ради бога, не выпустите ее из рук. Сейчас ваш черед, к черту пьесу». Разумеется, это случалось только тогда, когда пьеса этого требовала или же разрешала это. «Интерес всех участников к творимому сообща делу — это и ваш интерес. Но, кроме этого, у вас есть собственный интерес, который приходит в известное противоречие с общим. От этого-то противоречия все оживает», — говорил он. Он никогда не допускал, чтобы актер, то есть человек в пьесе, был принесен в жертву «на благо» пьесе, ради напряжения или темпа.

Б. охотно соединял учеников с мастерами (звездами). Он говорил: «Тогда ученики учатся выступать как мастера, а мастера — как ученики».

«Если некоторые режиссеры или актеры не умеют извлечь из пьесы или сцены то, что в ней заключено, тогда они начиняют ее тем, что не имеет к ней никакого отношения», — говорил Б. «Нельзя перегружать пьесу или сцену. Если что-нибудь имеет малое значение, оно все-таки имеет значение, если это значение преувеличить, пропадет малый (но подлинный) смысл. Во всех 464 пьесах есть “слабые сцены” (и вообще слабости). Их не нужно усиливать. Если пьеса в какой-то степени хороша в целом, существует определенное, часто трудно обнаруживаемое равновесие, которое легко нарушить. Часто, например, драматург черпает особенную силу для одной сцены из слабости предыдущей и т. д. Наши актеры часто слишком мало доверяют тому, что происходит на сцене, — интересному моменту истории, которая рассказывается, сильной реплике и т. п.; они не дают этому, “и без того” интересному, воздействовать самостоятельно. Но, кроме того, пьеса должна иметь и менее эффектные места. Ни один зритель не в состоянии с одинаково напряженным вниманием следить за всем представлением, и с этим необходимо считаться».

ГДЕ Я УЧИЛСЯ

1

Теперь, на пороге новой эпохи, художникам предлагается пройти через серьезное учение; причем это относится не только к молодым, которые росли в большей или меньшей отдаленности от художественных впечатлений и которым нужно с азов изучить свое дело, но и к опытным мастерам. Полезным и поучительным считается народное искусство и искусство национальных классиков, а также искусство, созданное в условиях самого прогрессивного общественного строя нашей эпохи — в Советском Союзе.

2

Это, разумеется, не значит, что больше учиться негде. К классикам восходящей буржуазии, на которых нам указывается в первую очередь, мы, немцы, можем не задумываясь прибавить и таких классиков, как в эпическом повествовании — Гриммельсгаузен, в лирике и памфлете — Лютер, а также классиков других народов, которые могут быть лучше поняты читателем после того, как он изучит немецких авторов, — ведь иноземные классики трудны не только по вполне понятным языковым причинам, но и по ряду других.

465 3

Ниже я перечислю, где сам я учился, — по крайней мере в той степени, в какой я это помню. И я напишу об этом не только, чтобы принести другим известную пользу, но и для того, чтобы составить об этом представление самому. Когда мы вспоминаем, чему мы учились, мы учимся снова.

4

С народными песнями я познакомился сравнительно поздно, если не считать некоторых песен Гете и Гейне, которые пелись то тут, то там; впрочем, я толком не знаю, причислять ли их к народным песням, — народ не внес в них даже ничтожных изменений. Можно, пожалуй, сказать, что великие поэты и композиторы восходящей буржуазии, впитывая ценнейшее народное наследие и придавая ему новые формы, присваивали самый язык народа. В детстве я слышал протяжные песни о благородных разбойниках и дешевые «шлягеры»224. Разумеется, одновременно звучали и старые вещи, они были стерты, искажены, и певцы, исполняя их, присочиняли свой текст. Работницы соседней бумажной фабрики не всегда помнили все строки песни и импровизировали переходы — это было поучительно. Весьма поучительной была также их позиция относительно песен. В них не было наивного смирения, и они ничуть не отдавались во власть этим песням. Они пели целую песню или отдельные строки с оттенком иронии, а некоторые пошлые, преувеличенные, фальшивые места как бы ставили в кавычки. Они были не так уж далеки от тех высокообразованных компиляторов гомеровского эпоса, которые надевали личину наивности, не будучи наивными.

В детстве я часто слышал «Судьбу моряка». Это ерундовый «шлягер», но в нем есть одно поистине прекрасное четверостишие. После строфы, рассказывающей о гибели корабля в бурю, говорится:

 

Когда же утренний бриз подул,

Корабль уж лежал на дне.

Лишь дельфины и стаи жадных акул

Огибали скалу в тишине.

 

466 Можно ли лучше изобразить, как улеглись грозные силы природы? Невольно вспоминается чудесное четверостишие из старой народной песни «Королевские дети»225. После описания бурной ночи, во время которой волны поглотили юного королевича, в ней говорится:

 

То было воскресным утром,

Ликовал и стар и млад.

И только у королевны

Погас измученный взгляд.

 

Это гораздо более благородный материал; достаточно сопоставить две последние строки обоих четверостиший: дешевую романтику первого и поражающую трезвость второго, где описана бессонная ночь. Но и в том, и в другом случае — замечательно искусный прием диафрагмирования и начала новой темы; это объединяет обе песни. Продолжение, но и измельчание традиций можно изучить и на менее значительном стихотворении «Трубач у реки Кацбах», которое непременно содержалось во всех хрестоматиях моей юности:

 

Весь ранами покрытый,

Трубач умирая лежит

У Кацбаха простертый,

Из раны кровь бежит.

 

Первый стих ритмом и содержанием напоминает стих Пауля Герхардта226 «Ах, он в крови и ранах», и этот зачин удачно придает ему характер восклицания; удачно — потому что без такого зачина он был бы причастным оборотом, и второй стих едва ли мог бы звучать как начало, он утратил бы монументальность. И все же второй стих обретает для деепричастия «умирая» продолжение в причастии «покрытый». Ударение тем сильнее падает на глагол «лежит», в котором все дело, потому что потом раненый поднимется, чтобы протрубить победу. «Простертый» третьего стиха тоже служит для усиления глагола «лежит»; и это смело, потому что, если прочесть его как причастие первого стиха, как «он лежит… простертый», то трубач станет длинным, как деревня.

467 5

Трудно учиться у народной песни. Современные песни «в народном духе» нередко представляют собой отпугивающий пример — хотя бы из-за деланной простоты. Где народная песня говорит просто нечто сложное, там современные подражатели говорят просто нечто простое (или просто глупое). Кроме того, народ совершенно не стремится быть «народным». Это как с национальными костюмами, в которых прежде работали или ходили в церковь, — теперь в них только щеголяют, выставляя их напоказ. Немецкий романтизм собирал народные песни, и это его заслуга, но он и многое испортил, он привнес в них нечто фальшиво чувствительное, какое-то пустопорожнее томление, и сгладил все непривычное, все из ряда вон выходящее. Для меня самого народная песня была хорошей школой — под ее влиянием написаны «Легенда о мертвом солдате» и «Что получила солдатка».

6

Что касается современников, то из родника народной песни умел черпать Бехер51*, а также Лорка; у Симонова я взял песню227, в которой девушка обещает воюющему в дальних краях красноармейцу ждать его, — я переделал ее для одной из сцен «Кавказского мелового круга», где можно было дать лишь элементы народной песни.

7

Изучить великие дидактические поэмы римлян — «Георгики» Вергилия и «О природе вещей» Лукреция — полезно по следующим причинам, причем причин этих по меньшей мере две. Во-первых, это образцы того, как можно в стихах описать земледельческий труд или целое мировоззрение; во-вторых, прекрасные переводы Фосса и Кнебеля неожиданно раскрывают нам с новой стороны богатство нашего языка. Гекзаметр — размер, принуждающий немецкий язык к плодотворнейшим усилиям. 468 Наш язык представляется отчетливо «управляемым», и это очень облегчает его изучение52*. Вслед за Вергилием, переводчику необходимо изучить обработку стиха вместе с обработкой почвы и «полное вкуса, в высшей степени совершенное использование древним поэтом всего поэтического аппарата», одним словом — великое художественное чутье, свойственное древним, развивается при работе над великим содержанием.

8

Буржуазные классики многому научились, занимаясь древними, — причем они не только создали новые произведения, которые, подобно «Герману и Доротее», «Рейнеке-Лису» или «Ахиллеиде»228, возникли в качестве копий, но и углубили свое понимание поэтических жанров. (Что является формой для той или иной поэтической мысли — баллада, эпос, песня и т. д.?) В наше время жанры по сути дела забыты; никто толком не понимает и того, что может считаться поэтической мыслью, а что еще не является таковой. Нередко наши стихи представляют собою более или менее мучительно зарифмованные статьи или фельетоны, или цепь зыбких полуощущений, еще не ставших мыслью.

50-е годы

Фрагмент

МНЕ НЕ НУЖНО НАДГРОБИЯ

Мне не нужно надгробия, но

Если вам для меня оно нужно,

Я хочу, чтоб на нем была надпись:

Он давал предложения. Мы

Принимали их.

И почтила бы надпись такая

Всех нас.

50-е годы

469 СОВРЕМЕННИКИ: ДРУЗЬЯ И ВРАГИ

471 ОВАЦИЯ В ЧЕСТЬ ШОУ229

1. ШОУ-ТЕРРОРИСТ

Шоу понимал сам и внушал другим, что если хочешь действительно откровенно высказать свое мнение о чем-то, необходимо сначала преодолеть некий врожденный страх — страх показаться самонадеянным. Он рано обезопасил себя от того, чтобы ему самому когда-либо в жизни кто-либо курил фимиам. (И сделал он это без страха перед славой. Он отдает себе отчет в том, что среди рабочих инструментов частного человека такая важная принадлежность, как рекламный барабан, является совсем не лишней. Он гордо отказался зарыть в землю свой талант.)

Шоу употребил большую часть своего таланта на то, чтобы так запугать людей, что даже ползать перед ним на брюхе они рискнули бы, лишь имея железный лоб.

По-видимому, все уже заметили, что Шоу — террорист. Террор Шоу необычный, и оружием он пользуется тоже необычным, а именно юмором. Этот необыкновенный человек придерживается, судя по всему, мнения, что ничего на свете не следует бояться, кроме спокойного и неподкупного глаза обыкновенного человека. Но уж этого-то опасаться следует непременно. Такая теория дает ему большое естественное преимущество, и действительно — благодаря постоянному применению этой теории он добился, что каждый, кто повстречался с ним в жизни, в книге или в театре, абсолютно убежден, что этот человек не мог бы совершить ни одного поступка и высказать ни одного суждения, не испытывая страха перед этим неподкупным оком. В самом деле, даже придирчивость более молодых людей, для которых склонность к нападкам является доминирующей чертой, будет сведена на нет предчувствием того, что любая нападка на Шоу или на одну из его привычек, пусть даже привычку носить какое-то особое белье, кончится для них с их непродуманной 472 болтовней абсолютным провалом. Если к тому же учесть, что именно Шоу разделался с бездумным обычаем говорить вблизи всего, что напоминает храм, не громко и весело, а слабым, приглушенным голосом и что именно он доказал, что к подлинно важным явлениям нужно относиться пренебрежительно (дерзко), ибо только при таком отношении можно добиться настоящего внимания и полной сосредоточенности, — то будет понятно, какой личной свободы он сумел добиться.

Террор Шоу состоит в том, что Шоу объявляет правом каждого человека действовать в любом случае порядочно, логично и с юмором и долгом — делать это даже тогда, когда это кого-то шокирует. Он прекрасно знает, сколько мужества нужно, чтобы смеяться над смешным, и сколько серьезности, чтобы это смешное выставить на всеобщее обозрение. И как все люди, которые стремятся к определенной цели, он знает, с другой стороны, что больше всего отвлекает и отнимает времени некая разновидность серьезности, которая популярна в литературе и больше нигде. (Как драматургу, ему кажется таким же наивным, как и нам, молодым, писать для театра, и он не обнаруживает ни малейшего желания притворяться, будто он этого не знает: он вовсю пользуется этой наивностью. Он дает театру столько развлекательного материала, сколько тот в состоянии потреблять. А он может потреблять очень много. Люди ходят в театр, строго говоря, ради довольно пустых вещей, которые являются серьезнейшим испытанием на прочность для всего настоящего, подлинного, что действительно интересует прогрессивного драматурга и составляет истинную ценность его произведений. Вывод отсюда вот какой: его проблемы должны быть так хороши, что он, раздумывая, может позволить себе совершить грех, и это будет грех, которого хотят люди.)

2. ЗАЩИТА ШОУ ОТ ЕГО СОБСТВЕННЫХ МРАЧНЫХ ПРЕДЧУВСТВИЙ

Мне кажется, я припоминаю, что Шоу недавно сам сформулировал свои взгляды на будущее драмы. Он говорит, что в будущем люди уже не станут ходить в 473 театр, чтобы что-то понять. Очевидно, он имел в виду следующее: простое воспроизведение действительности, как ни странно, не создает впечатления правдивости. Более молодые люди не будут возражать в этом Шоу, но я должен сказать, что собственные драматические произведения Шоу только потому смогли затмить произведения других авторов его поколения, что они так смело апеллируют к разуму. Его мир — это мир, созданный взглядами. Судьбы его персонажей — это их взгляды.

