3 Светлой памяти
МАКСИМА ФАДДЕЕВИЧА
РЫЛЬСКОГО,
большого друга моего,
с которым связаны многие годы жизни,
посвящаю эту книгу.
Автор

5 Вы снова здесь, изменчивые тени,
Меня тревожившие с давних пор.

Гете, «Фауст»

НА ЗАРЕ ТУМАННОЙ ЮНОСТИ

1

Завеса времени напоминает театральный занавес. Вот он колышется, заманчиво шевелит складками — и вдруг величаво раздвигается на две стороны, открывая неожиданный мир красок, движений, мыслей и чувств.

Так и завеса времени — приоткрывается, и сквозь туман прошлого с необычайной резкостью выступают не только факты, события, но и цвета, запахи, самый воздух эпохи.

Какой незримый помощник режиссера ударяет в гонг, чтобы вызвать к жизни картины былого? Это наша память, способная на самые удивительные вещи: порой она утрачивает многое важное, но запечатлевает в глубинах своих, казалось бы, ничтожную мелочь, черточку, помогающую многое воссоздать и понять по-новому.

И вот теперь, через ряд десятилетий, вижу я, как на сцене, озаренной скрытыми 6 огнями, дни молодости, проведенные в древнем городе над Днепром, прозванном матерью городов русских.

Детство для меня — это прежде всего зеленый мир киевских каштанов, цветущих лип, благоухающих роз и жасмина, изумрудных газонов. В сердце старого Киева, в, небольшом сквере, выходившем на три улицы, протекали игры мои и досуги. Городской мальчик учился любить природу не в лесах и бескрайних степях, не среди гор, уходящих к небу, а на этом маленьком зеленом клочке земли, тщательно возделанном садовником Савелием. Высокий старик с добродушным рябоватым лицом, гордо носивший зеленую фуражку городского сторожа, говорил на смешанном украинско-русском языке. Он громкими криками прогонял детей, бегавших по клумбам и газонам, а по праздникам являлся на дом к богатым родителям, принося им букеты роз, георгинов и пионов в ожидании добровольного подаяния.

В центре сквера, на круглой площадке, обставленной белыми скамейками, сидели няньки, матери и бабушки игравших детей. Напротив высилось уродливое каменное здание Присутственных мест. Суетливо бегали возле него мелкие чиновники, ходатаи по разным делам, горделиво проходили адвокаты во фраках, готовясь выступить в судебном заседании. По кирпичному тротуару порой тянулась толпа богомольцев и богомолок, в лохмотьях, в стоптанных лаптях и деревенских башмаках. Десятки и сотни верст проходили эти темные, изъеденные земными тревогами люди, чтобы поклониться киевским святыням в Софийском соборе, Михайловском монастыре и особенно в Киево-Печерской лавре, где с суеверным страхом смотрели они на «нетленные мощи» святых.

Под вечер шли мимо скверика усталые мастеровые — маляры, каменщики, штукатуры, запыленные, перепачканные краской и известкой, с лопатами, топорами и молотками. 7 Они перебрасывались грубыми и бойкими шутками, заполняя выщербленный кирпичный тротуар и оттесняя в сторону «господ что почище». А когда совсем темнело и надо было покидать привычное зеленое царство и отправляться домой, мы видели странного человека в черном. Он бежал с лестницей за плечами и длинной палкой, похожей на пику, останавливался у зеленых газовых фонарей, ловко открывал стеклянную створку, просовывал туда пику с огоньком и зажигал фонарь, искрившийся узким зеленым пламенем. Электричество в городе еще было редкостью. Оно уже горело в театрах, в некоторых общественных зданиях, но частные квартиры освещались настольными, стенными, висячими керосиновыми лампами.

Так выглядел мой родной город в начале нашего века.

В детстве трудно было понять противоречия между тусклой жизнью городских окраин и буржуазным благополучием центральных улиц широко раскинувшегося на днепровских холмах большого города. Сверкали зеркальные витрины модных магазинов на Крещатике. По воскресеньям на левой стороне главной улицы гуляла фешенебельная публика, а на Владимирской горке, откуда открывался широкий вид на Днепр, гремела военная музыка, там веселилось «простонародье», мелькали украинские национальные платья, солдатские мундиры, мороженщики с кадками на головах предлагали свой товар, а бабы продавали в корзинках подсолнечные и тыквенные семечки.

Над городом гудели колокола церквей, степенно шагали монахи, как черные видения, оставляя после себя едкий запах ладана. В маленьких будках продавались иконки, пестрые бусы, серебряные крестики и колечки с именем святой Варвары.

