3 Ольга Леонардовна Книппер-Чехова

1

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова прожила долгую, большую жизнь. Долгую — по щедрости судьбы (в 1958 году праздновалось ее девяностолетие), большую — по обаянию таланта, по его значению в жизни современников, но щедрости своей души. «Какую чудесную жизнь Вы сумели создать из жизни», — писал ей на склоне лет знаменитый английский режиссер Гордон Крэг, фантаст и романтик, поэт и вечный искатель несбыточного, идеального театра. А для Ольги Леонардовны театр, в создании которого она когда-то участвовала, стал единственным и обетованным. Зато и для нескольких поколений зрителей в течение более пятидесяти лет Московский Художественный театр был немыслим без нее: настолько важная роль принадлежала ей не только в том или ином его спектакле, но в самом его искусстве. Она была родоначальницей образов чеховских женщин в русском и мировом театре. Ее сценический путь Станиславский назвал «примером и своего рода подвигом».

Но последние годы Ольга Леонардовна уже не появлялась на сцене. Хотя ее имя никогда не вычеркивалось из списка труппы МХАТ, где она оставалась теперь единственной представительницей старой гвардии основателей театра, все-таки это было чем-то вроде почетного ветеранства. Возраст и недуги брали свое. Ей становилось трудно ходить, трудно дышать. Отказывало зрение. Невыразимо больно было смотреть, как она, склонившись над книгой, жадно ловит своей огромной лупой ускользающие строчки, как она карандашом «по памяти» выводит корявые, налезающие друг на друга буквы своих писем.

Ее повседневный быт становился как будто все более и более суженным и внешне неподвижным. В театр, на концерты, в гости она выезжала редко, и даже поездки на машине за город, на природу, которые она так любила и которых всегда с волнением ждала, превращались уже в событие. По утрам она теперь непривычно долго оставалась в постели в своей крошечной спаленке, обставленной дряхлой сборной мебелью, с маленьким бюро и таким же невзрачным книжным шкафчиком, где хранилось только самое любимое и самое нужное, с портретами дорогих 4 ей людей по стенам и со старой иконой в изголовье кровати. Потом, одевшись, всегда элегантно, со вкусом, даже когда надевалось что-нибудь перешитое, старенькое, она переходила в столовую, усаживалась на свое обычное место на диване за круглым столом и тут проводила большую часть дня. Читала или, чаще, слушала чтение, раскладывала пасьянсы из маленьких, хранившихся в особой коробке карт или беседовала с теми, кто к ней приходил. По вечерам — изредка музыка по радио (она его не очень-то любила), диктовка ответов на письма, которых всегда бывало очень много, снова чтение или пасьянсы, прерываемые иногда каким-нибудь гостем, зашедшим на огонек.

В квартире всегда была масса цветов, они стояли повсюду в горшках, корзинах и вазах, подаренные кем-нибудь из друзей, присланные из ялтинского чеховского сада или из подмосковного Мелихова. Ольга Леонардовна любила сама за ними ухаживать. Цветы и книги заменяли ей любые коллекции, которые ее не интересовали никогда: старинный фарфор у нее был преимущественно полуразбитый, с трещинами и только в виде обиходной посуды, а с каждой из немногочисленных картин было связано какое-нибудь воспоминание. Но и эти немногие картины в жилом уюте ее скромнейших комнат значили гораздо меньше, чем фотографические чеховские портреты в темных деревянных рамках, снимки ялтинского дома с садом или эскиз домика Ольги Леонардовны в Гурзуфе, который когда-то купил для нее Антон Павлович. На столе, под настольной лампой, позволялось дремать коту Тришке. Покряхтывали старинные кресла, диван и стулья. Впрочем, значительная часть этой мебели, да и вообще вещей в доме принадлежала вовсе и не Ольге Леонардовне, а ее другу и доброму гению — Софии Ивановне Баклановой, которая двадцать лет прожила вместе с ней, безраздельно посвятив ей свою жизнь. Это она своими неусыпными заботами поддерживала старомодный, раз навсегда заведенный уют этого дома.

Старомодный уют, пасьянсы, цветы… Все это здесь было, но не позавидовал бы я человеку, который пришел бы сюда с благим намерением, урвав часок для «спасения души», развлечь приятной беседой старую больную полуслепую актрису. Ему было бы над чем призадуматься, уходя отсюда!

Незаметно и постепенно он оказался бы на острие какого-то совершенно непредусмотренного, но неизбежного 5 экзамена или, вернее, самопроверки. Он был бы застигнут врасплох такой человеческой настоящестью, такой творческой насыщенностью духовного мира, светлого, просторного, многогранного, такой живостью и остротой ума, таким неотразимым юмором, что «светский визит» даже с самыми благими намерениями оказался бы тут просто невозможным. И не только какой-нибудь случайный посетитель, но и все те, кто давно дружил с Ольгой Леонардовной, кто постоянно у нее бывал, испытывали это на себе. Как будто невзначай, сквозь юмор, одним каким-нибудь словом, улыбкой, взглядом или оттенком интонации тебе как будто задавались вопросы вовсе не «визитного» свойства: а чем ты, собственно, в жизни занят? Чего-то ищешь, к чему-то стремишься или удобно приспособился к обстоятельствам? Только критикуешь сделанное другими или что-нибудь пытаешься и сам создать? Способен на жертвы или только на требования? Ноешь или борешься за свои убеждения? И на все эти незаданные, но внутренне ощутимые вопросы она имела свое особое право.