Чтобы пьеса стала пьесой, Шоу использует сюжеты, которые дают возможность его персонажам как можно более полно выразить свои взгляды и противопоставить их нашим. (Для Шоу не важно, что эти сюжеты порой очень давние и известные, здесь он совершенно не тщеславен, весьма заурядного ростовщика он ценит на вес золота, встречается в его пьесах и патриотически настроенная девушка, и ему важно лишь, чтобы история этой девушки была нам как можно более близкой, а мрачный конец ростовщика — привычным и желательным, чтобы тем основательнее встряхнуть наши устаревшие воззрения на подобные человеческие типы и, прежде всего, на их взгляды.)

Судя по всему, персонажи Шоу обязаны своими чертами тому удовольствию, которое он испытывает, когда может разрушить наши привычные ассоциации. Он знает, что у нас есть отвратительная привычка сводить воедино самые различные свойства определенного типа людей. Ростовщик в нашем представлении всегда труслив, коварен и жесток. Наша фантазия не позволяет нам наделить ростовщика, скажем, мужеством. Или элегическим нравом, или мягкосердечностью. А Шоу наделяет его такими чертами.

Что касается героя, то более скромно одаренные последователи Шоу весьма неудачно дополнили его нетрадиционное мнение, что герои — это не примерные ученики, а героизм — очень неопределенный, но чрезвычайно живой комплекс самых противоречивых свойств, мнением, что ни героизма, ни героев вообще не существует на свете. Но и этого, видимо, по мнению Шоу, мало. Судя по всему, он считает, что полезнее жить среди обыкновенных людей, нежели среди героев.

474 Работая над своими произведениями, Шоу предельно откровенен. Его не смущает необходимость писать под неослабным контролем общественности. Чтобы придать особый вес своим суждениям, он облегчает публике контроль над собой: он сам непрерывно подчеркивает свои особенности, свой необычный вкус, свои (маленькие) слабости. За это его нельзя не благодарить. Даже в тех случаях, когда его взгляды очень противоречат взглядам сегодняшнего молодого поколения, его выслушивают с вниманием: он — а может ли человек заслужить лучшую оценку? — хороший человек. Кроме того, его время, кажется, лучше сохраняет взгляды, нежели чувства и настроения. Кажется, что взгляды на то, что было разрушено в эту эпоху, еще остаются самыми устойчивыми.

3. УДОВОЛЬСТВИЕ, КОТОРОЕ ПЕРЕДАЕТСЯ ДРУГИМ

Характерно, что узнать что-либо о мнениях других европейских писателей очень трудно. Но я предполагаю, что, скажем, о литературе они примерно одного мнения, а именно, что писать книги — занятие весьма меланхолическое. Шоу, который не скрывал своего отношения ни к чему на свете, и здесь отличается от своих коллег. (Не вина его, а беда, что серьезнейшие, касающиеся очень многих проблем разногласия с пишущей Европой не стали достаточно явственными, потому что другие не высказывают своего мнения даже в тех случаях, когда оно у них есть.) Так или иначе, Шоу был бы со мной единого мнения хотя бы в том, что Шоу любит писать. У него даже на голове нет места для тернового венца великомученика. Литературная деятельность не лишает его радости бытия. Напротив. Не знаю, можно ли считать это критерием одаренности, но могу сказать, что эффект его неподражаемой веселости и заразительно хорошего настроения необычайный. Шоу действительно удается создать впечатление, что его духовное и телесное здоровье возрастает с каждой строкой, которую он пишет. Чтение его произведений, быть может, и не опьяняет, подобно дарам Вакха, но за то несомненно чрезвычайно полезно для здоровья. А ею единственными противниками — чтобы сказать 475 что-то и о них — могли бы быть только люди, для которых здоровье не имеет решающего значения.

Что касается собственно идей Шоу, то я так сразу не могу припомнить ни одной, которая была бы характерна для него, хотя я, конечно, знаю, что у него их множество, но зато я могу назвать многое, что было характерно для других и что он сумел открыть. Да и, по собственному его признанию, образ мыслей куда важнее, чем взгляды на отдельные явления. Это говорит очень в пользу такого человека, как Шоу.

Мне представляется, что для Шоу очень многое связано с определенной теорией эволюции, которая, на мой взгляд, чрезвычайно и решительно отличается от другой теории эволюции, гораздо более низкого пошиба. Как бы то ни было, его вера в бесконечные возможности человечества на пути к совершенствованию играет решающую роль в его работах. Пусть это правильно расценят как овацию в честь Бернарда Шоу, если я скажу без околичностей, что, хотя ни одна из обеих теорий мне в достаточной мере не знакома, я без раздумий присоединяюсь к теории Шоу. Потому что человек такой остроты ума и такого неустрашимого красноречия в моих глазах достоин абсолютного доверия. Ибо и вообще для меня в любое время и в любой ситуации глубина мысли гораздо важнее ее конкретного применения, и личность большого масштаба сама по себе существеннее, нежели направление ее деятельности.

25 июля 1926 г.

О СТЕФАНЕ ГЕОРГЕ230

Этот писатель принадлежит к тем фигурам, которые, держась особняком в эпоху, признанную бесславной, кажутся противостоящими ей. Поэтому они вызывают к себе симпатию, что, собственно, объясняется лишь антипатией к самой эпохе, и пользуются ею до тех пор, пока не выясняется, что по сути они неразрывно с эпохой связаны. Поскольку их разногласия с эпохой, которые еще удается проследить, выглядят в высшей, степени несущественными или относятся к области 476 абсолютно второстепенной, у вас закрадывается подозрение, не лежит ли в основе их самоизоляции лишь тщеславие и властолюбие? Своим опросом вы, как я надеюсь, установите, что влияние этого писателя на молодое поколение совсем незначительно, правда, выяснить это вам удастся лишь в том случае, если вы обратитесь к людям, которых следует спрашивать. Я лично не обвиняю Георге в том, что его стихи пусты: пустоту я не считаю грехом. Но уж слишком они самодовольны по самой своей форме. Его взгляды кажутся мне незначительными и случайными, в них разве что есть оригинальность. Георге, вероятно, проглотил целую кучу книг, выделявшихся лишь изяществом переплета, и общался с людьми богатыми, жившими с ренты. Поэтому в своих стихах он оставляет впечатление бездельника, а не глубокого созерцателя, каким, вероятно, хотел бы казаться. Столп, который выискал себе сей новый столпник, выбран слишком хитро, он стоит на слишком многолюдном перекрестке и являет собой слишком красочное зрелище.

13 июля 1928 г.

ПИСЬМО РЕДАКТОРУ231

С некоторых пор меня спрашивают в обществе, не нанес ли я какой-либо личной обиды критику «Берлинер тагеблатт». Этого не было, хотя иначе трудно объяснить целую серию статей в «Тагеблатт», направленную против меня. Связь между господином Керром и мной чрезвычайно слабая, она заключается главным образом в том, что в отношении моих и других произведений ему разрешают высказывать свои взгляды на целый ряд предметов, которые не находятся в какой-либо заметной связи с самими произведениями. Господин Керр, насколько я могу судить, человек настроения и свою критическую деятельность рассматривает как некую разновидность художественного творчества. Но, насколько я знаю, очень трудно одновременно принимать всерьез свою собственную художественную деятельность и деятельность кого-то другого, а господин Керр принимает свое искусство чертовски всерьез, — может быть, серьезнее, чем кто-либо другой, Он признает, 477 что искусство других людей для него только повод для создания собственных художественных произведений, то есть находится с ними в не очень тесной связи, точно так же как, например, с точки зрения Момзена232, известные нам дела римского народа являются лишь поводом для его, господина Момзена, трудов по истории или как все прочие вещи на земле, если их рассматривать с определенной точки зрения, являются лишь поводом для энциклопедического словаря Мейера. Разумеется, прелестный талант господина Керра красочно передавать свои впечатления заслуживает поощрения. Откровенно это признать мне не помешает никакое дурное настроение, которое могло бы мной овладеть из-за того, что в действительно занимательных описаниях господина Керра, на мой взгляд, слишком часто встречаются заголовки моих произведений или мое имя. Конечно, маленькое литературное тщеславие господина Керра, заставляющее его по возможности чаще упоминать в своих этюдах некоторые имена и названия пьес, известные сведущей в литературе публике, само по себе безобидно, ведь чары закулисных сплетен и вообще всего, что хоть сколько-нибудь связано с театром, слишком притягательны для всегда несколько любопытной публики, чтобы можно было обидеться на высокоталантливого фельетониста, если он немного спекулирует на этом.

ПЯТИДЕСЯТИЛЕТНЕМУ ГЕОРГУ КАЙЗЕРУ233

Уже с давних пор празднование юбилеев знаменитых людей вызывает смешанные чувства. Что оно приобрело почти дурную славу, объясняется характером тех, кто чествовал и кого у нас чествовали. Кроме того, такие празднества совершенно обесцениваются хищническими целями чествования. А ведь каждый повод следовало бы обязательно использовать для проверки. Все наше духовное развитие зависит от того, будем ли мы в состоянии принять решение и заставить принять решение окружающих нас. Из-за болезненной уже нерешительности определенного слоя общества, из-за его безобидной изобретательности в поисках обратных путей 478 творцам духовных ценностей остается один безотрадный путь: заниматься только своими личными делами. При том несколько жестоком характере юбилейных торжеств, который кажется мне полезным, всякий респект к юбиляру нужно, разумеется, подавить. Я оплакиваю мозоль великого джентльмена Кайзера, на которую наступаю, считая себя человеком, которого спросили о нем. Пусть извинением послужит мне то, что я же сам и отвечу. На вопрос, считаю ли я драматургию Георга Кайзера решающе важной, изменившей положение в европейском театре, я должен ответить: да. Без знания введенных им новшеств всякие усилия в области драмы бесплодны; его «стиль» — это отнюдь не только «почерк» (то есть нечто, не касающееся других пишущих); но прежде всего следует все же обсудить главный его, исключительно смелый тезис — идеализм, и дискуссию об этом довести до конца.

24 ноября 1928 г.

ПИСЬМО ФЕЙХТВАНГЕРУ234

Дорогой Фейхтвангер!

… итак, почему бы нам спокойно не принять выражение «асфальтовая литература»235? Что говорит против асфальта, кроме этих неизлечимых, начисто лишенных здравого смысла людей, которым не помогут никакие здравицы «Хайль!»? Только болото обвиняет асфальт — своего большого черного брата, терпеливого, чистого и полезного. Мы ведь действительно за города, может быть, не за их нынешнее состояние, причем под «нынешним» отнюдь не имеются в виду последние два года! Мы не ждем ни малейшей поддержки со стороны приверженцев «родимой земли», и мы точно знаем, что ревнители «крови и почвы» даже не представляют себе, что большие пшеничные поля Огайо и Украины могут быть для кого-то «родимой землей»; но мы, не задумываясь, предпочли бы такие большие поля мелким раздробленным и кособоким полоскам земли нашего отсталого сельского хозяйства, которые отнимают у землепашца столько сил, что он в сорок лет выглядит стариком.

479 Название «асфальтовая литература» мы должны были бы, конечно, дать только произведениям, содержащим хоть какой-то минимум того буржуазного здравого смысла, который в такой высокой степени характерен для произведений Свифта, Вольтера, Лессинга, Гете и т. д. Вы понимаете меня: в этом случае некоторое время пришлось бы вообще все, что является литературой, называть «литературой асфальтовой». Обо всем страшном, уродливом, безумном, бесформенном, неталантливом следовало бы сказать, что оно не имеет ничего общего с «асфальтовой литературой». Современная легальная печатная продукция Третьего рейха, эта жалкая отрасль международной торговли наркотиками, не могла бы, разумеется, быть причислена к «асфальтовой литературе». Все, что связано с этой «кровью», которая льется и будет литься, и с этой «почвой», — а идейные подручные угнетателей благонравно утверждают, что они (разумеется!) стоят на старой доброй почве фактов, — все это не является «асфальтовой литературой» никоим образом. Случаи мимикрии необходимо тщательно вскрывать и преследовать, ведь некоторые Писаки используют форму и метод изображения, заимствованные у «асфальтовой литературы», то есть просто у литературы, большой европейской литературы, которая исторически сформировалась на протяжении последних веков.

1934

ЭПИТАФИЯ ГОРЬКОМУ236

Здесь лежит посланец нищенских кварталов

          Описавший быт угнетателей

Боровшийся с ними и победивший их

          Прошедший курс наук

В университетах проселочных дорог

          Низкородный

Помогший уничтожить систему

          Высших и низших

          Учитель народа

          Учившийся у народа.

1936

480 ПИСЬМО ДРАМАТУРГУ ОДЕТСУ237

Товарищ,

В своей пьесе «Потерянный рай» ты показываешь,

Что семьи эксплуататоров

Разлагаются.

Ну и что с того?

 

Возможно, что семьи эксплуататоров

В самом деле разлагаются.

А если бы они не разлагались?

Разлагаясь, они перестают, что ли, эксплуатировать или

Нам приятнее быть эксплуатируемыми

Неразложившимися эксплуататорами?

Может быть, голодному

Следует и дальше голодать, если тот, кто

Вырывает у него кусок хлеба, — здоровый человек?

 

Или ты хочешь сказать, что наши угнетатели

Уже ослабели? И нам остается лишь

Спокойно ждать сложа руки? Послушай, товарищ,

Такие картинки нам уже малевал наш маляр,

А проснувшись наутро, мы испытали на себе

Силу наших разложившихся эксплуататоров.

 

Или, может быть, тебе их жалко? Уж не следует ли нам,

Глядя на клопов, выкуриваемых из щелей,

Проливать слезы? Неужели же ты, товарищ,

Испытывающий сострадание к голодным, можешь также

Чувствовать сострадание и к обожравшимся?

