9 ПРЕДУВЕДОМЛЕНЬЕ
Текст повествования в контексте игры

Две книги более всего прославили Йохана Хёйзингу. Это Осень Средневековья (I том настоящего издания) и Homo ludens [Человек играющий]. Через всю Осень Средневековья рефреном проходит известное выражение из I Послания к Коринфянам: «Videmus nunc per speculum in aenigmate, tunc autem facie ad faciem» [«Видим ныне как бы в тусклом зеркале и гадательно, тогда же лицем к лицу» — I Кор. 13, 12]. В аспекте повествования указанное сравнение вызывает воспоминание о Стендале, уподобившем роман зеркалу, лежащему на большой дороге. Оно бесстрастно и объективно отражает все, что проплывает мимо. Не такова ли история? Быть бесстрастным и объективным — не к этому ли стремится историк? Однако можно ли полагаться на зеркало — speculum — со всеми вытекающими из этого спекуляциями? Зеркало по преимуществу — символ неопределенности. Зыбкость возникающих отражений, загадочность и таинственность Зазеркалья, как кажется, таят в себе неизбежный самообман. Но что же тогда такое объективность историка — объективность, стремлению к которой неизменно сопутствует двусмысленность, как позднее скажет Иосиф Бродский? И вот что сказал уже сам Хёйзинга: «По моему глубоко укоренившемуся убеждению, вся мыслительная работа историка проходит постоянно в чреде антиномий»1* (один из наиболее наглядных примеров — публикуемая в этом томе статья Проблема Ренессанса).

Антиномично само понятие зеркала. Не говорит ли об этом и фраза из I Послания к Коринфянам? Зеркало, тусклое здесь, прояснится там. Река исторического Времени преобразится в океан Вечности, память которого неизменно хранит в себе некогда отражавшийся там Дух Божий, образ, из тютчевского грядущего:

«Когда пробьет последний час природы…» —

возвращаемый Бродским в прошлое: «Я всегда думал, что если Дух Божий носился над водами…»2* Лев Лосев, указывая, что для Бродского лик Божий навсегда сохранен в памяти океанского зеркала, говорит об 10 отражении в зеркале венецианских вод как об отражении в лике Божьем, то есть слиянии с Абсолютом.

Мотив зеркала, сквозной образ для Бродского, уроженца Северной Венеции, с ее зеркальными водами, никак не менее естественен и для голландца Йохана Хёйзинги и к тому же вполне согласуется с особой важностью, символической значимостью зеркала в позднем Средневековье. Но рефрен евангельской цитаты выходит за рамки приема, более чем уместного в стилистике этой книги. Он предстает не только поэтическим, но и философским лейтмотивом чрезвычайно высоких упований автора Осени Средневековья. А вслед за автором и для читателя повествование становится зеркалом, вглядываясь в которое, отражаясь в котором, он открывается для себя возможность слияния с Абсолютом, представленным как История.

Осень средневековья, своим названием перекликающаяся с вышедшим в том же 1919 г. Закатом Европы [Untergang des Abendlandes] Освальда Шпенглера, явилась, по сути дела, реакцией на декаданс, на упадок, который наблюдался повсюду. Невыносимое предчувствие, а затем и переживание катастрофы первой мировой войны, обостренное и личной трагедией — за несколько недель до начала войны умирает любимая жена, с памятью о которой эта книга осталась связана навсегда, — видимо, пробудили в Хёйзинге героическое желание выразить, передать состояние разрушения и гибели всего привычного окружения как нечто уже известное, уже бывшее, а тем самым и преодоленное, в прошлом! Одновременно Осень Средневековья — яркая и насыщенная энциклопедия европейской культуры в ее блистательнейшую эпоху. И это не только гибель, но и надежда. Ностальгическая устремленность в священное прошлое европейской культуры — оборотная сторона надежды на будущее.