Ольга Леонардовна совсем не была философом, но ей были свойственны удивительная широта и мудрость понимания жизни. Она как-то по-своему различала в ней главное от второстепенного, то, что важно только сегодня, от того, что вообще очень важно. «Не сердись, Алеко!..» — бывало, скажет она в ответ на особенно бурный выплеск «справедливого гнева» какого-нибудь сверхпринципиального «борца за правду». Она не любила ложной мудрости, не терпела мудрствований, но и не упрощала жизнь и людей. Могла «принять» человека со странностями или с какими-нибудь даже неприятными ей чертами, если ее привлекала его сущность. А к «гладким», «правильным» относилась подозрительно или с юмором. Может быть, именно потому, что в ней не было никакой снисходительности, даже очень молодые люди ощущали себя с ней как бы на равных правах и доверяли ей безгранично. Кроме того, молодым с ней нередко бывало интереснее и веселее, чем в любой молодой компании.

Казалось в последние годы, что возраст, немощи, уход со сцены, плен в четырех стенах — все это было в каком-то обратном, противоположном соотношении с интенсивностью ее духовной жизни. Никакого старчества, никакой сдачи — в противовес «жалким словам», которые у нее порой прорывались. Это был не только живой интерес к окружающему, а нечто большее, еще более редкостное 6 умение сохранить и в старости всю внутреннюю полноту жизни.

Нуждаясь в уходе физически, в силу болезни, она сохраняла полную внутреннюю самостоятельность, никогда ни о чем не просила, не нуждалась ни в каких привилегиях, ни от кого не желала быть зависимой, а если хлопотала, то только за других, не за себя. Понятия прошлых заслуг для нее не существовало. К прошлому вообще она относилась без всякой идеализации, часто свойственной старости, а в своем личном прошлом она как актриса, как художник слишком многое считала недоделанным, недосказанным, несовершенным, чтобы говорить о нем с умилением. «Вот если бы теперь!..» — это был лейтмотив ее разговоров о своем артистическом прошлом.

В бессонные ночи она «доигрывала» свои старые любимые роли — вот об этом могла и рассказать человеку, которому доверяла. Могла вдруг рассказать, как бы она сейчас хотела сыграть новую роль — ну, например, бабушку в гончаровском «Обрыве», который она только что перечитала. Эту бабушку, Татьяну Марковну Бережкову, она чувствовала, ощущала в себе физически, и, казалось, ей необходимо поделиться тем, как она ее видит и чувствует, — как она мысленно уже бродит ночью по каким-то глухим оврагам, не находя себе места от неотступных дум, и как потом идет к Вере, решительная, с сухими глазами, все взявшая на себя, как стремительно проходит анфиладу комнат старого дома, нетерпеливо толкая двери коленом, не обращая внимания на свою разорванную кофту, на буйную путаницу стриженых седых волос, в которых застрял там, в овраге, какой-то древесный лист.

Она ни о чем не умела говорить поучительно и пространно, ее беседа была непоследовательна и обрывиста, все время перемежаясь юмором и чуждаясь фраз. Но разговор о чем угодно мог в любой момент стать значительным и волнующим. Он свободно захватывал и Чехова, и Пушкина, и Блока, и Пастернака, и Рихтера, и Моцарта, и Левитана, и молодую новую литературу, и новые веяния среди молодежи вообще и театральной молодежи в частности, и то, «что теперь делается на свете».

У нее было какое-то особое, свое отношение к литературе. Она умела открывать для себя заново даже давно знакомую классику. Доставая из шкафа Пушкина, Толстого, Тургенева, Гончарова, Тютчева, она каждый раз как будто отправлялась в дальнее плаванье — с открытиями, 7 неожиданностями, тайными рифами и блаженными гаванями новых стран. Свободно владея тремя языками, она наслаждалась, читая Байрона по-английски, Мопассана — по-французски и «Фауста» — по-немецки. Чехов был у нее весь в памяти — почти не бывало случая, чтобы она сказала о чем-нибудь чеховском, даже раннем: не помню, где это у него, — как иногда говорим мы все. В ее отношении к современной литературе никогда не было никаких натяжек, никакого криводушия, как бы ни был велик и прославлен писатель. Даже о Хемингуэе она заговорила по-настоящему, только когда как-то вдруг восприняла его душой и до конца почувствовала. А где-то рядом с большой литературой ее иногда мог увлечь — и еще как! — какой-нибудь замысловатый английский детектив или французский многотомный бульварный роман; она отлично знала всему этому цену, но и по думала отказываться от подобного удовольствия, особенно летом, на отдыхе, у себя в Гурзуфе.

Она никогда не вела специальных «литературных» разговоров. Но посреди беседы удивительно легко и естественно могла вдруг ей припомниться какая-нибудь пушкинская строчка, и вот уже, поначалу как будто только чтобы «проверить память», полушепотом, прикрыв рукой глаза, а потом все уверенней и свободней она читает вам то, что всегда больше всего любила: «Элегию», «Воспоминание», «Осень», «К морю», отдельные строфы «Онегина». Или вдруг вспомнит Блока: «Было то в темных Карпатах…» Или Есенина… Или потребует, чтобы вы сами тут же ей прочитали наизусть что-то, чего она не помнит, а так хотела бы вспомнить, и именно сейчас… Где-то в ее архиве должна храниться толстая записная книжка, в которую она иногда переписывала любимые или чем-то поразившие ее стихи. По ней можно в какой-то мере судить о том, как возникали и укреплялись новые привязанности Ольги Леонардовны в русской поэзии.