НА СМЕРТЬ БОРЦА ЗА МИР238

Памяти Карла фон Осецкого

Тот, кто не покорился,

Убит.

Тот, кто убит,

Не покорился.

 

481 Уста предостерегавшего

Забиты землей.

Начинается

Кровавая авантюра.

 

Могилу друга мира

Топчут батальоны.

 

Так, значит, борьба была напрасной?

 

Когда тот, кто боролся не в одиночку, убит,

Враг еще

Не одержал победы.

1938

НЕПОГРЕШИМ ЛИ НАРОД?239

1

Мой учитель,

Огромный, приветливый,

Расстрелян по приговору суда народа.

Как шпион. Его имя проклято.

Его книги уничтожены. Разговоры о нем

Считаются подозрительными. Их обрывают.

А что, если он невиновен?

2

Сыны народа решили, что он виновен.

Колхозы и принадлежащие рабочим заводы,

Самые героические учреждения в мире

Считают его врагом.

Ни единый голос не поднялся в его защиту.

А что, если он невиновен?

3

У народа много врагов.

Большие посты

Занимают враги. В важнейших лабораториях

Сидят враги. Они строят

Каналы и плотины, необходимые целым материкам,

И каналы

Засоряются, а плотины

482 Рушатся. Начальник строительства должен быть расстрелян.

А что, если он невиновен?

4

Враг переодет.

Он нахлобучивает на глаза рабочую кепку. Его друзья

Думают, что он усердный работяга, его жена

Тычет вам дырявые подметки,

Которые он истоптал, служа народу.

И все же он — враг. Но был ли таким мой учитель?

А что, если он невиновен?

5

Опасно говорить о тех врагах, которые засели в судах народа,

Потому что суды следует уважать.

Бессмысленно требовать бумаги, в которых черным по белому стояли бы доказательства виновности,

Потому что таких бумаг не бывает.

Преступник держит наготове доказательства своей невиновности.

У невинного часто нет никаких доказательств.

Но неужели в таком положении лучше всего молчать?

А что, если он невиновен?

6

Один может взорвать то, что построят 5000.

Среди 50 осужденных может быть

Один невинный.

А что, если он невиновен?

7

А что, если он невиновен?

Как можно было его послать на смерть?

483 ПИСЬМО К АКТЕРУ ЧАРЛЬЗУ ЛАФТОНУ ПО ПОВОДУ РАБОТЫ НАД ПЬЕСОЙ «ЖИЗНЬ ГАЛИЛЕЯ»

Еще кромсали друг друга наши народы,

Когда мы,

Склонившись над замусоленными тетрадями и

Роясь в огромных словарях,

По многу раз вычеркивали строки

И снова извлекали первоначальные обороты

Из-под сети помарок. И постепенно —

В то время, когда рушились стены домов в наших столицах, —

Падали разделявшие нас стены языков и наречий.

Так

Под диктовку действующих лиц и событий

Совместно слагали мы новый текст.

 

Я превращался в актера,

Показывая жесты и интонацию персонажа, а ты

Становился писателем. Но при этом мы оба

Оставались верны нашим профессиям…

Фрагмент

ПРИВЕТ, ТЕО ОТТО!240

 

Как ни странно, правдиво изобразить войну не только опасно, но и трудно. Просто обрисовать или срисовать увиденное — недостаточно. Ведь тогда некоторые смогли бы лицезреть ужасы войны, не находя ужасной ее самое. Они увидели бы в войне и ее героизм, ее дух товарищества, умение выходить из трудных положений, упоение боем. Что касается всего остального, то им достаточно было бы поверить бардам войны, что она необходима, — ведь и хирург проливает кровь. И разве она действительно не необходима, если, перефразируя генерала Клаузевица, является лишь продолжением коммерции другими средствами241? Так что, по-видимому, дело только в том, что понимать под «коммерцией»…

Художник, создавший эти листы, с самого начала имел больше шансов правильно увидеть войну, чем другие художники: у него было предубеждение против 484 войны. Он вышел из рабочего класса и не забыл этого. Класс, без которого, как известно, не было бы и коммерции, привык оплачивать войны, как победоносные, так и проигранные. Здесь, в низах, и мир отдает войной. В сфере производства и над сферой производства господствует сила, будь то открытая сила реки, которая прорывает плотину, или скрытая сила плотины, которая сдерживает реку. Дело не только в том, что производится — пушки или плуги: в войнах вокруг цен на хлеб плуги — те же пушки. Предприниматели отнимают у рабочих их труд, рабочие у предпринимателей — заработную плату; в непрекращающихся и беспощадных классовых боях за средства производства периоды относительного мира представляют собой лишь периоды крайнего изнеможения. Отсюда, снизу, видно, что «воинственный дух», развязывающий войны, которые никогда не смог бы обуздать никакой миролюбивый дух, есть дух коммерции. Не нужно думать, будто стихия разрушения и воинственности снова и снова (правда, с перерывами) нарушает мирное производство: нет, само производство основано на разрушительном, воинственном принципе.

Пока мы можем жить, лишь наживаясь за чужой счет, пока существует принцип «ты или я», а не «ты и я», пока все стремятся не к прогрессу, а к тому, чтобы обогнать других, — до тех пор будет война. Пока будет капитализм, будет и война.

Какую страшную нищету уже освещали огни наших больших городов, перед тем как угаснуть! Еще задолго до того, как врачебное искусство стало подручным убийства, оно торговало собой, отдаваясь тому, кто предлагал больше. Задолго до того, как физика стала замалчивать свои знания об атоме (как в свое время ее праотец Галилей замалчивал свое знание о вращении земли), техника позволила надеть на себя большой намордник. Чикагская пшеничная биржа знает блокады целых континентов во времена «полнейшего мира», и когда тресты отправлялись в поход против тоталитаризма, они знали, во имя чего. Гигантские разрушения уже совершены, когда танки переходят границы, которые не могут перейти товары. Борьба за мир — это борьба против капитализма.

485 Привет, Тео Отто! Художественные документы о войне, которые ты создал, принадлежат к тем свидетельствам, с помощью которых немецкий народ должен теперь попытаться заявить о себе.

1949

РАЗНООБРАЗИЕ И ПОСТОЯНСТВО242

Дорогой Бехер!

В единственной антикварной лавке небольшого тюрингского городка я недавно нашел тонкую книжицу в черном переплете, книгу стихов. Она называлась — «Братание». Это были твои стихи, изданные в 1916 году. Значит, книжица пережила последние два года войны — нежданная встреча с таким стойким ветераном вызывает у нас, старых бойцов, чувство неподдельной гордости. Ибо у книг, подобных хвоей, есть более могущественные враги, чем забывчивость читателей и время. Перелистывая страницы, я наткнулся на слова: «Разве для убийства матери рождают сыновей?» и на поистине дантовскую строфу: «Вы вечный мир кощунственно сулите!»

А в ушах у меня все еще звучал твой прекрасный, только недавно родившийся стих:

 

Рабочий и крестьянин

В единый станут строй,

И мир тогда настанет,

И будет жизнь другой53*.

 

Вновь и вновь раздумывая над твоим творчеством, я все более преисполнялся глубокого уважения и испытывал истинное наслаждение. С каким разнообразием и постоянством отражает оно всю полноту твоей жизни, жизни, отданной великому делу!

Твой Брехт

1951

ЭРНСТ БУШ, НАРОДНЫЙ АРТИСТ243

Вот уже несколько десятилетий, как нашим актерам изображение асоциальных (то есть с общественной точки зрения отрицательных) личностей удается лучше 486 и вызывает обычно больше интереса, чем изображение героев. И актеры и публика явно предпочитают Фаусту — Мефистофеля, а Ричарда III — Просперо. Ну, а если речь идет о нашей эпохе и о классах, то и публика и актеры, видимо, гораздо менее интересуются пролетарием, чем буржуа. При этом, кажется, не имеет значения, идет ли речь о зрителях и актерах из буржуазии или из пролетариата.

Семен Лапкин в исполнении Эрнста Буша — это, насколько я могу судить, первый значительный образ классово-сознательного пролетария на немецкой сцене. Мне доводилось видеть других актеров, неплохо игравших такие роли, да и самого Буша — великого народного артиста — я видел в других ролях сходного характера, но я не видел до сих пор ничего столь же значительного.

А ведь Семен Лапкин — это не главная роль! Этому образу недостает личной жизни, да и политические ситуации намечены кратко и не слишком важны. Знание и гениальный артистический дар — вот что позволило Бушу создать из скудного материала незабываемый образ совсем нового рода.

Это знание касается не только образа рабочего — этой новой фигуры для театра, оно как бы составная часть общего знания людей, такого знания человека, которое распространяется и на другие классы. Буш в своем исполнении выражает то особенное, что присуще рабочему, и то, что присуще классово-сознательному рабочему, и вместе с тем то, что делает его воплощением целого ансамбля общественных характеров, того ансамбля, о котором говорит Маркс, ансамбля, в котором «снимаются» все прочие классовые типы. В его исполнении черты феодальных полководцев и буржуазных экономистов соединяются со специфическими чертами современного рабочего. И с актерской точки зрения мы видим здесь и конечный продукт развития и нечто в высшей степени новое. В сцене забастовки мы находим что-то от причудливо измененного поведения Марка Антония, а в сцене с братом-учителем что-то от поведения Мефистофеля.

А какое знание классовой борьбы! Семен Лапкин руководит ячейкой рабочих-большевиков. В тех немногих эпизодах, в которых он появляется, Буш дает 487 полную и детально разработанную панораму всех и всегда разных оттенков отношения Семена Лапкина к своим соратникам. Когда вспыльчивый Степан Прегонский, приведенный в ярость жестокостью полицейского чиновника, вскакивает со стула, забыв о листовках, на которых он сидел, Семен, мгновенно реагируя, кричит: «Сиди на месте, тебя застрелят!» — с трудно передаваемой словами интонацией насмешки, которая должна скрыть происходящее, и мастерски выраженной небрежностью, а ведь при этом Буш не забывает изобразить испуг самого Лапкина! В Маше — умной и спокойной — он видит свою опору. Когда Маша поет Власовой свою песню о супе, все его поведение показывает, что для него это пение равносильно политическому действию, — но и здесь Буш не забывает показать удовольствие, которое испытывает Лапкин от песни и пения. По отношению к долговязому парню он ведет себя с той подчеркнутой безличностью, какая возникает порою при особенно четком сотрудничестве. Павел Власов новичок в организации. Лапкин помогает ему всем, чем может, но исподволь изучает его. Когда Павел признается, что он ничего не сказал матери о своем вступлении в организацию, Буш бросает на него всего лишь один короткий взгляд — и понимающий, и неодобрительный одновременно; а когда Павел, которому полицейский чиновник грубо приказывает встать, остается сидеть, — произносит одно лишь тихое и дружелюбное слово «Встань-ка!» Его отношение к другим революционерам помогает создать их характеры (он даже помог актеру, который играл Павла Власова, показать, что тот молод), а вместе с этим он создает и свой собственный образ. В любой момент действия он приносит пользу своим партнерам и сам использует каждое мгновение их игры. Его предложения на репетициях не похожи на обычные предложения актеров, они не имеют целью выдвинуть на первый план только самого себя. Если он предлагает, чтобы другие революционеры после обыска подождали, пока он, Лапкин, обдумает вновь возникшую опасную ситуацию, — для этого ему нужно время, а потом побуждает их к стремительным действиям, но не прежде чем он спросит у каждого его мнение! — это предложение вызвано сутью дела.

488 Особенно дифференцирует Буш отношение Лапкина к Власовой. Ее «негостеприимное» поведение вначале он принимает с юмором, однако никоим образом не игнорирует его. Он скоро, но все-таки не сразу, догадывается, что в смелой противнице таится будущая смелая соратница! Ему доставляет явное удовольствие ее природный ум и особенно ее упрямство, с которым она возражает на его доводы в пользу стачки. Как хорошо его неподчеркнутое дружелюбие, с которым он, проходя мимо, дотрагивается до ее руки, когда она собирает осколки глиняного горшка, разбитого полицейским! В этом жесте есть уверенность, что она это позволит, несмотря на весь свой гнев против революционеров, из-за которых стряслась беда. Он считает полностью оправданным ее участие в классовой борьбе даже против ее воли, воли политически непросвещенного человека, и он не скрывает этого. На репетиции Буш настоял на том, что революционеры должны возместить Власовой ущерб, причиненный полицией. Когда они вернутся вечером, они принесут ей новый кухонный горшок и новый чехол на порванный диван. Он тщательно проследил за тем, чтобы это было сделано с юмором, но как нечто само собой разумеющееся.

После ареста Павла Лапкин приводит Власову к своему брату-учителю. Тот согласился взять ее прислугой. Власова со своим узелком идет на кухню, расположенную тут же рядом. А Лапкин оглядывает эту мещанскую комнату, и его взгляд задерживается на царском портрете, который висит на стене. Озабоченно он подходит к своему брату, чтобы сказать ему несколько приветливых слов. Эти слова даются ему нелегко, и они произнесены только ради Власовой, которая осталась одинокой. Выражая симпатию Лапкина к Власовой, Буш вместе с тем намечает его отношение к брату — он видит в нем неисправимого реакционера. С тактом принимает Лапкин при своем следующем посещении легкий упрек Власовой, которая возражает против его насмешек над учителем. Лапкин снова успокоительно дотрагивается до ее руки, говоря в это время учителю: «Надо надеяться, что пока ты ее учил читать, ты и сам кое-чему научился». Он понял, что Власова добилась успеха там, где он потерпел неудачу.