Но стоило подняться на гору, уйти от этой сутолоки, и в тихом районе Липок открывалась перспектива задумчивых улочек со спокойными особняками киевских богачей.

8 Однако спокойствие было мнимым, уже самое начало века предвещало близость каких-то важных общественных перемен. Об этом эзоповым языком говорилось в прогрессивных газетах, в литературе. «Песня о Буревестнике» прозвучала над страной, революционные стихи, обходя цензуру, печатались в газетах и журналах, иногда читались в концертах и на вечерах. Из-за границы проникали брошюры и памфлеты М. Горького, социал-демократические издания, их передавали из рук в руки, прятали под матрацы и в погребах.

Весь этот сложный, пестрый мир образов, настроений, надежд и огорчений не мог вместиться в мое детское сознание, но я подрастал, многое подхватывая из разрозненных разговоров старших, которые шептались при детях или высказывались неясными намеками. В моем «зеленом царстве», где я общался с товарищами детских игр, тоже бывало неспокойно. Однажды шпики гнались за каким-то рабочим, а он бежал по дорожкам сквера, перепрыгнул через ограду и скрылся в одном из дворов. Словоохотливый садовник Савелий рассказывал, что железнодорожники забастовали (это слово рано вошло в мой обиход и ощущалось как нечто очень значительное и героическое), что жандармы и городовые стреляли в них.

Навсегда запомнился по-летнему знойный октябрьский день 1905 года. Толпы народа с красными знаменами, с пением революционных песен заполнили улицы, а на тротуарах стояли высыпавшие из домов возбужденные люди, читали газеты, спорили между собой. Помню, как я с родителями иду вверх по крутой Михайловской улице. Возбужден необычностью картины. У отца на лацкане пальто шелковая красная розетка, у матери на жакете — тоже красная ленточка, и я под герб гимназической фуражки подложил кусочек кумачовой материи. Встречаются знакомые, говорят: «Со светлым праздником!» — как на пасху. 9 И отец, всегда сдержанно строгий, улыбается, сверкают его глаза под толстыми стеклами золотых очков. Он говорит матери что-то непонятное мне: «Конституция — это еще не все. Надо добиваться свержения…»

Радость была непрочной, на смену ей пришли аресты, погромы, карательные отряды.

В эту пору уже начало складываться мое представление о литературе, об искусстве, о театре.

В семилетнем возрасте я впервые попал в театр. Было это в южном приморском городе, гордившемся своей оперой. Шли «Паяцы» и «Сельская честь». Трудно сказать по прошествии шести десятилетий, что больше всего захватило меня в этом спектакле: пышность зрительного зала, многоголосая музыка оркестра, актерское исполнение или декорации, изображавшие то балаган комедиантов, то сельскую улицу. Но особенно врезалось в детское сердце изображение ночи на сцене. Она, вопреки всему виденному в жизни, была какая-то резко зеленая, необычная, феерическая по сравнению с «всамделишной» мягко-голубой лунной украинской ночью.

Это впечатление только усилилось, когда после дневного спектакля меня вывели на улицу и в глаза вдруг ударил яркий солнечный свет, казавшийся молочно-белым после зеленой театральной ночи. Какие-то извилистые ассоциации приводили меня к мыслям о зеленом царстве киевского сквера.

Дома среди разного хлама я нашел старый шестигранный фонарик с разноцветными стеклами, выломал из него зеленое стекло, прикладывал к глазам и глядел на улицу. Мгновенно вспоминалась одесская опера, актеры, тонувшие в зеленом полумраке, и казалось, что это волшебное стекло помогает создавать из жизни театр, где все как будто по-настоящему и вместе с тем не такое, как в действительности, а более возвышенное, опоэтизированное. 10 Так складывалось в детском сознании представление о мечте и реальности, о жизни и поэзии в театре. Волшебное зеленое стекло! Прошли годы бурь и потрясений, смены вкусов, школ, направлений, а оно осталось для меня олицетворением творческой преобразующей силы искусства. Недаром зеленый цвет — это цвет надежды, зарождающейся весны, могучего творческого обновления.