Но чаще всего разговоры в доме у Ольги Леонардовны шли, конечно, о театре, обо всем, что в нем сейчас творится. Ей надо было знать все, если уж она не могла все видеть. На другой день после какой-нибудь интересной московской премьеры или необычной гастроли она непременно звала к себе кого-нибудь из тех, кто там был, или расспрашивала о впечатлениях по телефону. Ограниченность интересов стенами одного только МХАТ была ей непонятна — она не могла думать о своем театре вне его 8 окружения, вне времени и пространства. Пожалуй, даже прежде всего ей надо было знать, что делается кругом.

Но Художественный театр был и оставался главным содержанием, главным смыслом ее жизни. Ведь, в сущности, только две любви у нее и были в жизни, одна — трагически оборвавшаяся в самом начале, другая — пронесенная до конца, до последнего дня: Чехов и Художественный театр. Было, конечно, и многое другое — Ольга Леонардовна прожила свою жизнь в полную меру, она умела брать от жизни все, что казалось ей ценным, прекрасным, поэтическим, радостным, ни в чем не изменяя при этом самой себе. Она умела быть и пленительной любящей женщиной, и преданным другом, и веселым, легким, хорошим товарищем. Она умела быть настоящей матерью для своих близких, и многие люди находили у нее прибежище в беде, огорчении или обиде. Но думается, что все-таки главным, всеисчерпывающим и единственным смыслом ее жизни был только театр, ее Художественный театр.

Она никогда не могла забыть то небывалое чувство радости и тревоги, страха и упования, которое охватило ее и ее товарищей, когда на первом представлении «Царя Федора Иоанновича» впервые раздвинулись и с легким шуршанием поползли в стороны тяжелые складки занавеса, тогда еще не украшенного эмблемой летящей белой чайки. Она не знала и не могла знать тогда, что ее царица Ирина, об руку с царем Федором — Москвиным, отныне войдет в историю новой театральной эры, открытой Станиславским и Немировичем-Данченко с их молодой труппой, дерзновенно составленной из участников любительского кружка и недавних учеников театральной школы.

В роли царицы Ирины на репетиции ее впервые увидел, отметил и запомнил Чехов. Этот исторический образ, который она сумела превратить в живой характер, в своеобразное сочетание женственной мягкости, плавности и покоя с волевым складом государственного «годуновского» ума, дался ей, по ее словам, нелегко. Царица Ирина скорее знаменовала лишь ее вступление в мир театра, чем ее рождение как актрисы нового театрального направления. Оно произошло очень скоро, в ближайшие годы — в первых чеховских спектаклях и полнее всего проявилось в «Трех сестрах», в роли Маши. Впрочем, Ольге Леонардовне никогда бы и в голову не пришло говорить так торжественно об этой своей любимой роли, — это было не в ее духе. (В одном из последних писем она 9 рассказывает Марии Павловне Чеховой о посещении старой чешской актрисы: «И все вспоминала Машу, а мне-то как приятно!» — и переходит на другую тему.)

Но запомнилась ее Маша навсегда, на всю жизнь, очень многим и самым разным людям, — недаром этот чеховский образ будет все время по-новому возникать на страницах собранных здесь воспоминаний и писем. Наше поколение уже не застало на сцене Машу — Книппер. Но в общении с Ольгой Леонардовной было иногда удивительно нетрудно представить себе, как она ее когда-то играла. С этим ощущением как будто виденного сливались чуть ли не с детства знакомые фотографии и какие-то всегда необычные, трепетные воспоминания актеров, режиссеров, писателей, зрителей старшего поколения. Образ оживал и словно бы приближался к опоздавшим сквозь давно сложившуюся прекрасную театральную легенду: стройный женский силуэт в черном платье с высоким воротом и с цепочкой на груди, шляпа с большими нолями и длинной булавкой, «как тогда носили», простота и свобода в походке, в любой позе, в любом повороте головы. Так и слышалось и это сосредоточенное Машино посвистыванье, и что-то неожиданно резкое, угловатое в ее интонациях, в ее словечках, и ее невеселый короткий смешок. Легко откликалось воображение на знаменитое «трам-там-там…», всеобъемлющее, переполненное тайным счастьем, в сцене Маши — Книппер с Вершининым — Станиславским, которую никто никогда потом так и не смог описать. И становилось понятно, почему все видевшие спектакль называют незабываемым их прощание. Разве можно забыть, как в одно короткое слово «Прощай», в одно объятье, в одно прорвавшееся рыданье выливалась вся Машина «неудачная жизнь», вся ее непримиренная, полная любви и отчаянья душа.

Не застав ее Маши и только по истории театра зная ее «обворожительную пошлячку» Аркадину в «Чайке» и Елену Андреевну в «Дяде Ване», зрители Художественного театра 30-х годов знали и любили ее Раневскую. То, что Ольга Леонардовна продолжала играть эту свою знаменитую роль в «Вишневом саде», освещало непреходящей поэзией старый спектакль, все еще шедший в первоначальных мизансценах 1904 года. Ее участие было главным поэтическим смыслом спектакля и спасало его от налета музейности. Она до конца сохраняла свое творческое право на эту роль. Раневская оставалась ее созданием, 10 которое оказывалось непревзойденным всякий раз, когда в спектакль входили другие, даже самые талантливые актрисы. Казалось, что Ольга Леонардовна одна владела какой-то заветной тайной этого тончайшего, сложнейшего по внутренним психологическим переплетениям чеховского образа. Угадав еще тогда, в начале века, что самое трудное для актрисы в Раневской — найти ее «легкость», она ничем не отяжелила ее и с годами. Когда слушаешь теперь фонографическую запись «Вишневого сада», поражает ее мастерство — филигранность рисунка каждой фразы, весомость каждого слова, богатство оттенков, необыкновенная смелость и точность самых неожиданных внутренних переходов, стройная гармония целого. Но когда Ольга Леонардовна была Раневской на сцене, вряд ли кто-нибудь в зале задумывался о ее мастерстве. Казалось, что она ее и не играет вовсе и все, что она делает, рождается тут же, само собой разумеется, существует вне ее актерского намерения и умения.