489 Показывая его отношение к образованному брату, Буш дает нам почувствовать Лалкина в его частной жизни. С молчаливой усмешкой слушает он Федора Тимофеевича, и выражение его изможденного лица радует нас и потрясает.

Изображая революционных рабочих, Буш бережно обходится с чувствами. Это бережливость человека, которому приходится много расходовать. У этих людей есть ум, отвага и упорство. Самое выдающееся в искусстве Буша состоит в том, что он создает как бы художественный чертеж. Новые элементы, из которых он строит свой образ, делают этот образ незабываемым, но они не мешают многим зрителям понять значение того, что им создано. Не всякий назовет его безоговорочно великим артистом, но ведь и средневековье, привыкнув к алхимикам, не безоговорочно признало химиков настоящими учеными.

ВАЛЬТЕР ФЕЛЬЗЕНШТЕЙН244

Фельзенштейн показал, как можно очистить оперу от традиции там, где она связана с леностью мысли, и от рутины там, где она связана с леностью чувств.

Фельзенштейн не хочет «идти на уступки» неестественности «во имя музыки», что столь же распространенно, сколь и скверно. Он знает, что музыка на сцене не может существовать без правды. Именно поэтому он сохраняет жанр музыкального театра как особый жанр.

Вклад Фельзенштейна в немецкий национальный театр значителен.

КУРТ ПАЛЬМ245

К произведениям искусства, ради которых, по-моему, стоило бы создать театральный музей, принадлежат костюмы Курта Пальма. Ни одна фотография не может вполне передать их красоты; в этом смысле они разделяют судьбу скульптуры.

Костюмы Курта Пальма — всегда исторические костюмы, даже современные. Когда речь идет о прошлых эпохах, им руководит глубокое знание истории костюма, в современности — его чувство типического.

490 Его знания не сковывают его фантазии. Его вкус свободно выбирает среди предметов минувших веков.

Пальм знает, что одной исторической достоверности мало. И здесь тоже нельзя обойтись без отбора и обобщения — типизации. Здесь тоже недостаточно чисто эстетической точки зрения, нужна и политическая. Какой класс олицетворял прогресс во Франции эпохи короля-солнца246, какой осуществил его, какой за него платил? Какую роль играло платье? Как двигались одетые в него люди? Какой-нибудь сюртук должен уметь рассказать нам об этом. Ну, например, профессор, живший где-нибудь в городке Верхней Италии в конце семнадцатого века мог себе позволить за всю свою жизнь сменить не так уж много сюртуков; следовательно, его сюртуки должны были быть прочными, и т. д. и т. д.

Показать социальные различия — трудная задача для художника по костюмам. Публика, у которой мы не имеем права предполагать знание исторических эпох, должна эту разницу воспринимать. (Появляется же иногда лакей, более роскошный, чем герцог!) Пальм неистощим в изобретении признаков социального различия.

Стиль эпохи на сцене образует лишь общую раму; особое, а оно и есть самое главное, определяется фабулой и идеей пьесы. Для «Гувернера» Ленца создается стиль эпохи, но тут в пьесе появляется баронесса фон Берг. По общественному положению она, разумеется, стоит выше гувернера Лейфера, но, кроме того, — и это очень важно — она вполне определенный характер, она властна, алчна, любит музыку, «образована на французский лад» и не понята. Значит, она будет одеваться вполне определенным образом. Художник должен уметь творить независимо в рамках общего стиля данной эпохи. Пальм это умеет.

Пьеса состоит не только из характеров, но и из событий, о которых тоже должен позаботиться художник. Горчаков рассказывает, как Станиславский во время репетиции «Сестер Жерар» требовал от художника-декоратора, чтобы декорации создавали не просто место действия, а наиболее благоприятную обстановку для определенного действия (в данном случае — вовлечения 491 молодой девушки в оргию). Это требование действительно и для художника по костюмам. В «Мамаше Кураж и ее детях» храбрый сын Кураж за грабеж приговорен к казни. В первых сценах Пальм вывел пария в лохмотьях и босым. Теперь он в роскошном черном мундире (черном, как обмундирование войск СС): он нажился во время своей военной карьеры…

Художник высокого класса, Пальм глубоко вмешивается в режиссуру, он принимает участие в создании мизансцен и рисунка движения, даже в распределении ролей.

Он не просто снабжает актера костюмом, скроенным на некую абстрактную фигуру, — поступай с ним как знаешь. Он не просто примеряет платье; для него тело актера, его манера держаться и двигаться — неистощимый кладезь вдохновения. Узкие плечи, очень прямая спина, толстые ноги — все это он подглядит, и вдобавок еще всем этим он поможет актеру и укрепит его роль!

Пальм, если у него есть такая возможность, участвует в определении стиля постановки. Уже в выборе материала (войлок, шелк, мешковина) и т. д. он проявляет заботу об единстве картины, все время следуя за идеей пьесы. Его знание материала всеобъемлюще, и он изобретает все новые и новые способы его использования.

И при этом мастеру удается ненавязчиво придать своим костюмам свой собственный стиль, свой сильный и изящный почерк.

К 65-ЛЕТИЮ АРНОЛЬДА ЦВЕЙГА247

Мне всегда казалось, что на романах Цвейга можно многому научиться, потому что сам он научился многому. Здесь и удачно найденная фабула, очищенная от всего лишнего, медленное и постепенное раскрытие ее содержания, и грациозная игра страхами и надеждами читателя, и вкрапленные в повествование раздумья автора, у Цвейга всегда искрящиеся юмором. Это целый курс наук, причем курс занимательный, в котором содержатся даже намеки на то, что должно быть рассказано сначала и что потом, что коротко, что подробно, что мимоходом, что многозначительно.

492 Конечно, важно, чтобы при этом писатель смело входил в новые области, совершенствовался и утверждался в них, как это и делает Цвейг, когда он, например, в «Воспитании под Верденом» изображает классовую борьбу в окопах первой мировой войны.

ГАНС ЭЙСЛЕР248

Академия искусств предложила Эйслеру разделить для наглядности его вокальные сочинения на песни, кантаты, хоры и т. п. Но он собрал их по другому принципу, более творческому. Ему казалось не важным, где будет находиться то или иное его произведение, но важным, чтобы люди многое в нем находили.

Раскрывая эту книгу, мы входим в большой мир вокальной музыки; мы должны оглядеться в нем, найти в нем дороги, привыкнуть к нему, ибо совокупность этих произведений, изменяя и певца и слушателя, дает им счастье.

Я часто замечал, что композиции Эйслера определяют не только мимику (внешнюю выразительность), но и все поведение тех, кто их исполняет и слушает. А это важно. Общая направленность этой музыки революционна в высшей степени. Эта музыка вызывает в слушателях и исполнителе мощные импульсы и прозрения эпохи, в которой источник всех наслаждений и всей нравственности — продуктивность. Эта музыка рождает новую нежность и силу, выдержку и гибкость, нетерпение и осторожность, требовательность и готовность к самопожертвованию.

Музыка Эйслера столь же наивна и столь же конструктивна, как музыка великих композиторов XVIII и XIX веков, творчество которых он продолжает. Чувство ответственности перед обществом для него в высшей степени радостное чувство. Он не просто использует свои тексты, он преобразует их и придает им нечто эйслеровское. Но сколь бы он ни был оригинален, неожидан и неповторим, Эйслер не одиночка. Вступая в сферу его творчества, вы попадаете под воздействие побуждений и взглядов того современного мира, который возникает на наших глазах.

1955

493 КОММЕНТАРИИ

495 В пятом томе настоящего издания собраны наиболее важные статьи, заметки, стихотворения Брехта, посвященные вопросам искусства и литературы. Работы о театре, занимающие весь второй полутом и значительную часть первого, отобраны из немецкого семитомного издания (Bertоld Brecht, Schriften zum Theater, B-de 1-7, Frankfurt am Main, 1963 – 1964). Статьи и заметки Брехта о поэзии взяты из соответствующего немецкого сборника (Bertolt Brect, Über Lyrik, Berlin und Weimar, 1964). Для отбора стихотворений использовано восьмитомное немецкое издание, из которого до сих пор вышло шесть томов (Bertolt Brecht, Gedichte, B-de 1-6, Berlin, 1961 – 1964). Все остальные материалы — публицистика, работы по общим вопросам эстетики, статьи о литературе, изобразительных искусствах и пр. — до сих пор не собраны в особых немецких изданиях. Они рассеяны в частично забытой и трудно доступной периодике, в альманахах, сборниках и т. д., откуда их и пришлось извлекать для данного издания.

В основном в пятом томе представлены работы Брехта начиная с 1926 года, то есть с того момента, когда начали складываться первые и в то время еще незрелые идеи его теории эпического театра. Весь материал обоих полутомов распределен по тематическим разделам и рубрикам. В отдельных случаях, когда та или иная статья могла бы с равным правом быть отнесена к любой из двух рубрик, составителю приходилось принимать условное решение. Внутри каждой рубрики материал расположен (в той мере, в какой датировка поддается установлению) в хронологическом порядке, что дает возможность проследить эволюцию теоретических воззрений Брехта как в целом, так и по конкретным вопросам искусства. Лишь в разделе «О себе и своем творчестве» этот принцип нарушен: здесь вне зависимости от времени написания тех или иных статей и заметок они сгруппированы вокруг произведений Брехта, которые они комментируют и разъясняют.

 

1 Это стихотворение имеет значение документально-исторического свидетельства. Действительно, 10 мая 1933 года в Берлине, на площади перед оперой, фашисты в «торжественной» обстановке, при свете прожекторов произвели публичное сожжение неугодных им книг. И действительно, случайно «обойденный» гитлеровцами немецкий 496 писатель-антифашист Оскар Мария Граф (р. 1894) опубликовал тогда страстный протест: «Сожгите меня!» — обошедший вслед за тем мировую прессу.

2 Это письмо было написано в декабре 1933 года по поручению Союза революционно-пролетарских писателей Германии.

Георге Генрих (1893 – 1946) — немецкий актер, известный исполнением ролей Валленштейна, Франца Моора, Макбета и др. В 20-х годах симпатизировал коммунистам, но после фашистского переворота запятнал себя активным сотрудничеством с гитлеровцами и участием в милитаристских и расистских фильмах.

3 Отто Ганс (1900 – 1933) — немецкий актер. Его главные роли — Фердинанд, Эдуард II (в пьесе Брехта и Фейхтвангера), Эгмонт, Поза и др. Был коммунистом, активным антифашистским борцом. Подвергся зверским истязаниям и был убит гитлеровцами.

4 В настоящем абзаце характеризуется искусство немецкого экспрессионизма. Заключительные слова содержат в себе намек на название сборника новелл писателя-экспрессиониста Леонгарда Франка (1882 – 1961) — «Человек добр» (1917).

5 Старинная немецкая народная баллада рассказывает о злом колдуне-крысолове, который, приглашенный отцами города Гамельна спасти город от нашествия крыс, игрой на дудке увлек крыс в реку и утопил их там, а затем в отместку нанимателям, обидевшим его при расчете, таким же способом погубил всех детей Гамельна.

6 Ежедневная газета, официальный орган национал-социалистской партии.

7 «Какая это радость — жить в наши дни!» — перифраз известного восклицания немецкого писателя-гуманиста Ульриха фон Гуттена (1488 – 1523): «О, время! О, науки! Какая это радость — жить!»

8 Эта статья была предназначена для распространения подпольным путем в гитлеровской Германии. Она дважды издавалась и нелегально завозилась в Третью империю в маскировочной обложке: один раз под видом «Устава имперского союза немецких писателей», другой раз — как «Практический справочник для оказания первой помощи». Одновременно первая, значительно более краткая редакция этой статьи появилась 12 декабря 1934 года в газете «Pariser Tageblatt», a в полном объеме она была напечатана в журнале «Unsere Zeib», 1935, № 2 – 3.

9 Конфуций, или Кун Фу-цзы (551 – 478 до н. э.) — китайский мыслитель, создавший целую систему морально-политической философии.

10 497 Здесь Брехт имеет в виду работу Ленина «Империализм, как высшая стадия капитализма». В предисловии к этой работе, датированном 26 апреля 1917 года, Ленин сам раскрыл иносказательный смысл своего примера с Японией и Кореей, указав, что необходимость в иносказании была вызвана цензурными условиями царского времени (см.: В. И. Ленин, Сочинения, изд. 4-е, т. 22, стр. 175 – 176).

11 Лукреций Тит Кар (99 – 56 до н. э.) — римский поэт и философ-материалист, развивавший в своей поэме «О природе вещей» философию Эпикура.

12 См. «Речение Ипувера». Лейденский папирус, № 344, М., Соцэкгиз, 1935.

13 Имеется в виду памфлет Свифта «Скромное предложение в пользу того, чтобы помешать детям бедных ирландцев быть в тягость своим родителям или своей родине и сделать их полезными для общества».

14 Все упомянутые в этом стихотворении поэты подвергались изгнанию или другим формам преследования и в этом смысле были сотоварищами Брехта.

15 Исторически неточно. Шекспир отошел от литературной и театральной деятельности лишь с 1613 года, то есть спустя десять лет после восшествия на престол Якова I.

16 Эти заметки представляли собой набросок для выступления по радио.