Примечательна художественная манера, избранная автором для этой выдающейся книги. Хёйзинга словно ваяет ее из оживающего в его руках материала истории. Это даже не описание, но сама фактура, спасительный археологический материал культуры, — это цитаты. Образчики франкоязычной литературы описываемого периода: стихи, отрывки из бургундских хроник, мемуаров, поговорки, отдельные слова и выражения. Цитаты из Писания, латинских религиозных трактатов, творений немецких и нидерландских мистиков. Отрывки из сочинений ученых, писателей, историков, философов XVIII и XIX вв. Библейская латынь V в., французский XIII – XV вв., средненидерландский и средневерхненемецкий. Цитаты в подлиннике, в переводе автора на нидерландский язык, в изложении, пересказе или — аллюзии, помеченные ссылками на источники. Словесная ткань пульсирует в многомерном пространстве книги, бесконечно притягательная в своем многообразии, как притягательны льющаяся вода или взлизывающиеся языки пламени.

Логика воздвигаемых Хёйзингой словесных конструкций кажется самодостаточной. Всякий возникающий текст первоначально — не более чем эмбрион в оболочке контекста. В стремлении к свободе текст 11 пытается разорвать сковывающие его путы чисто словарной косности и слиться со стихией контекста. Добиться этого можно лишь одним единственным способом: превратиться в цитату. Тогда текст обращен к вечности и — «reconciled among the stars»3*. Цитаты, подобно героям древних, обретают бессмертие.

Принятый в Осени Средневековья многостепенный способ цитирования уподобляет повествование столь свойственным Средневековью сложным иерархическим построениям. Стилистически приближенная к художественному колориту описываемой эпохи, книга использует иноязычные компоненты как своего рода риторический прием, как exempla — примеры из жизни, из известнейших текстов, обильно уснащавшие обращения средневековых проповедников к внимавшим им толпам. Импрессионистически чуткая к настроению своего времени, она — отчасти даже в духе предвоенного art nouveau — являет нам изменчивую вязь света и тени: рассуждений и происшествий, поступков, противодействий, образов действительности и вымысла.

Вышедший в 1995 г. в Нидерландах посвященный Хёйзинге сборник статей знакомит нас с отношением к мэтру ряда современных ученых, его соотечественников. Небезынтересно отметить некоторые моменты, касающиеся Осени Средневековья. Как отмечают авторы сборника, кажущаяся противоречивость подхода снимается ощущением внутреннего баланса; ценность книги — цельность художественного замысла, персоналистский, творческий подход к «материалу» истории; Осень Средневековья — поистине творение духовного свойства, а некоторая «несобранность», «ненаучность» автора роднит его с русской культурной традицией.

Хёйзинга остро чувствовал конец эпохи. Проецируя это ощущение на век Бургундии, он, — читаем мы в статье историка Гронингенского университета д-ра Вессела Крюла, — обрел «… свой взгляд на манеру, в которой культура функционирует как система идеалов, иллюзий и чаяний. Именно это определяет самобытность книги… Осень Средневековья уже давно стала классикой, а классичность означает почитание и восхищение — но и дистанцию»4*. Отметим это понятие.

Живая игра смыслов и форм не оставляет читателя равнодушным, вовлекает его в происходящее на страницах книги. Слово игра мы употребляем здесь не случайно. Субъективное ощущение вовлеченности в игру вытекает из объективно протекающего процесса игры. Возникновение и исчезновение символов, широта и изменчивость подхода — это не изменение правил игры в процессе игры. Это сама игра. По Хёйзинге, это и есть история, история умственного и психического склада людей, культура, само существование человека, определяемого им именно как человек играющий.

12 Осень Средневековья возникла как ответ человека на чудовищно бесчеловечный период европейской истории. Но и не только это. Культура, спасающая нас от наступления варварства, требует осмысления. Оправдание истории, без чего немыслимо существование религиозного сознания (именно сознания, а не мировоззрения, которое у человека мыслящего не должно быть иррациональным!), мы черпаем в одухотворенных — и одухотворяющих — плодах творческого гения. Однако необходимо найти некое универсальное правило, некую универсальную сферу деятельности, скажем даже — некое универсальное пространство, примиряющее человеков, дающее им хоть какие-то шансы, оправдывающее их порой невыносимое существование. Речь идет не о моральном оправдании истории и, уж конечно, не о теодицее — но о неистребимой потребности приложить мерило человеческого ума к космической беспредельности духовной составляющей человеческой жизни.