Так казалось потому, что в ее Раневской все было неподдельным и слитным — душевная растерянность и тонкий иронический ум, легкий смех и близкие слезы, легкомыслие и доброта, беспомощность и изящество, что-то от русского усадебного быта и что-то неуловимое от парижской богемы. Никогда нельзя было про нее сказать: здесь она такая, а вот здесь уже другая; в каждый данный момент в ней было все, она жила всей полнотой жизни образа, слившегося с ее душой, и, казалось, сама ждала от него неожиданных проявлений, сколько бы лет ни шел этот спектакль. Каждый раз по-разному она подходила в первом акте к окну и вглядывалась в залитые белым цветеньем деревья, и по-разному звучала затаенная чеховская музыка в ее словах, сказанных как будто только самой себе и этому саду: «Весь, весь белый! О сад мой! После темной ненастной осени и холодной зимы опять ты молод, полон счастья, ангелы небесные не покинули тебя…»

И всегда по-новому волновала в третьем акте ее все возрастающая тревога — эта неверная походка, эта зябкость в чуть заметном движении плеч, эти беспомощные руки, роняющие на пол кружевной платок и вместе с ним смятую парижскую телеграмму, эта бессвязная мольба о каком-то понимании, о каком-то сочувствии, и тут же — смешная, злая крикливость в мимолетной ссоре с «вечным студентом»: «А вы просто чистюлька, 11 смешной чудак, урод… Вы… как вот говорит наш Фирс, вы недотепа», И сейчас же, без перехода — раскаяние, смех, комический земной поклон и снизу вверх — озорной лукавый взгляд на этого «смешного Петю»; и вот уже, услыхав музыку, словно подхватив ее на лету, она с ним вальсирует, уплывает в вальсе, по-молодому легко вскинув руку ему на плечо. А ее прощание, сквозь слезы, с домом, с молодостью, с вишневым садом в финале спектакля… Как все это было прекрасно. Какое счастье было видеть это в первый, а потом и в десятый и даже в двадцатый раз!

Для некоторых актеров и особенно актрис подлинная радость театра кончается, когда они переходят зенит своей артистической зрелости. У Ольги Леонардовны была полная поэзии артистическая старость.

Когда в 1942 году, по случаю сорокалетия премьеры «На дне», ее упросили сыграть в юбилейном спектакле давным-давно не игранную ею роль Насти, это было по-своему значительно и волнующе для старых театралов, но, по существу, это было только ее воспоминанием о том, что когда-то прогремело на всю Россию и далеко за ее пределами. Ей принадлежало актерское первооткрытие этой горчайшей и бунтующей человеческой трагедии — трагедии «крайней, последней опустошенности», как она сама ее определяла. Ее слава в роли Насти была равна славе Качалова — Барона, Москвина — Луки, Станиславского — Сатина, но теперь ей уже не могла принадлежать полнота сценической жизни образа. Зато когда в концерте, без костюма и грима, она изредка играла с В. А. Орловым отрывок из «Иванова», одну только сцену Сарры с доктором Львовым из первого акта, — кто думал о ее возрасте, о ее седой голове, находясь в магическом кругу этой захватывающей искренности, этой бездонной глубины чувства, этой ничего не боящейся творческой самоотдачи? Старики говорили, что никогда раньше она так не играла эту роль.

Но к своему артистическому прошлому Ольга Леонардовна возвращалась вообще не часто, даже в воспоминаниях. Для этого всегда должна была существовать какая-то важная тайная причина: ощущение неполноты, незавершенности того, что было ею когда-то сделано (даже в чеховских спектаклях) или горечь неосуществившейся мечты (например, «Росмерсхольм» Ибсена).

12 Ей теперь было бы мало самых тончайших проникновений в ажурное изящество тургеневских диалогов, за которое ее когда-то так хвалили в «Месяце в деревне»: она глубже, страстнее и горестнее переживала теперь жизненную драму Натальи Петровны Ислаевой, когда изредка соглашалась сыграть в каком-нибудь парадном концерте сцену с Верочкой из третьего акта этого спектакля. Она не без улыбки вспоминала подчеркнутый символизм своей когда-то прославленной Терезиты («Драма жизни» Гамсуна), у которой «в крови запел красный петух».

Но чаще всего ее возвращала к прошлому реальная, насущная необходимость еще раз коснуться чего-то принципиально для нее важного в искусстве. Именно это и вызвало, например, в начале 30-х годов ее желание снова сыграть фру Гиле в мелодраме Гамсуна «У жизни в лапах». Она не могла не понимать, что в чем-то это возобновление старого спектакля будет для нее компромиссным, что ей уже трудна будет роль начинающей стареть бывшей кафешантанной дивы, всеми силами цепляющейся за жизнь и бурно переживающей трагедию своей последней, обманутой любви. Но ей важно было теперь заново «сделать этот образ», и она даже написала об этом в короткой статье, что для нее совершенно необычно, — она ведь никогда не умела, да и не испытывала ни малейшего желания публично говорить о своих ролях. «Сделать образ» — это тоже что-то совсем не ее и как будто вообще далеко от искусства Художественного театра. Но Ольга Леонардовна не случайно подчеркивает это свое намерение: слишком много и слишком упорно говорилось в свое время о ней как об актрисе, пленительно поэтизирующей «женскую осень», тоску увядания, прощание с жизнью. Слишком торопливо какая-то часть ее старых зрителей готова была превратить это чуть ли не в лейтмотив ее творчества на основании ее успеха в таких спектаклях, как «У жизни в лапах» или «Осенние скрипки» Сургучева. Кое-кто готов был приплести сюда даже и ее Раневскую, ее «Вишневый сад». Вот она и сочла необходимым заявить «свое к этому отношение» и сделала это, как всегда, со всей полнотой творческого увлечения.