17 Пискатор Эрвин (р. 1893) — крупнейший немецкий режиссер-новатор, прославившийся в 20-х годах своими исканиями в области революционного театра. Друг Брехта. В годы фашизма находился в эмиграции. В последние годы осуществил ряд значительных, имевших международный успех спектаклей.

18 Гомолка Оскар (р. 1901) — немецкий актер, связанный с движением левого революционного театра 20-х годов. В 1933 году эмигрировал в Англию, а затем в США, где снимался в ряде кинофильмов.

19 Ленья Лотта — немецкая актриса, известность которой началась с исполнения роли Дженни в «Трехгрошовой опере» Брехта. Эмигрировала из гитлеровской Германии вместе с мужем, композитором Куртом Вейлем.

20 Лорре Петер (р. 1904) — немецкий актер, играл в ряде пьес революционных драматургов. Эмигрировав в США, стал известным киноактером, снимался в фильме «Преступление и наказание» и др.

21 498 Неер Карола (1900 – ?) — немецкая актриса, известная исполнением ролей в пьесах Брехта, Ведекинда, Клабунда и других. Эмигрировала в СССР. Погибла в период культа в результате незаконных репрессий.

22 Вайгель Елена (р. 1900) — немецкая актриса, особенно прославившаяся исполнением ролей в пьесах Брехта (вдова Бегбик, Пелагея Власова, Кураж и др.). Художественный руководитель театра «Берлинский ансамбль», член Академии искусств, лауреат Национальной премии ГДР.

23 Валентин Максим (р. 1904) — немецкий режиссер, в последние годы Веймарской республики руководитель коммунистической агитпропгруппы. После возвращения из эмиграции был директором Театрального института в Веймаре, ныне — художественный руководитель театра им. Максима Горького в Берлине, член Академия искусств ГДР.

24 Эйслер Ганс (1898 – 1963) — немецкий композитор, долголетний друг и сотрудник Брехта. В 20-е годы прославился, в частности, боевыми революционными песнями на слова Брехта, Вайнерта, позднее — Бехера. Писал кантаты, симфонии, камерную музыку. Автор музыки к ряду брехтовских спектаклей. Член Академии искусств, лауреат Национальной премии ГДР.

25 Статья впервые была опубликована в Швейцарии, в «National Zeitung», 19 марта 1936 года.

26 Эту речь Брехт произнес в Париже в июне 1935 года.

27 Gemeinheit geht vor Eigennutz — эта насмешливая формула Фейхтвангера представляет собой пародию на официальный фашистский лозунг: общественная польза выше личной пользы (Gemeinnutz geht vor Eigennutz).

28 С 1933 по 1939 год Брехт жил в Дании.

29 В этом памфлете Брехт разоблачил фальсифицированную фашистами историю «героя» и «мученика» их «движения», автора национал-социалистского «партийного гимна», известного под названием «Песня Хорста Весселя».

30 Имеется в виду Гитлер, который в молодости пытался стать художником, 499 а в период первой мировой войны и Ноябрьской революции был секретным осведомителем армейского командования.

31 Сексуальная привлекательность (англ.).

32 Эверс Ганс Гейнц (1871 – 1943) — третьестепенный немецкий литератор, автор ряда порнографических книг. После прихода Гитлера к власти поставил свое перо на службу фашистской пропаганде.

33 Постоянная берлинская резиденция Гитлера до прихода фашистов к власти.

34 Пародийный намек на официальный лозунг гитлеровцев: «Германия, пробудись!»

35 То есть против условий Версальского мирного договора, подписанного 28 июня 1919 года.

36 Намек на провокационный поджог рейхстага, организованный 27 февраля 1933 года фашистами под руководством Геринга и использованный ими как повод для массовых репрессий против политических организаций трудящихся.

37 Намек на пропагандистский лозунг нацистов: «Пушки вместо масла!»

38 Намек на фашистскую «культурно-просветительную» и туристическую организацию «Сила через радость», созданную для того, чтобы демагогически демонстрировать «заботу» гитлеровского режима о трудящихся.

39 Обеспечение, работой, то есть ликвидация безработицы, было одним из главных рекламных девизов германского фашизма.

40 Имеются в виду Геббельс, Геринг и Гитлер.

41 Это стихотворение в 1935 году передавалось по московскому радио на Германию.

42 Речь эта осталась непроизнесенной. Впервые была напечатана в журнале «Sinn und Form», 1962, № 5 – 6.

43 Это обращение было оглашено на общем собрании Союза и напечатано в нескольких немецких антифашистских изданиях.

44 500 Брехт отвечает на вопрос, заданный ему в связи с написанной в 1937 году пьесой «Винтовки Тересы Каррар», посвященной событиям гражданской войны в Испании.

45 Эта речь была предназначена для конгресса, заседавшего в Мадриде, на подступах к которому шли ожесточенные бои между республиканскими войсками и франкистскими мятежниками, поддержанными германскими и итальянскими фашистами. Брехту не удалось приехать в Испанию; речь была опубликована в журнале «Das Wort», 1937, № 10.

46 Герника — мирный испанский город, подвергшийся во время гражданской войны 26 апреля 1937 года варварской бомбардировке со стороны немецко-фашистской авиации.

47 Картинная галерея в Мадриде, обладающая ценнейшими полотнами лучших испанских мастеров.

48 Здесь и во многих других произведениях Брехта «маляр» — условное наименование Гитлера (который пытался в молодости стать художником).

49 Эта статья была написана в связи с речью Гитлера о культуре на очередном национал-социалистском партейтаге в Нюрнберге. Напечатана в журнале «Die neue Weltbühne», 22 сентября 1938 года.

50 Республика, которая сменилась в Германии гитлеровской диктатурой, носила имя Веймарской (по названию города, в котором жили Гете и Шиллер и в котором в 1919 году была провозглашена республиканская конституция). Брехт, имея в виду склонность Гитлера к безвкусной и напыщенной «театральности», иронически именует фашистскую империю Байрейтской республикой (по названию города, в котором жил Рихард Вагнер, любимый композитор Гитлера, и который известен своими традиционными вагнеровскими театральными фестивалями), а ежегодные фашистские партейтаги в Нюрнберге уподобляет байрейтским театральным фестивалям.

51 Шахт Ялмар (р. 1877) — в годы фашизма президент имперского банка и министр имперского хозяйства, представитель монополистического и финансового капитала в гитлеровском правительстве.

52 501 По преданию, последние слова известного своим деспотизмом и жестокостью римского императора Нерона гласили: «Какой великий актер погибнет со мной».

53 Это стихотворение было написано к 70-летию друга Брехта, известного датского писателя Мартина Андерсена-Нексе. Впервые напечатано в журнале «Die neue Weltbühne», 6 июля 1939 года.

54 Настоящее письмо было вызвано полученной Брехтом (видимо, не совсем точной) информацией о докладе, с которым Т. Манн выступил в ноябре 1943 года в Колумбийском университете. О письме Брехта Т. Манн упоминает в своей «Истории “Доктора Фаустуса”». Он ответил Брехту письмом от 10 декабря 1943 года, в котором изложил основные положения своего доклада, подчеркнув, что в нем не было ничего, что могло бы «умножить сомнения в существовании значительных демократических сил в Германии», и в то же время отметил некоторые свои тактические расхождения с Брехтом в понимании ближайших задач немецких эмигрантов-антифашистов. Независимо от степени обоснованности упреков, которые Брехт адресовал Т. Манну, его (Брехта) письмо очень важно как документ, характеризующий его последовательно антифашистскую и вместе с тем национально-патриотическую позицию.

55 Тиллих Пауль-Иоганнес (р. 1886) — немецкий теолог, до 1933 года — профессор Берлинского университета, затем эмигрировал в США, был профессором американской богословской семинарии.

56 В связи с преследованием американских прогрессивных кинодеятелей и делом о так называемом «коммунистическом заговоре в Голливуде» Брехт 30 октября 1947 года был подвергнут допросу пресловутой Комиссией Конгресса по расследованию антиамериканской деятельности. Настоящее обращение он заранее подготовил в письменном виде, чтобы огласить его во время допроса, но в этом ему было отказано.

57 Подразумевается стихотворение «Легенда о мертвом солдате».

58 Антивоенный фильм, экранизация известного одноименного романа Э.-М. Ремарка.

59 То есть японские войска.

60 Настоящие фрагменты приводятся в той последовательности, в какой они были смонтированы немецким издателем Вернером Хехтом.

61 502 Основополагающая формула эйнштейновской новой физики.

62 Mаколей Томас Бабингтон (1800 – 1859) — английский историк и политический деятель-либерал.

63 Речь была напечатана в альманахе «Theaterarbeit», изданном театром «Берлинский ансамбль».

64 Здесь Брехт имеет, видимо, в виду статью Шиллера «Театр, рассматриваемый как нравственное учреждение».

65 Стихотворение было опубликовано в «Berliner Zeitung» 11 июля 1953 года. В нем (как и в последующем стихотворении и статье) подвергались критике догматические взгляды в области искусства и методы грубого администрирования, которые применялись в период культа личности некоторыми органами руководства культурой.

66 Это стихотворение появилось вслед за предыдущим в «Berliner Zeitung» 15 июля 1963 года.

67 Эта статья была напечатана в газете «Neues Deutschland», 13 августа 1953 года. В ней Брехт как вице-президент Академий искусств ГДР выражал не только собственную точку зрения, но и коллективное мнение крупнейших деятелей искусств — членов Академии.

68 Настоящее стихотворение было достойным ответом на демагогический маневр реакционных кругов на Западе, объявивших с политически провокационной целью о своей солидарности с той критикой догматических извращений в области культуры, которая исходила от Академии искусств ГДР, и особенно яркое выражение нашла в статье Брехта «Культурная политика и Академия искусств».

69 503 Фридланд, небольшой городок в ФРГ, близ Геттингена, на самой границе ГДР. В расположенном во Фридланде лагере для перебежчиков из ГДР западногерманские пропагандисты подвергали их усиленной идеологической обработке и вербовали в бундесвер.

70 Псевдоним Курта Бартеля (р. 1914). Поэт и драматург ГДР.

71 Фюрнберг Луи (1909 – 1957) — немецкий поэт и драматург.

72 Штриттматтер Эрвин (р. 1912) — немецкий прозаик и драматург, ученик Брехта.

73 Кубш Герман Вернер (р. 1911) — немецкий драматург и киносценарист.

74 Стихотворение было опубликовано в журнале «Das Wort», 1936, № 2.

75 Подразумевается крупнейший полководец и государственный деятель древнего мира Александр Македонский.

76 В 1588 году испанский король Филипп II послал весь свой флот, так называемую «непобедимую армаду», к берегам Англии, где этот флот был уничтожен англичанами.

77 Исторически неточно: во время Семилетней войны прусский король Фридрих II неоднократно терпел поражения (крупнейшее из них при Кунерсдорфе) от русских войск, которые в 1760 году даже заняли Берлин. Фридрих II был спасен лишь тем, что вступивший на русский престол пруссофильски настроенный Петр III отказался от продолжения войны с Пруссией.

78 Это письмо, адресованное немецкому художнику-антифашисту Гансу Томброку (р. 1902), видимо, было написано в 1940 году, во время годичного пребывания Брехта в Швеции.

79 504 Написанная в 1938 году, эта статья была опубликована лишь спустя шестнадцать лет в журнале «Neue deutsche Literatur», 1966, № 5. В этой статье, как и в ряде последующих работ, также относящихся к 1938 году, Брехт полемизирует с венгерским литературоведом и эстетиком Георгом Лукачем (р. 1885) и его концепцией реализма.

80 «Дасворт» — ежемесячный литературный журнал на немецком языке, выходивший в 1936 – 1939 годах в Москве под редакцией Б. Брехта, В. Бределя и Л. Фейхтвангера.

81 Реакционный английский политический деятель начала XIX века, тори.

82 Реакционный английский политический деятель начала XIX века, тори.

83 Реакционный английский политический деятель начала XIX века, тори.

84 Фон Гриммельсгаузен Ганс Якоб Кристофель (1621 – 1676) — немецкий писатель-реалист, автор ряда романов и повестей, из которых самый известный — «Похождения Симплициссимуса». Образ брехтовской мамаши Кураж восходит к повести Гриммельсгаузена «Мошенница и бродяжка Кураж».

85 Дос-Пассос Джон Родериго (р. 1896) — американский писатель, чьи романы «Манхеттен» (1925), «42-я параллель» (1930) и др. оказали в свое время заметное влияние на развитие искусства романа.

86 Трущобы (англ.).

87 Попытки фашистов придать подготовляемой ими агрессии невинный облик Брехт уподобляет знаменитой сцене из «Макбета» Шекспира, в которой сбывается пророчество ведьм и Бирнанский лес движется на Дунсинан, то есть воины Макдуфа наступают на замок Макбета, неся перед собой кусты и ветви.

88 «Возчик Геншель» (1898) — натуралистическая драма Г. Гауптмана.

89 Статья впервые была напечатана в альманахе «Theaterarbeit», изданном театром «Берлинский ансамбль».

90 Фон Вангенгейм Густав (р. 1895) — немецкий драматург, режиссер и актер. Говоря о пьесах-ревю, Брехт, видимо, имеет в виду его пьесы «Мышеловка» (1931), «Здесь зарыта собака» (1932), «Кто самый глупый?» (1933) и др.

91 Абелль Кьель (1901 – 1961) — датский драматург, автор пьес «Потерянная мелодия» (1935), «Анна Софи Хедвиг» (1939) и др.