2

Большой уютный зрительный зал киевского театра «Соловцов» залит теплым светом электрических люстр. Он весь в голубом: голубой бархат на барьерах лож всех ярусов, голубой занавес, не уходящий вверх, как в старых театрах, а плавно раздвигающийся в стороны. Перед занавесом — кафедра. Лектор читает доклад на тему «Театр и жизнь». Это известный профессор Ф. А. Де ля Барт, граф Де ля Барт, как он любил себя величать. Красиво, несколько по-актерски говорит он о крепких связях театра и жизни, о том, что сцена черпает материал из жизни и вне этого нет подлинного театра. По временам лектор оставляет кафедру, занавес раздвигается и на сцене идут иллюстрации: то акт из «Сирано де Бержерака» Ростана, то «Театральный разъезд» Гоголя, все это на тему о театре и жизни.

Недавно приехавший в Киев режиссер К. А. Марджанов ввел новшество — спектакли-лекции для учащейся молодежи. Воскресные утренники как бы иллюстрировали историю театра в ее основных моментах. Так прошли с лекциями драматургия XVIII века в отрывках, «Ревизор», «Горе от ума». Трудно передать, с каким вниманием переполненный зал слушал лекторов, с какой жадностью ловил он малейший намек на свободолюбивую мысль. Взрывами рукоплесканий прерывались выступления лекторов, 11 рассказывающих о тяжких условиях, в которых рождались такие сатиры, как «Ревизор» и «Горе от ума». И самые спектакли после такого вступительного слова приобретали обобщающий смысл в глазах восприимчивой, радостно-взволнованной молодежи.

«Разумный смех — начало обновления» — так называлась одна из лекций на утреннике. Уже по заглавию можно понять, что лектор словами Гоголя хотел подбодрить юную аудиторию, вдохнуть в нее надежду на лучшие времена. В антрактах широкие коридоры и нарядные фойе новенького Соловцовского театра заполнялись шумной толпой гимназистов в форме и гимназисток в парадных платьях с передниками. Иногда мелькали студенты и курсистки. После скучных, казенных рассказов гимназических учителей типа Кулыгина особенно интересными выглядели на сцене произведения русских классиков в талантливом исполнении не только молодых актеров театра, но и его премьеров.

Этот сезон 1907/08 года вообще был необычным для Киева, и, быть может, он еще мало оценен нашими театроведами. Героем его безусловно был Константин Александрович Марджанов. Перед этим он поставил в Риге «Дачников» М. Горького. Слава об этом дошла до Москвы, и антрепренер К. Н. Незлобин привез туда весь спектакль полностью, что было весьма редким явлением в дореволюционной России. Задолго до начала киевского сезона в газетах уже писали о Марджанове как о смелом новаторе, могущем влить свежую кровь в жилы Соловцовского театра.

После смерти его создателя, Н. Н. Соловцова (1902), театр жил реалистическими традициями этого выдающегося артиста, организатора и режиссера. Однако в предреволюционные годы репертуар нередко опускался до уровня развлекательности и ориентировался на публику первых 12 рядов партера, искавшую бездумного смеха. Новый антрепренер И. Э. Дуван-Торцов, человек, располагавший средствами, был неплохим характерным актером и, во всяком случае, не напоминал тех далеких от сцены предпринимателей, которые арендовали театр и набирали труппу «числом поболее, ценою подешевле». Дуван-Торцов, придя в любимый киевлянами Соловцовский театр, хотел во что бы то ни стало поддержать свою репутацию передового антрепренера. В период столыпинской реакции сделать это было не так просто. Большие надежды возлагались на изобретательность и талант Марджанова.

С лета 1907 года в газетах появились заметки, что он уже прибыл в Киев, живет в дачном поселке Мотовиловке, но часто бывает в городе, так как занимается техническим переустройством сцены — она будет вращающейся. Бойкий репортер вечерней газеты уже окрестил ее «вертушкой». Такой сцены не было в Киеве, и киевляне с любопытством ждали, что принесет эта «вертушка».

Помню, как я, тогда еще гимназист, вместе с таким же страстным театралом и закадычным другом моим Люсей М. отправился в Мотовиловку искать Марджанова. Мы и сами не знали, зачем он нам нужен, просто хотели взглянуть на него. Поселок Мотовиловка небольшой, приличных дач там было немного. По интуиции мы вошли на одну из них, стоявшую в глубине усадьбы. Открыв калитку и пройдя по тропинке, густо заросшей зеленью, задыхаясь от волнения, мы приблизились к веранде. За столом сидел коренастый человек в чесучовом костюме и внимательно читал газету. Оторвавшись от чтения, он поднял голову и довольно равнодушно спросил:

— Что вам нужно, мальчики?

— Здесь живет… Марджанов? — Ð