Она и теперь не разоблачала фру Гиле, «короля Юлиану» в пьесе Гамсуна, но по-своему сделала до конца ощутимым то, что эта трагедия ей внутренне не созвучна, что ей тесно в узких пределах слепой эгоистической страсти и жалкого страха перед наступающей старостью, что быть 13 «у жизни в лапах» — унизительно. Недаром в своей статье она признается, что презирает такой тип женщин, такое мироощущение, и с юмором добавляет, что с гораздо большим удовольствием сыграла бы какого-нибудь «Баста в юбке» (в роли Пера Баста Качалов, обходя мелодраматические эффекты пьесы, привлекал все сердца искрометностью своего жизнеутверждения).

Что же до Раневской, надо сказать, что как раз в те же годы Ольга Леонардовна нашла для себя что-то новое и в этом, уже давно неотделимом от ее жизни образе. Сохранив все ее обаяние, она ее словно по-новому поняла и сама считала, что поняла теперь глубже: «Мне кажется, дело в том, что у Раневской душа растерялась. Она не понимает, что происходит кругом… Все дело в том, что она на разломе двух эпох».

Однако тогда же, в начале 30-х годов, в ее актерской жизни произошло тяжелое, горестное событие, которое потом вошло как событие этически знаменательное в историю Художественного театра: незадолго до выпуска премьеры «Страха» Афиногенова Станиславский снял с роли старой работницы коммунистки Клары Спасовой О. Л. Книппер-Чехову и срочно заменил ее другой актрисой. Ольга Леонардовна, говорят, переживала это болезненно; она давно мечтала о роли в талантливой, проблемной современной пьесе, потратила на эту роль немало сил и успела ее полюбить. Но Станиславский считал, что он обязан принять это решение во имя театра: роль Спасовой имела огромное значение для главной идеи спектакля, а Ольге Леонардовне, как он ясно видел, был внутренне недоступен этот образ, и она рисковала в лучшем случае превратить его только в мастерски сыгранную роль.

Так же, если не еще более катастрофично, не давалась ей и Пелагея Ниловна, когда она как-то попробовала читать главу из «Матери» Горького с концертной эстрады. Ольга Леонардовна никогда не умела играть простых женщин из рабочей или крестьянской среды, тем менее — женщин-революционерок. С идеями русской революции ее творчество было связано иными нитями. Когда-то, в канун 1905 года, оно впитывало в себя и несло в себе тоску «Трех сестер» по иному бытию, по иной, лучшей жизни, горьковскую бунтарскую непримиримость в «На дне», предвидение близких великих перемен в «Одиноких» Гауптмана — в образе русской революционно настроенной 14 студентки Анны Мар. И теперь, в советскую эпоху, ее чувство нового, ее ощущение времени, ее связь с современностью — все это проявлялось не прямолинейно, а порой совсем неожиданно.

Немирович-Данченко говорил и писал, что до Октябрьской революции он никогда не поставил бы «Воскресение» Толстого так, как он поставил этот спектакль в 1930 году, и пояснял, что этого бы никогда не допустили разные «Захары Бардины». Переводя во множественное число имя и фамилию одного из главных персонажей «Врагов» Горького, он, очевидно, хотел таким образом обобщить буржуазно-либеральное окружение дореволюционного Художественного театра, а может быть, имел в виду и известное его влияние на Художественный театр в период реакции.

Думается, что Ольга Леонардовна с полным правом могла бы сказать нечто подобное и о своей графине Чарской в «Воскресении» и о своей Полине Бардиной во «Врагах». К характерным ролям ее тянуло всегда, но, за исключением необыкновенно яркого и многим запомнившегося образа графини-внучки в «Горе от ума», у нее до конца 20-х годов не было больших удач в этой области актерского творчества. Она сама не любила и не очень высоко ставила своих «мерзавок», как она их гуртом называла: Анну Андреевну в «Ревизоре», Турусину в пьесе Островского «На всякого мудреца довольно простоты», Живоедиху в «Смерти Пазухина» Салтыкова-Щедрина, Надежду Львовну Незеласову в «Бронепоезде 14-69» Вс. Иванова. Вероятно, правы те, кто считает сатиру чуждым ей жанром, а прямое «разоблачение» — не свойственным ей путем. Но из этого неверно было бы делать вывод, будто она отказывалась от своего права судить и порой безоговорочно осуждать тех, чью жизнь и судьбу она воплощала на сцене. Ольга Леонардовна, при всей своей мягкости, тоже иногда умела, подобно Качалову, или Лилиной, или Хмелеву, быть прокурором своего образа, но в то же время жить его жизнью, его чувствами. Советская эпоха и новая идеология театра воспитали в ней способность сочетать живую психологию образа с точностью социальной характеристики и смелой выразительностью формы. Так родились ее лучшие характерные роли.