92 505 Блицстейн Макс (р. 1905) — американский прогрессивный композитор и драматург, пишущий оперы на собственные либретто. Наиболее известные из них — «Колыбель будет качаться» (1936), «Нет! — вместо ответа» (1941) и др.

93 Оден Уинстон (р. 1907) — английский писатель, поэт. В 30-е годы занимал активную антифашистскую позицию, писал социальные драмы, в которых ощущалось влияние Брехта. Позднее ушел в область аполитичной, эзотерической поэзии.

94 Лоу Давид (р. 1891) — английский политический карикатурист умеренно либерального направления.

95 Хогарт Поль (р. 1907) — английский революционный график и карикатурист.

96 Ишервуд Кристофер (р. 1904) — английский писатель, в 30-е годы в соавторстве с У. Оденом написал несколько антифашистских сатирических пьес.

97 Мо-цзы (479 – 381 до н. э.) — древнекитайский философ, антиконфуцианец. Философия Мо-цзы очень интересовала Брехта и в разных формах нашла свое отражение во многих его произведениях.

98 Миниатюра входит в состав цикла «Рассказы о господине Койнере».

99 Заметки относятся к незавершенной работе Брехта под названием «Описание точки зрения художников социалистического реализма в области театра».

100 Статья впервые опубликована в журнале «Sinn und Form», 1954, № 5 – 6.

101 Германская правящая династия. С 1701 года — прусские короли, с 1871 по 1918 год — имперские кайзеры.

102 Первый, юношеский вариант знаменитой трагедии Гете «Фауст», завершенной в 1831 году. «Прафауст» написан в 1773 году.

103 Вымышленное слово, не имеющее определенного смысла. В данном контексте — условное обозначение неких «обязательных» свойств, требуемых догматической критикой от художественных произведений.

104 506 Имеется в виду театральный критик Фриц Эрпенбек, напечатавший полемическую статью «Эпический театр или драматургия?» в журнале «Theater der Zeit», 1964, № 11.

105 Настоящая статья была послана Брехтом в Дармштадт для оглашения ее в пятой традиционной дискуссии, посвященной в этот раз проблемам театра. Опубликована в газете «Sonntag», 8 мая 1955 года.

106 Дюрренматт Фридрих (р. 1921) — швейцарский драматург и теоретик театра. Его наиболее известные пьесы — «Визит пожилой дамы» (1956), «Франк V» (1959), «Физики» (1962) и др.

107 Плиний Старший (23 – 79) — римский писатель и ученый, автор «Естественной истории», многотомного энциклопедического сочинения, охватывавшего все области знаний того времени.

108 Эти заметки были написаны Брехтом в порядке подготовки к выступлению по вопросам драматургии на IV съезде писателей ГДР.

109 Драматурги-елизаветинцы — созвездие выдающихся английских драматургов, творчество которых в основном совпало с годами царствования королевы Елизаветы I (15581603). К елизаветинцам относятся Томас Кид (1558 – 1594), Роберт Грин (1560 – 1592), Кристофер Марло (1564 – 1593), Вильям Шекспир (1564 – 1616), Бен Джонсон (1573 – 1637) и другие.

110 «Дмитрий» (1805) — оставшаяся незавершенной последняя трагедия Шиллера.

111 «Гискар» (1802) — трагедия немецкого писателя-романтика Генриха фон Клейста (1777 – 1811).

112 «Смерть Дантона» (1835), «Войцек» (1836), «Леоне и Лена» (1837) — пьесы немецкого драматурга Георга Бюхнера (1813 – 18317).

113 «Гражданский генерал» (1793) — пьеса Гете.

114 Hеер Каспар (р. 1897) — немецкий театральный художник, оформлявший, в частности, ряд спектаклей Брехта как в 20-е, так и в 40 – 50-е годы. Друг Брехта с детских лет, его товарищ по аугсбургской реальной гимназии.

115 В 1956 году издательство «Искусство» выпустило однотомник пьес Брехта. Предисловие к этому русскому изданию должен был написать автор. Через несколько дней после внезапной смерти 507 Брехта в издательство пришло его последнее письмо — «Дорогие товарищи, я упорно пытался написать предисловие для советского издания моих пьес. Это было единственное, над чем я пытался работать этим летом, но я его не написал. Сейчас я просто слишком переутомлен. Поэтому извините. Предлагаю стихотворное обращение к актерам вместо предисловия. С социалистическим приветом. Ваш Бертольт Брехт. Берлин, 9 августа 1956 года».

Настоящий фрагмент представляет собой начало предисловия которое Брехт пытался написать в последние дни своей жизни.

116 Статья была напечатана в газете «Berliner Borsen-Courier», 19 мая 1925 года. Необходимо оговорить одну ошибку Брехта: Роберт Льюис Стивенсон (1850 – 1894), автор «Острова сокровищ», «Черной стрелы» и др. известных романов — писатель английский, а не американский (хотя он и прожил некоторое время в США).

117 Фильм Чарли Чаплина «Золотая лихорадка» был выпущен на экран в августе 1925 года. Брехт смотрел его в марте 1926 года.

118 Журнал «Literarische Welt» объявил в 1926 году конкурс на лучшее произведение для молодых драматургов, прозаиков, поэтов, художников и т. д. В жюри были приглашены также молодые, но уже известные мастера: по прозе — Альфред Деблин, по драматургии — критик Герберт Иеринг, по поэзии — Брехт. Решение Брехта, опубликованное вместе с обоснованием, выдержанным в нарочито дерзком, эпатирующем тоне, было напечатано в «Literarische Welt», 4 февраля 1927 года. Оно вызвало обиды, протесты, полемику в печати. На возражения Брехт ответил второй статьей, опубликованной в журнале «Die neue Zeit», 1927, № 5 – 6.

119 Рильке Райнер Мария (1875 – 1926) — немецкий лирический поэт, оказавший в первые десятилетия XX века значительное влияние на развитие мировой поэзии.

120 Верфель Франц (1890 – 1945) — австрийский поэт и прозаик, в 10-е и 20-е годы один из видных представителей экспрессионизма.

121 Гей, гей! Железный человек! (англ.).

122 Намек, из которого 508 явствует, что Брехт считает Георге с его презрением к «толпе» и ницшеанским, антигуманистическим культом «героев» и «вождей» по меньшей мере причастным идеологии милитаризма и национализма.

123 Впервые было напечатано в газете «Berliner Borsen-Courier», 27 декабря 1927 года.

124 Нойбабельсберг — «немецкий Голливуд», предместье города Потсдама, где расположены киноателье и другие предприятия кинопромышленности.

125 Браун Альфред — в 20-е годы режиссер берлинского радио, впоследствии кинорежиссер и сценарист.

126 Броннен Арнольт (1895 – 1959) — немецкий писатель-экспрессионист, преимущественно драматург. В первой половине 20-х годов состоял в дружбе с Брехтом.

127 Деблин Альфред (1878 – 1957) — немецкий писатель, один из крупнейших представителей экспрессионистской прозы, особенно прославившийся романом «Берлин-Александерплатц» (1929). В 20-е годы — близкий друг Брехта.

128 Статья опубликована в журнале «Das Tagebuch», 21 декабря 1929 года. Она была написана в связи с выходом немецкого издания романа «Путь всякой плоти» английского писателя Самюэля Батлера (1835 – 1902).

129 Напечатан в качестве предисловия к вышедшему в 1930 году второму изданию стихотворений Франсуа Вийона в переводе К.-Л. Аммера. Сонет, как и следующее за ним примечание, имеет свою историю. В отдельном издании «Сонгов» «Трехгрошовой оперы», вышедшем в 1928 году в издательстве Кипенхойера, Брехт снабдил пять сонгов пометкой «по Ф. Вийону», забыв при этом указать, что им были частично использованы ранее изданные переводы К.-Л. Аммера (из 625 строк 25 были заимствованы у Аммера). Это упущение дало повод театральному критику Альфреду Керру, давнишнему противнику Брехта, обвинить последнего в плагиате. Брехт выступил в газете «Berliner Borsen-Courier», 6 мая 1929 года с объяснением. Статья Керра и ответ Брехта вызвали многочисленные отклики в печати. Между тем Брехт, высоко ценивший переводы Аммера, добился их повторного издания, предпослав ему написанный для этой цели сонет.

130 Основное произведение Вийона, поэма со вставными балладами и рондо.

131 509 Намек на использование некоторых баллад Вийона в «Трехгрошовой опере».

132 С подзаголовком — из доклада — было опубликовано в непериодическом издании «Blätter des hessischen Landestheaters», 1932, июль, № 16.

133 Поучительная радиопьеса Брехта «Полет Линдбергов» (1928 – 1929), положенная на музыку Куртом Вейлем и Паулем Хиндемитом, исполнялась в июле 1929 года в Баден-Бадене во время традиционной ежегодной Недели немецкой музыки.

134 В 1937 году Ганс Эйслер написал на слова Брехта реквием «Ленин».

135 Стихотворение впервые опубликован в журнале «Internationale Literatur», 1939, № 1. Лао-цзы — полумифический китайский мудрец, живший в VI веке до н. э., основатель религии даосизма, основные положения которой были сформулированы в книге «Дао Дэ-цзин».

136 Эмпедокл (490 – 430 до н. э.) — древнегреческий философ, поэт и врач, житель Сицилии. На сюжет легенды о его смерти Фридрих Гельдерлин написал драму «Смерть Эмпедокла».

137 Некоторые сонеты этого цикла печатались разрозненно в различных изданиях, а весь в целом он был впервые опубликован в одиннадцатом выпуске «Versuche» (1951). Брехт предпослал публикации замечание: «Эти социально-критические сонеты не должны, разумеется, отравлять наслаждение от классических творений, а, напротив, — должны его сделать чище».

138 510 В этом сонете выражен взгляд Брехта на трагедию «Гамлет», который он высказывал неоднократно: в бездействии Гамлета, его нежелании ступить на кровавый путь родовой мести и борьбы за престол сказывается величие гуманистического разума. Напротив, переход к действию оказывается падением героя, ибо он не сумел устоять перед соблазнами военного варварства и ложными средневековыми понятиями «чести». В последнем терцете этого сонета пародийно цитируются слова Фортинбраса, которыми завершается трагедия.

139 Брехт противопоставляет здесь «немецкому убожеству», сказавшемуся в трагикомической истории героя пьесы Ленца (чтобы подавить в себе, благонамеренном плебее, неподобающую страсть к господским дочерям, он подверг себя самооскоплению), мятежный дух французского третьего сословия, французскую революцию («Господ за Рейном учит голытьба»). Позднее Брехт обработал и поставил пьесу Ленца на сцене «Берлинского ансамбля».

140 В этом сонете Брехт полемически обнажает антиреволюционную тенденцию «Песни о колоколе» Шиллера.

141 Брехт считает трагедию «Принц Гомбургский» апофеозом прусского абсолютизма, казарменной дисциплины и духа верноподданничества. Ее герой, бранденбургский военачальник, в войне со шведами решает исход сражения в пользу своего отечества, нарушив при этом приказ курфюрста Бранденбургского. Несмотря на заслуги героя, он подлежит казни за своеволие, и сам признает себя достойным такой участи.

142 В древнегреческой мифологии богиня победы.

143 Имеется в виду Людвиг Хардт (р. 1886), немецкий мастер художественного чтения, в годы фашизма находившийся в эмиграции в США.

144 «Диван» — точнее; «Западно-восточный диван» (1819), книга стихотворений Гете, основанная на разработке восточных, преимущественно персидских, культурно-поэтических традиций.

145 511 «Испытанием для литературного критика является его суждение о неподписанном стихотворении» (Бентли) (англ.). Эрик Бентли — профессор Колумбийского университета (Нью-Йорк), американский переводчик, издатель и постановщик нескольких пьес Брехта.

146 Эти заметки были напечатаны в журнале «Sinn und Form», 1952, № 1. Эрнст Барлах (1870 – 1938) — немецкий драматург-экспрессионист, а также скульптор и график. В годы фашизма подвергался травле как представитель «дегенеративного», «декадентского» искусства. После разгрома Третьей империи немецкая антифашистская общественность воздала должное его памяти, хотя некоторые критики и пытались объявить его творчество ущербным и «формалистическим».

147 Кольвиц Кете (1867 – 1945) — выдающаяся немецкая художница, скульптор и график.

148 Парк в Берлине близ Бранденбургских ворот.

149 Это слово Брехт произнес по берлинскому радио 14 октября 1927 года перед радиопостановкой трагедии Шекспира. Обработку «Макбета» для радио Брехт произвел в сотрудничестве с режиссером Альфредом Брауном.

150 В первом случае имеется в виду драма Герхардта Гауптмана «Ткачи» (1892), во втором — пьеса Генрика Ибсена «Кукольный дом» (1879).

151 Король (англ.).

152 Место, служба (англ.).

153 Точный перевод слов Гамлета из пятой сцены первого акта трагедии. В существующих русских переводах это место переведено иначе. Так, например, у М. Л. Лозинского: «Век расшатался…».

154 512 Заметка была написана в 1952 – 1953 годах в связи с обработкой шекспировского «Кориолана», которой Брехт был в то время занят.

155 Заметки написаны в связи с постановкой в «Берлинском ансамбле» «Прафауста» Гете. Премьера состоялась 23 апреля 1952 года. Режиссер Эгон Монк.

156 Гробианизм — течение в немецкой литературе XV – XVI веков, в котором сатира на дворянство и духовенство выступала в нарочито грубой, «плебейской» форме.