Извечному парадоксу свободы, реально достижимой лишь на мнимой линии горизонта, дает впечатляющее разрешение феномен игры. Человек является человеком лишь постольку, поскольку он обладает способностью по своей воле выступать и пребывать субъектом игры. И действительно — «созданный по образу и подобию Божию», на ключевой вопрос о своем имени он, бессознательно включаясь в сызмала навязанную ему игру, бесхитростно называет имя, ему присвоенное, никогда не отвечая на заданный вопрос всерьез, а именно: «азъ есмь сущiй». Под личиною своего имени каждый из нас разыгрывает свою жизнь, в универсальной сущности игры аналогичную куда как серьезным маскарадным танцам первобытных племен5*. «После изгнания из рая / человек живет играя» (Лев Лосев).

Осень Средневековья, это причудливое собрание игровых текстов, при явном интересе автора к антропологии и социологии культуры, приводит к следующему шагу: из сферы культуры — в сферу человеческого существования. Мир стоит накануне второй, еще более чудовищной мировой войны. В годы entre deux guerres Хёйзинга делает все, что в его силах, для защиты культуры. Он работает в «Международной комиссии интеллектуального сотрудничества», предшественнице ЮНЕСКО. Издает ряд важных трудов по историографии и истории культуры, в том числе и горький, предостерегающий трактат В тени завтрашнего дня. Диагноз духовных бед нашего времени. И вот, в 1938 г. появляется Homo ludens, где индивидуальная и общественная жизнь, все историческое и культурное развитие человечества описывается в терминах игры, как игра.

13 Давно уже ставшее классическим, это фундаментальное исследование раскрывает сущность феномена игры и значение ее в человеческой цивилизации. Но самое заметное здесь — гуманистическая подоплека этой концепции, прослеживаемой на разных этапах истории культуры многих стран и народов. Склонность и способность человека облекать в формы игрового поведения все стороны своей жизни выступает подтверждением объективной ценности изначально присущих ему творческих устремлений — важнейшего его достояния.

Ощущение и ситуация игры, давая, как убеждает нас непосредственный опыт, максимально возможную свободу ее участникам, реализуются в рамках контекста, который сводится к появлению тех или иных жестко очерченных правил — правил игры. Нет контекста — нет правил. Смысл и значение игры целиком определяются отношением непосредственного, феноменального текста игры — к так или иначе опосредованному универсальному, то есть включающему в себя весь мир, контексту человеческого существования. Это предельно ясно в случае произведения искусства — образчика такой игры, контекстом которой является вся вселенная.

Игра здесь — это не Glasperlenspiel Херманна Хессе, одного из властителей дум эпохи наших шестидесятых. Стеклянные бусы герои романа Игра в бисер (1943 г.) перебирают в отгороженной от остального мира, но все же посюсторонней, уютно-швейцарской Шамбале, выведенной под прозрачно символическим именем незабвенной Касталии: У Хёйзинги же игра — всеобъемлющий способ человеческой деятельности, универсальная категория человеческого существования. Она распространяется буквально на все, в том числе и на речь: «Играя, речетворящий дух то и дело перескакивает из области вещественного в область мысли. Всякое абстрактное выражение есть речевой образ, всякий речевой образ есть не что иное, как игра слов»6*.

«Мы не хотели бы здесь углубляться в пространный вопрос, в какой степени средства, которыми располагает наша речь, в своей основе носят характер правил игры, то есть пригодны лишь в тех интеллектуальных границах, обязательность которых считается общепризнанной. Всегда ли в логике вообще и в силлогизмах в особенности в игру вступает некое молчаливое соглашение о том, что действенность терминов и понятий признается здесь так же, как это имеет место для шахматных фигур и полей шахматной доски? Пусть кто-нибудь ответит на этот вопрос»7*.

Вот один из ответов. «Языковой игрой» называет Людвиг Витгенштейн «единое целое: язык и действия, с которыми он переплетен»8*. А в совсем недавней концепции языка последний предстает как «задействование всеми общающимися согласованных притворных (игровых) полаганий насчет интенциональности Ñ