В конечном итоге «разоблаченной» оказывалась даже добродушнейшая петербургская дама, действительно «вовсе не злая», как она и говорит о себе, графиня Чарская. В спектакле «Воскресение» это всего лишь эпизодическая 15 роль, эпизодическая сцена в гостиной, контрастирующая со сценами в тюрьме и в деревне. Но Ольга Леонардовна делала из этой маленькой сцены настоящий шедевр. Она проводила всю эту сцену с Ершовым — Нехлюдовым и Степановой — Mariette почти в полной неподвижности. Кажется, она только раз вставала с обитой голубым атласом кушетки — безупречно элегантная, царственно-простая, без малейшей вычуры, затянутая в великолепное отделанное мехом кремовое платье, с высоко зачесанной со лба и висков чуть волнистой седой куафюрой. Купаясь в светской болтовне, наслаждаясь своими слегка растянутыми интонациями («Ужа-асный обо-олтус!»), виртуозно жонглируя французскими фразочками, помавая ручкой, смеясь искренним заразительно-заливистым смехом, вся — воплощенное «comme il faut», Ольга Леонардовна незаметно прочерчивала законченный собирательный портрет самодовольной аристократической никчемности. Это было поразительно близко к тому, как сам Толстой представляет нам тех, кого он называет «сильными мира сего».

Полину Бардину, жену фабриканта, либеральную даму более поздней эпохи, она тоже «нашла изнутри», не боясь принять ее быт, сделать своими ее манеры, привычки, фразеологию, ее нервические взрывы, ее гипюровые платья, пышный шиньон и лорнет на длинной золотой цепочке. Но здесь, во «Врагах», ирония актрисы была гораздо более жесткой, чем в «Воскресении». Когда по совету Немировича-Данченко Полина — Книппер, рассуждая о судьбах социализма в России, сосредоточивала главное внимание на обильном завтраке, который она, не торопясь, с завидным аппетитом смаковала, оставляя для «политики» только паузы между глотками, — это было убийственно красноречиво. Но далеко не такой невинной, как могло показаться на первый взгляд, оказывалась эта барственная чванливая глупость, когда из-под пустейших «либеральных» фраз выползала трусливая ненависть к рабочим.

«Дядюшкин сон» не был в Художественном театре стилистически монолитным спектаклем, может быть, потому, что создавался трудно, долго, с большими перерывами и несколько раз переходил из одних режиссерских рук в другие. Гиперболический, хотя и до конца внутренне оправданный гротеск, близкий Хмелеву — князю К., Лилиной — Карпухиной и Синицыну — Мозглякову, не увлекал Ольгу Леонардовну, и она долго мучилась, репетируя ответственную роль Марьи Александровны Москалевой. Решающую 16 помощь оказал ей, как всегда, автор. Она признается в одном из писем, что эта роль по-настоящему «пошла» у нее только тогда, когда она полюбила «говорить слова» Достоевского. И действительно казалось, что в страстных тирадах, в безудержном напоре метафор и сравнений, которые Москалева — Книппер обрушивала на своих партнеров, в мастерском владении цветистой риторикой сосредоточена вся дьявольская сила властолюбия «первой дамы в Мордасове», вся бешеная агрессивность ее грандиозных замыслов, зародившихся в гнилом болотце убогого заштатного городишка. Тончайшие по своей действенной неотразимости психологические ходы не только не исключали, а требовали ярких, цельных, порой кричащих красок, и Ольга Леонардовна на них не скупилась. «Дядюшкин сон» открывал нечто совсем новое в ее творческом диапазоне. Созданный ею образ, становившийся от спектакля к спектаклю все более психологически монолитным и театрально смелым, был одним из наивысших достижений актерского искусства 30-х годов.

Но с некоторых пор ее участие в спектаклях МХАТ становилось все реже. Ее репертуар после войны постепенно сузился, в нем оставались только «Враги», «Воскресение» да небольшая, полуэпизодическая роль старой леди Маркби в «Идеальном муже» Уайльда. (Когда читаешь письмо, в котором она дает советы своему близкому другу С. С. Пилявской по поводу другой, гораздо более значительной роли в «Идеальном муже» — роли миссис Чивли, — легко представить себе, как блистательно могла бы сыграть ее когда-то она сама.)

Из репертуарной конторы театра по-прежнему регулярно присылалось еженедельное расписание спектаклей. Ольга Леонардовна по привычке вешала эти листки на стенку у себя в спальне, но они уже не всегда имели для нее практическое значение. На осторожный вопрос заведующего репертуаром, будет ли она участвовать в очередном «своем» спектакле, ей все чаще приходилось отвечать непривычным словом: «Посмотрим…» Отказываться сразу было слишком мучительно.

Хорошо, что удалось записать на пленку, как она читает «Даму с собачкой» и воспоминания В. И. Даля о последних часах жизни Пушкина, с которыми она выступала еще в 1937 году на вечере МХАТ, посвященном сотой годовщине гибели поэта. Записки Даля в ее чтении до сих пор производят впечатление необыкновенное, волнуют до 17 слез — все здесь предельно просто, размеренно строго потому, что каждое слово и пауза переполнены любовью и горем. «Дама с собачкой» — всего лишь эскиз. Однако в его неотделанности и нестройности, в абсолютной его «нечтецкости» неожиданно правдиво звучит поэзия Чехова.

Кажется, что Ольга Леонардовна читает этот рассказ так же естественно, как дышит. Может быть, из этой естественности в ее чтении и возникают по-новому свежесть чеховских образов, музыкальная магия чеховской фразы.