157 Вплоть до марта 1954 года, когда «Берлинский ансамбль» получил свое нынешнее театральное помещение, он показывал свои спектакли в здании Немецкого театра имени Макса Рейнгардта.

158 Напечатаны в журнале «Sinn und Form», 1933, № 3 – 4. Они возникли в связи с дискуссией, развернувшейся вокруг опубликованного Гансом Эйслером литературного либретто его оперы о Фаусте. Некоторые из появившихся статей несли на себе отпечаток догматизма периода культа личности, что главным образом и побудило Брехта выступить с настоящими тезисами. В редакционной статье газеты «Neues Deutschland» и в статье литературоведа Александра Абуша (р. 1902) Эйслер обвинялся в антипатриотизме и в неуважительном отношении к классическому наследию — против этих положений главным образом и направлены тезисы Брехта. С известным марксистским литературоведом и эстетиком Эрнстом Фишером (р. 1899), положительно оценивавшим либретто Эйслера, Брехт расходится в толковании исторического содержания образа Фауста.

159 См.: Большая Советская Энциклопедия, 2-е изд., т. 11, стр. 84.

160 Эта и последующие заметки написаны в связи с постановкой в «Берлинском ансамбле» «Дон-Жуана» Мольера в обработке Брехта, Бенно Бессона и Элизабет Гауптман. Премьера состоялась 16 ноября 1953 года. Режиссер Бенно Бессон.

161 513 Статья опубликована в журнале «Sinn und Form», 1954, № 5 – 6.

162 Оливье Лоренс (р. 1907) — известный английский актер. Его главные роли в театре и кино — Гамлет, Лир, Ричард III, Эдип, доктор Астров и др.

163 Либертин — приверженец либертинажа, идеологического течения во Франции XVII века, близкого к атеизму или, во всяком случае, к вольнодумству и свободомыслию. В более узком смысле этого слова либертинами называли представителей распутной аристократической молодежи, афишировавшей свое безбожие для оправдания аморализма и разврата.

164 В 1922 году Герберт Иеринг как член жюри присудил Брехту за пьесу «Барабанный бой в ночи», премьера которой состоялась незадолго до этого в Мюнхенском Камерном театре, премию имени Клейста. Тогда же он обратился к Брехту с просьбой сообщить о себе основные биографические данные. Настоящее письмо является ответом на эту просьбу.

165 Шарите — название берлинской университетской клиники.

166 Арнольт Броннен служил приказчиком в торговой фирме.

167 Эта заметка не может датироваться ранее, чем концом 1926 года, так как «Капитал» Маркса Брехт прочел в октябре 1926 года.

168 Статья была опубликована в журнале «Aufbau», 1954, № 11, а потом вошла в виде предисловия в первый том издания пьес Брехта.

169 Йесснер Леопольд (1878 – 1945) — известный немецкий режиссер экспрессионистского направления. Его наиболее значительные спектакли — «Ричард III», «Вильгельм Телль», «Маркиз 514 фон Кейт» Ведекинда и др. После гитлеровского переворота был вынужден эмигрировать, умер в США.

170 Кортнер Фриц (р. 1892) — известный немецкий актер интеллектуального стиля, друг и соратник Брехта. Прославился исполнением ролей Франца Моора, Мортимера (в пьесе Брехта и Фейхтвангера), Шейлока, Отелло, Освальда и др. В годы фашизма находился и эмиграции. В последнее время выступает в качестве режиссера и актера в разных немецких театрах.

171 Укрепления, сооруженные датчанами в Южной Ютландии, на подступах к проливу Малый Бельт. Во время Датской войны 1864 года они были взяты объединенными войсками германских государств.

172 Карл Смелый (1433 – 1477) — герцог Бургундский. В 1476 году швейцарские войска нанесли ему поражение в битве при Муртене.

173 Вишневая косточка, револьвер, карман брюк, бумажный бог (нем.).

174 Этот текст был произнесен Брехтом по берлинскому радио 18 марта 1927 года в виде вступительного слова к радиопостановке комедии «Что тот солдат, что этот». Затем «Предисловие» было опубликовано в газете «Berliner Borsen-Courier», 19 марта 1927 года и в журнале «Die Scene», 1927, № 4.

175 Примечания впервые были опубликованы в 1930 году в сборнике «Versuche», № 2.

176 Бёклин Арнольд (1827 – 1901) — швейцарский художник-символист, населявший свои полотна нимфами, чудовищами, фантастическими зверями и т. п. Брехт, видимо, имеет в виду его картину «Тритон и Нереида».

177 Вейль Курт (1900 – 1950) — немецкий композитор, автор музыки к «Трехгрошовой опере», «Махагони» и некоторым другим произведениям Брехта.

178 Опера Рихарда Штрауса.

179 Опера Кшенека.

180 Искусство для искусства (фр.).

181 Перифраз из известного стихотворения Г. Гейне «Лорелея», ставшего популярной народной песней: «И все что Лорелея сделала пеньем своим».

182 515 Дудов Златан (1903 – 1964) — кинорежиссер, в 1932 году поставивший по сценарию Брехта фильм «Куле Вампе». В 1950 году Дудов был удостоен Национальной премии ГДР.

183 Эта заметка относится к спектаклю, осуществленному в 1937 году в Рабочем театре Копенгагена с Дагмар Андреасен в заглавной роли.

184 Статья впервые была напечатана в журнале «Das Wort», 1939, № 3. Поводом для ее написания был цикл стихотворений «Немецкие сатиры» (1937 – 1938).

185 То есть «Домашние проповеди».

186 Персонаж из хроники Кристофера Марло «Жизнь Эдуарда II Английского», переработанной в 1923 году Брехтом и Фейхтвангером.

187 Написано в связи с предстоявшим выходом в свет книги Брехта «Свендборгские стихотворения» (выпущена издательством Малик в 1939 г.).

188 Эти заметки писались в связи с работой Брехта над «Финскими эпиграммами» и «Фотоэпиграммами». «Финские эпиграммы» Брехт писал в 1940 году, находясь в Финляндии, ориентируясь как на образец на древнегреческие эпиграммы. «Фотоэпиграммами» Брехт называл четверостишия, которые он писал к фотографиям, вырезаемым им во время второй мировой войны из газет и журналов. Эти четверостишия вместе с фотографиями были впоследствии, в 1955 году, изданы в виде отдельной книги под названием «Военный букварь».

189 Имеется в виду роман «Дела господина Юлия Цезаря», который так и не был завершен, хотя при жизни Брехта печатался главами, а затем в виде большого фрагмента вышел отдельным изданием.

190 Босвелл Джемс (1740 – 1795) — английский писатель, автор книги «Жизнь Джонсона» (1792), считающейся классическим произведением английской прозы.

191 516 Георге Стефан (1868 – 1933) — немецкий поэт декадентско-эстетского направления, исповедовавший аристократический индивидуализм и ницшеански окрашенный культ героев.

192 Краус Карл (1874 – 1936) — австрийский поэт, сатирик, публицист демократического направления.

193 Некоторые несоответствия в частностях тексту пьесы объясняются тем, что данное изложение фабулы основывается на неокончательной редакции «Швейка».

194 Имеется в виду легенда о Клеопатре и ее любовниках. На сюжет этой легенды Пушкин написал «Египетские ночи».

195 Это описание было сделано Брехтом в 1945 – 1947 годах во время работы по подготовке премьеры «Жизнь Галилея» в США и в течение последующих месяцев. В 1956 году оно вместе с многочисленными фотографиями американского спектакля было издано в качестве «модели» под названием «Построение роли — Лафтон играет Галилея». Чарльз Лафтон (1899 – 1962) — английский актер, с 1940 года живший в США, особенно прославился исполнением ролей Макбета, Лира, Анджело, Лопахина, Епиходова и др. — в театре, и Рембрандта, Генриха VIII и др. — в кино. Американские премьеры «Жизнь Галилея» с Лафтоном в главной роли состоялись в Лос-Анджелесе в июле 1947 года и в Нью-Йорке — в декабре 1947 года.

В ряде случаев цитируемые в этой работе места из пьесы «Жизнь Галилея» не совпадают с текстом ее русского перевода (см. том 2), и описываемые сценические ситуации, последовательность событий и реплик и т. п. также не вполне соответствуют тексту пьесы. Это объясняется тем, что Брехт обращается здесь подчас к еще не окончательной редакции пьесы, как она складывалась в процессе подготовки спектакля в Лос-Анджелесе. В окончательной же редакции, легшей в основу как немецких, так и нашего издания пьесы, был уже учтен и опыт работы с Лафтоном.

196 Гаррик Давид (1716 – 1779) — знаменитый английский актер, особенно прославившийся исполнением шекспировских ролей.

197 Сорель Сесиль (р. 1873) — знаменитая французская актриса драматического театра и кино.

198 Бассерман Альберт (1867 – 1952) — известный немецкий актер; в годы фашизма эмигрировал в Швейцарию, затем в СТА. Его главные роли — Натан Мудрый, Филипп II, Лир и др.

199 Хокусаи Кацусика (1760 – 1849) — японский художник и график, работы которого повлияли на формирование французского импрессионизма.

200 517 Дисней Уот (р. 1901) — американский художник, выдающийся мастер мультипликационного кино.

201 Имеется в виду легенда о якобы произнесенных Галилеем словах: «А все-таки она вертится!»

202 Это описание суммирует опыт трех постановок пьесы «Мамаша Кураж и ее дети», осуществленных режиссером Брехтом в 1949 – 1951 годах: 1) 11 января 1949 года в Берлине в Немецком театре с Еленой Вайгель в главной роли, 2) 8 октября 1950 года в Мюнхене в Камерном театре с Терезой Гизе в роли Кураж, 3) 11 сентября 1951 года в Берлине в театре «Берлинский ансамбль» — это был одновременно сотый спектакль Немецкого театра, но режиссерски обновленный, с сильно измененным составом исполнителей. В 1956 году это описание вместе с обширным фотоальбомом было издано в качестве «модели» под названием «Кураж — модель 1949 года».

203 Дессау Пауль (р. 1894) — немецкий композитор, друг и сотрудник Брехта, автор музыки к ряду его произведений. Член Академии искусств ГДР.

204 Отто Тео (р. 1904) — известный немецкий художник, главным образом театральный. В 1933 году эмигрировал в Швейцарию. Оформлял первую постановку пьесы «Мамаша Кураж и ее дети», состоявшуюся 19 апреля 1941 года в Драматическом театре Цюриха.

205 Чистая доска (лат.).

206 Пальм Курт — немецкий художник, мастер театрального костюма, сотрудник Брехта по «Берлинскому ансамблю». В 1952 году был удостоен Национальной премии ГДР.

207 Бильдт Пауль (р. 1885) — немецкий актер, после разгрома фашизма выступал на сцене Немецкого театра имени Макса Рейнгардта.

208 «Нет ничего лучше трубки» (голл.).

209 Гизе Тереза (р. 1898) — немецкая актриса. В 1933 году эмигрировала в Швейцарию. Главные роли — Кураж, Марта (в «Фаусте»), матушка Вольфен (в «Бобровой шубе» Гауптмана) и др.

210 Автором этого известного протестантского хорала был сам Мартин Лютер.

211 Хурвиц Ангелика — немецкая актриса. В пьесах Брехта исполняла роли Груше, немой Катрин, госпожи Сарти и др.

212 Ради формы, для вида (лат.).

213 Шефер Герт — немецкий актер, в пьесах Брехта исполнял роли молодого солдата (в «Мамаше Кураж»), Симона Хахавы (в «Кавказском меловом круге») и др.

214 518 Национал-социалистское «движение» зародилось в Мюнхене; здесь Гитлер начал сколачивать свою партию, здесь еще в 1923 году состоялся фашистский, так называемый «пивной» путч и т. д.

215 Хинц Вернер (р. 1903) — немецкий актер, известный, в частности, исполнением ролей Фауста, Гамлета, Пер Гюнта, Цезаря (в «Цезаре и Клеопатре» Шоу) и др.

216 Гешоннек Эрвин (р. 1906) — немецкий актер-антифашист, в 1938 – 1946 годах заключенный гитлеровских концлагерей. В пьесах Брехта исполнял роли Матти, полкового священника и др. Снимался в кино. В 1960 году был удостоен Национальной премии ГДР.

217 Лютц Регина — немецкая актриса. В пьесах Брехта исполняла роли Иветты, Вирджинии, Виктории («Трубы и литавры») и др.

218 Рейхель Кете — немецкая актриса, впоследствии прославившаяся исполнением роли Шен Де — Шой Да в «Добром человеке из Сычуани» на сцене «Берлинского ансамбля».

219 Имеется в виду Фридрих Вольф, высказавший такое пожелание в диалоге с Брехтом — «Проблемы театральной формы, связанной новым содержанием» (см. стр. 443 – 447).

220 Эта статья была впервые напечатана в альманахе «Theaterarbeit». Там же был опубликован и разговор Брехта с Вольфом: «Проблемы театральной формы, связанной с новым содержанием».

221 Обе эти заметки впервые появились в альманахе «Theaterarbeit».

222 Штекель Леонгард — немецкий актер и режиссер. Эмигрировав из фашистской Германии, работал в Цюрихском театре. В пьесах Брехта исполнял роли Галилея и Пунтилы.

223 Эта статья, в данной редакции написанная Брехтом, была в свое время отредактирована и дополнена работником литературной части театра «Берлинский ансамбль» Кете Рюлике и в этом виде опубликована в альманахе «Theaterarbeit».

224 Шлягер — модная, мгновенно, но на короткое время завоевавшая широкую популярность песенка (обычно из кинофильма).