А жить без театра она так и не научилась, сколько бы раз ни повторяла, что «вовремя ушла». Слишком много он ей дал и слишком много она в него вложила, чтобы ей можно было под конец стать только свидетельницей его жизни. Никогда не принимая участия в руководстве театром, Ольга Леонардовна тем не менее привыкла «кипеть в этом котле», как она выражалась. Она привыкла жить насущными вопросами репертуара и творческого метода, она откликалась всем сердцем на ответственнейшие повороты театрального руля, когда Станиславский и Немирович-Данченко считали их необходимыми, — недаром и тот и другой в такие моменты часто искали поддержки именно у нее. Так же как и Качалов, Ольга Леонардовна совсем не умела учить, но зато она умела понимать, ободрять, а главное — искренне любить молодежь театра. Она была среди тех «стариков», кто приветствовал в МХАТ новую драматургию Булгакова, Всеволода Иванова, Леонова, Катаева, Афиногенова, Погодина, кто с искренним нетерпением ждал новых пьес от Бабеля и Олеши. Она и теперь интересовалась новыми литературными именами, и когда в репертуар включалась новая пьеса, она обычно тут же просила, чтобы ей прислали экземпляр — почитать. Она с открытым сердцем была готова встретить и новую драматургию, и новую форму спектакля, и новую жизнь старой пьесы. Приняла же она новую постановку «Трех сестер», хоть и трудно ей это было. И очень искренне сказала тогда, помнится, Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко: «Напрасно вы меня, говорят, боялись».

Но уж чего она не принимала в искусстве — того не принимала и не скрывала своего неприятия. Никогда ее отношение к своему театру не было слепым. Для нее, конечно, существовала и «честь мундира», но она значила для нее очень мало по сравнению с честью театра, с честью его творческого лица.

18 Отношение Ольги Леонардовны к Художественному театру в последние годы было поэтому особенно сложным. Она его любила все той же единственной своей любовью, любила его сцену, его фойе, каждый уголок за кулисами, лесенку и диванчик с зеркалом у выхода на сцену. Любила всех своих товарищей, старых и молодых. «Люблю и обнимаю вас одним объятием», — пишет она тру пне в одном из последних писем. Но, видя опасность упадка театра, она за него страдала. Отталкивая от себя сплетни, хныканье, хвастовство, взаимные обвинения групп и группочек, каботинский цинизм, она чуждалась всего этого, но и не прощала этого по существу, считала преступным по отношению к театру. Она твердо верила, что идеи и творческий метод Художественного театра сами по себе не только не устарели и не обветшали, а что именно они-то по самой сути своей и призваны охватить современность, уловить ее новую правду, найти для нее новую форму, что «образ живого человека на сцене» способен привести к этому, как, может быть, никакой другой театральный принцип.

Ольге Леонардовне сродни были крутые повороты театрального кормила, свойственные когда-то Станиславскому с его гневной готовностью лучше закрыть театр, чем терпеть в нем авгиевы конюшни приспособленчества, делячества, демагогии и равнодушия. Ей были близки призывы Немировича-Данченко «открыть форточки, соскрести угрожающие болячки, пока еще не поздно», — все пересмотреть заново, ничего не бояться, сказать друг другу всю правду в глаза, чтобы очиститься и двинуться дальше. Подумать только — сколько раз они, «старики», называли свой театр «агонизирующим», «конченым» (и это в моменты огромного внешнего успеха!), готовы были «покончить с болью по прекрасному прошлому» (такое — на каждом шагу в их переписке, в их обращениях к труппе), но только для того, чтобы тут же начать все сначала. И вот, не проходит, бывало, и года, как они уже снова мечтают и верят в возрождение своего детища, верят в новый «единый и великолепный» театр, готовы на новые жертвы и муки во имя кратких мигов творческого счастья.

Ольга Леонардовна в этом смысле до конца оставалась истинной, непоколебимой «мхатовкой».

Поэтому она бывала суровой в своих приговорах театру. «Театр наш разменялся, как-то рассыпался…» — писала она А. А. Ариан 27 июня 1958 года. А за год до того 19 она писала Н. О. Массалитинову еще определеннее: «Наш театр меня совсем не радует… Я ведь одна из создательниц его и била членом нашего блестящего коллектива, и потому мне трудно примириться с этим. Надо создавать новый театр, другая пошла эпоха» (22 августа 1957 года).

«Создавать новый театр» — эту задачу Ольга Леонардовна не представляла себе вне искусства МХАТ, вне возрождения его основ, — потому-то и призывала его актеров и режиссеров «собрать все, что есть лучшего, правдивого, искреннего в ваших артистических душах» (письмо к труппе 1 сентября 1954 года).

Рядом с трезвой оценкой и непримиримостью требований в ней до конца жила и вера в то, что творческая школа МХАТ может дать еще многие новые всходы. И она умела их видеть, умела им радоваться, независимо от того, где они появлялись, в самом ли Художественном театре, новые спектакли которого она не пропускала, или в рожденной им молодой театральной поросли. Вот почему все молодое, жизнеспособное и талантливое так к ней тянулось.

2

Ольга Леонардовна Книппер-Чехова принадлежала к тем редким актерам, внутренний мир и личность которых раскрываются не только в их сценических, даже самых прославленных, созданиях. В этой книге собрано все наиболее ценное из ее литературного наследства, впервые публикуется значительная часть ее огромной многолетней переписки с самыми разными людьми, а также ряд воспоминаний о ней. Главная цель книги и состоит в том, чтобы за совокупностью всех этих литературных и архивных материалов, большая часть которых носит историко-документальный характер, читателю открылась «поэзия и правда» большой, от начала до конца творчески прожитой жизни.