225 519 Одно из замечательных произведений немецкого фольклора. Возникновение этой народной баллады относится к XII – XIII векам. Сюжет ее восходит к древнегреческой легенде о Геро и Леандре.

226 Герхардт Пауль (1607 – 1676) — немецкий поэт, протестантский священник, автор религиозных по духу, но по своей поэтике близких к фольклору песен.

227 Видимо, имеется в виду стихотворение К. Симонова «Жди меня», излагаемое Брехтом не совсем точно.

228 Поэмы Гете.

229 Эта статья, написанная к 70-летию Шоу, была напечатана в газете «Berliner Börsen-Courier», 25 июля 1926 года.

230 В связи с 60-летием Георге журнал «Literarische Welt» провел опрос среди немецких писателей — о значении Георге для современной литературы. Своеобразное «юбилейное приветствие» Брехта было напечатано в журнале 13 июля 1928 года.

231 Письмо в редакцию журнала «Die Weltbuhne» было написано в связи с систематическими нападками театрального критика газеты «Berliner Tageblatt» Альфреда Reppa на Брехта.

232 Момзен Теодор (1817 – 1903) — немецкий историк, автор трудов по истории Древнего Рима.

233 Статья была напечатана в газете «Berliner Borsen-Courier», 24 ноября 1928 года.

234 Письмо, написанное в связи с 50-летием Фейхтвангера, было опубликовано в журнале «Die Samrnlung» в июле 1934 года.

235 520 Ругательное словцо, которым гитлеровцы обозначали ненавистную им прогрессивную, интеллектуальную, гуманистическую литературу, противостоявшую фашистскому шовинистическому «мифу о крови и почве».

236 Стихотворение впервые было опубликовано в журнале «Internationale Literatur», 1936, № 9.

237 Одетс Клиффорд (р. 1906) — американский драматург, занимавший в 30-е годы революционные позиции, а затем поставлявший сценария для коммерческих фильмов Голливуда.

238 Стихотворение было напечатано в журнале «Die neue Weltbühne», 19 мая 1938 года. Оно посвящено памяти мужественного немецкого публициста — антифашиста и антимилитариста Карла фон Осецкого (1889 – 1938), лауреата Нобелевской премии, умершего от последствий истязаний, которым он подвергался в фашистских застенках.

239 Стихотворение было написано, когда Брехт узнал о смерти Сергея Михайловича Третьякова (1892 – 1939). Известный советский писатель С. М. Третьяков был одним из первых в СССР переводчиков и пропагандистов творчества Брехта. Брехт в свою очередь перевел на немецкий язык пьесу Третьякова «Хочу ребенка». Обоих писателей связывала долголетняя дружба, Брехт считал Третьякова одним из своих учителей в области марксизма. В период культа С. М. Третьяков был незаконно репрессирован. Посмертно реабилитирован после XX съезда КПСС.

240 Статья была напечатана в качестве предисловия к альбому с рисунками Тео Отто — «Впредь никогда!» и перепечатана в газете «Neues Deutschland» 18 декабря 1949 года.

241 Прусский генерал Карл фон Клаузевиц (1780 – 1831) определял войну как «продолжение политики другими средствами».

242 521 Письмо, написанное в связи с 60-летием Иоганнеса Р. Бехера, было опубликовано в сборнике «Поэту мира Иоганнесу Р. Бехеру» и перепечатано в журнале «Aufbau», 1951, № 5.

243 Статья была опубликована в альманахе «Theaterarbeit». В спектакле «Мать», осуществленном «Берлинским ансамблем» в 1951 году, был создан отсутствующий в пьесе образ Семена Лапкина — на основе роли Ивана Весовщикова с добавлениями за счет текста роли Павла.

244 Фельзенштейн Вальтер (р. 1901) — немецкий режиссер, художественный руководитель театра «Комическая опера» в Берлине, член Академии искусств ГДР.

245 Статья была напечатана в сборнике «Лауреаты Национальной премии 1952 года».

246 Имеется в виду период царствования Людовика XIV (1638 – 1715), автора известного изречения «Государство — это я».

247 Было напечатано в 1952 году в специальном выпуске журнала «Sinn und Form», посвященном Арнольду Цвейгу.

248 Было опубликовано в качестве предисловия к первому тому «Песен и кантат» Г. Эйслера, изданному Академией искусств ГДР в 1955 году.

 

ПОСТРАНИЧНЫЕ ПРИМЕЧАНИЯ

 

1* Martin Esslin, Brecht: the Man and his Work, New York, Anchor Books, Doubleday & Co., 1961, pp. XV – XVI.

2* Martin Esslin, Brecht: the Man and his Work, p. X.

3* Friedrich Dürrenmatt, Theaterprobleme, Zürich, Archer-Verlag, 1955, S. 14.

4* Б. Райх, Брехт, М., изд. ВТО, 1960, стр. 258.

5* Фридрих Ницше, Полное собрание сочинений, т. I, М., «Московское книгоиздательство», 1912, стр. 43.

6* Там же, стр. 109.

7* Фридрих Ницше, Полное собрание сочинений, т. I, стр. 104.

8* Здесь и далее римская цифра обозначает 1-й или 2-й полутом 5-го тома, арабская — номер страницы.

9* Friedrich Dürrenmatt, Theaterprobleme, S. 44 – 45.

10* В первых томах нашего издания брехтовский термин «Verfremdung» переводился словом «отчуждение». В настоящем томе мы вводим слово «очуждение», считая его более точно соответствующим смыслу употребляемого Брехтом термина.

11* Marianne Kesting, Panorama des zeithenössischen Theaters. München, R. Piper-Verlag, 1962, S. 69 – 70.

12* Там же.

13* Там же, стр. 70.

14* Об этом подробнее см. в обстоятельной статье В. Асмуса «Искусство и действительность в эстетике Аристотеля» (сб. «Из истории эстетической мысли древности и средневековья», М., изд. АН СССР, 1961, стр. 64 – 68).

15* Аристотель, Политика. М., 1911, 1340 а.

16* Там же.

17* См.: Аристотель, Поэтика, Л., «Academia», 1927, стр. 41.

18* Там же, стр. 47.

19* Там же, стр. 48.

20* Аристотель, Поэтика, стр. 47.

21* Там же, стр. 62.

22* Цитпо кн.: Martin Esslin, The Theatre of the Absurd, New York, Anchor Books, Doubleday & Co., 1961, p. 131.

23* Томас Манн, Собрание сочинений, т. 10, М., Гослитиздат, 1961, стр. 372.

24* Искусственный рай (фр.).

25* Георг Фукс, Революция театра, СПб., изд. «Грядущий день», 1911, стр. 22 – 23.

26* И. Фрадкин, Литература новой Германии. М., «Советский писатель», 1959, стр. 215.

27* Аристотель, Поэтика, стр. 61.

28* «… маловероятно, чтобы вживание, так же как религия, одной из форм которой оно является (выделено нами. — Е. С.), завоевало прежнее положение», — читаем мы, к примеру, в заметке «Критика “вживания в образ”».

29* Эта статья была уже написана, когда в журнале «Neue Deutsche Literatur» (1965, № 3) появилась статья G. Вaum «Verfremdung und Gegenwartsdramatik», содержащая подробное рассмотрение вопроса о способах использования брехтовской методологии именно при разработке современной проблематики, тем и характеров, взятых из жизни социалистического общества.

30* Работа Енике была нечестной. В ее профессии было что-то нечистое. Но не те, кто забрасывал ее грязью, она сама была грязной. Нечестными были не те, кто имел кусок хлеба и давал его ей в награду за совокупление, но она, у которой не было хлеба и которая брала этот хлеб. Не те, кто покупал страсть и испытывал страсть, были развратны, но она, та, которая продавала страсть, не испытывая ее. Разве речь идет не о легкомысленной девушке? Ее легкомыслие состояло в том, что она не хотела, подобно многим девушкам своего класса, умереть от туберкулеза в подвальной квартире, а предпочитала смерть от сифилиса в больнице призрения. Она не хотела стоять в ожидании работы у фабричных ворот, где стоят уже так много людей. Она предпочитала ложиться в постель с мародерами любви, а ведь и в них тоже был недостаток.

31* 11 апреля 1935 года коммунисты Ганс Циглер и Салли Эпштейн были казнены якобы за участие в убийстве Хорста Весселя.

32* Эта баллада послужила мне прообразом для стихотворения «Свобода и Демократия».

33* Перевод А. Голембы.

34* Г. Лукач посвящает этому несколько интересных работ, в которых анализирует понятие реализма, правда, определяя его, на мой взгляд, чересчур узко.

35* Боксеры тренируются, сражаясь без партнера, то есть с предполагаемым противником.

36* См. «О стихах без рифм и регулярного ритма».

37* Но сами-то производители целиком и полностью зависят от механизма — и в экономическом, и в социальном смысле он монополизирует их деятельность; и плоды труда писателей, композиторов и критиков все больше становятся лишь сырьем: готовую продукцию выпускает уже механизм.

38* Как ни узки рамки оперы, однако они не помешали ввести туда и нечто непосредственно воспитывающее, поучительное, отдав это на откуп актерской игре. А призмой, сквозь которую эта игра рассматривается и оценивается, является мораль. Итак, описание нравов. Но устами самих героев.

 

Сейчас мы выпьем еще по одной,

Потом еще не пойдем домой,

Потом мы выпьем еще по одной,

Потом отдохнем перед второй.

 

Это песня субъективных моралистов. Они сами себя описывают!

39* И романтика тут товар. Она выступает только как содержание, а отнюдь не как форма.

40* «Почтенный господин с багровым лицом выхватил из кармана связку ключей и, приложив один из них к губам, принялся исступленно освистывать эпический театр. Его жена не покинула супруга в решающий час битвы. Эта дама сунула в рот два пальца, зажмурилась и, надув щеки, перекрыла свист ключа от сейфа» (А. Польгар о премьере оперы «Махагони» в Лейпциге) [Польгар Альфред (1875 – 1955) — австрийский литературный и театральный критик, а также прозаик.].

41* Эта схема показывает не абсолютную их противоположность, а лишь некоторое смещение акцентов. Так, в ходе повествования можно прибегать то к средствам эмоционального внушения, то к приемам чисто интеллектуального убеждения.

42* Из-за большого количества ремесленников в оперных оркестрах там осуществима лишь ассоциирующая музыка (один поток звуков порождает другой); следовательно, необходимо уменьшить состав оркестра, оставив никак не больше тридцати хороших музыкантов. Певец становится докладчиком и должен оставить свои личные чувства при себе.

43* О значении «заголовков сцен» см. «Примечания к “Трехгрошовой опере”» (т. I).

44* Новшества такого рода следует критиковать, пока они служат лишь обновлению изживших себя механизмов. Но при коренной ломке функций этих механизмов такие новшества играют прогрессивную роль. Тут они выступают уже как количественные изменения, отказ от всего лишнего, как очистительный процесс, приобретающий смысл лишь в свете совершившейся или готовящейся ломки функций.

Подлинное новаторство заключается не в том, чтобы быть впереди, а в том, чтобы идти вперед. Подлинное новаторство делает возможным или вызывает движение вперед. Причем приводит в движение широкий фронт смежных категорий. Причиной подлинного новаторства является неблагополучное положение вещей, а следствием — его изменение.

45* «Жизнь, бремя которой возложено на наши плечи, слишком тяжела для нас, приносит нам слишком много страданий, разочарований, неразрешимых задач. Чтобы вынести ее бремя, нам не обойтись без болеутоляющих средств. Они существуют, пожалуй, в трех разновидностях: сильные отвлекающие средства, благодаря которым мы не придаем значения своим бедам; суррогаты удовольствий, смягчающие беды, и наркотики, дурманящие нас до бесчувствия. Нечто подобное совершенно необходимо. Суррогаты удовольствий, предоставляемые искусством, по сравнению с реальной жизнью — иллюзия, но тем не менее психически не менее действенны благодаря той роли, которую фантазия играет в духовной жизни людей» (Фрейд, Неприятное в культуре). «Иногда именно из-за этих наркотиков огромные запасы энергии расходуются впустую, вместо того, чтобы пойти на облегчение людской судьбы» (там же).

46* В опере «Махагони» это те нововведения, которые дают театру возможность поставить картины нравов (вскрыть тот факт, что и наслаждение и наслаждающиеся выступают как товар), и те, благодаря которым происходит моральное воспитание зрителя.

47* Сцена разделена на две части.

48* Пятая сцена в этих спектаклях не игралась.

49* См.: «Aufbau einer Rolle, Laughtons Galilei», Henschelverlag Kunst und Gesellschaft, Berlin, 1956, S. 60.

50* «Объективист, доказывая необходимость данного ряда фактов, всегда рискует сбиться на точку зрения апологета этих фактов». — В. И. Ленин. Экономическое содержание народничества, изд. 4-е, т. I, стр. 380.

51* Впрочем, мне кажется, что во многих «Новых народных песнях» Бехера влияние народной старины не слишком значительно. Они представляют собой попытку создать песни новые и нового типа, которые мог бы петь народ.

52* «Управляемым» язык представляется и в тех стихотворных переработках, которым Гете подверг прозаические наброски «Ифигении», а Шиллер — «Дон Карлоса».

53* Перевод В. Микушевича.


Система OrphusВсе тексты выложены исключительно в образовательных и научных целях. По окончании работы пользователи сайта должны удалить их из своих компьютеров
Правообладателям: creator@teatr-lib.ru

Яндекс.Метрика