Ольга Леонардовна, как уже сказано, не была ни философом, ни историком и еще менее того — теоретиком театрального искусства. Она никогда не умела рассказывать о своем «методе работы над ролью» («Я в этом деле темная лошадка», — было ее излюбленное выражение). У нее нет развернутых высказываний о системе Станиславского или о режиссерской методологии Немировича-Данченко. И тем не менее, если собрать воедино все ее мысли о профессии актера, все описания репетиций и спектаклей, в 20 которых она участвовала, все отзывы о том, что она видела на других сценах, все непосредственные свидетельства и признания, касающиеся собственных актерских мук и поисков, все то, что она считала важнейшими уроками своих учителей, что больше всего ценила в творческом опыте своих товарищей, — словом, все ее высказывания о театре, рассеянные в письмах, воспоминаниях и статьях, само собой сложится нечто совершенно определенное, многогранное и цельное. Ольга Леонардовна улыбнулась бы, если бы кому-то вздумалось называть это слишком громко, например «наследие». Все это действительно далеко от какой-либо стройной эстетической программы или системы. Но это нисколько не умаляет ценность и не опровергает внутреннее единство ее творческого мышления и опыта.

Перед нами, прежде всего, ее воспоминания, статьи, заметки, наброски публичных выступлений. Некоторые из них печатались, большей частью в театральных периодических изданиях; другие извлечены из ее архива, который хранится теперь в Музее МХАТ. Здесь почти все фрагментарно, многое непоследовательно или не развито, не завершено, почти все написано в перерывах между ежедневными спектаклями и репетициями или, в лучшем случае, во время летнего отдыха. И тем не менее все это дорого и важно для нас сегодня.

Без воспоминаний Ольги Леонардовны о Чехове немыслима теперь ни его, ни ее биография. Это правдивый, подробный и точный рассказ о последних годах, месяцах, днях, часах и минутах жизни Чехова. Рассказ, в котором важна малейшая подробность и который ни на минуту не упускает из виду духовную сущность происходящего. На одной из первых страниц Ольга Леонардовна пишет: «А. П. Чехов последних шести лет… Чехов, слабеющий физически и крепнущий духовно». Все дальнейшее эту краткую формулу развивает и подтверждает, хотя для этого ничего не делается нарочно — все написанное как будто продиктовано напряженной чуткостью и любовью.

На переднем плане рассказа Ольги Леонардовны, включающего и ее раннюю автобиографию, — история встреч А. П. Чехова с молодым, начинающим Художественным театром, сначала в Москве, потом в Ялте; история всех четырех прижизненных чеховских премьер; история их женитьбы и обстоятельства, в которых протекала их переписка; летопись страшных последних дней в Баденвейлере 21 (в таком подробном и полном изложении и в сочетании с письмами к А. И. Книппер и М. П. Чеховой она еще никогда не публиковалась).

Но есть во всем этом еще и более глубокий подспудный «второй план»; это — непрерывная, всепоглощающая сосредоточенность внимания на том, что происходит в душе Чехова, начиная с их первой встречи и кончая его последними минутами.

Но ни эти давно уже оцененные по достоинству воспоминания, ни примыкающие к ним и впервые публикуемые здесь страницы мемуарных рукописей Ольги Леонардовны не исчерпывают ее чеховскую тему. За исключением двух-трех статей, она так или иначе возникает вновь, о чем бы Ольга Леонардовна ни писала. В основе ее самобытной, неожиданной и острой характеристики Ибсена как драматурга — сопоставление с драматургией Чехова, мысль о разнице в их мировоззрении. Отношение Чехова к Горькому существенно для ее восприятия образов горьковской драматургии и личности писателя. Чеховские образы, глубочайшее постижение поэзии Чехова — для нее едва ли не главное в облике Станиславского-актера. Когда она пишет о том, что такое для нее «искусство подтекста» в театре, какое значение при дает она сценической паузе, почему ее так настораживает иной раз чрезмерная «говорливость» современных драматургов, — она ищет аргументов прежде всего у Чехова, в его драматургии и в опыте чеховских спектаклей МХАТ. Во всех без исключения актерских и режиссерских портретах, возникающих в ее воспоминаниях, есть что-то идущее от Чехова или к Чехову устремленное. То же самое характерно и для ее писем на протяжении многих лет.

Наряду с Чеховым есть еще две кардинальные темы, которые постоянно возникают и проходят сквозь все, что написано Ольгой Леонардовной. Это, естественно, Художественный театр и — творческая личность Станиславского.

О Станиславском редко кто писал так проникновенно, горячо и глубоко. Это ведь ей, Ольге Леонардовне, принадлежат строки, ставшие для многих девизом: «Константин Сергеевич Станиславский!.. Это имя — совесть наша».

В статьях о Художественном театре Ольга Леонардовна меньше всего занимается теоретизированием. Ее воспоминания о дорогом ей прошлом всегда имеют какую-то сегодняшнюю цель, далекую от прямолинейного поучения. 22 С позиций Художественного театра она предъявляет требования к современной драматургии, во многом близкие к тому, что продолжает нас волновать и теперь. Самое главное для нее — внутренне прожитая, выношенная, выстраданная драматургом художественная полнота каждого образа и вытекающая отсюда полнота ответственности за каждое свое слово. Она воспринимает театральную критику с точки зрения актрисы МХАТ и спорит с ней по некоторым принципиальным вопросам. (Нужно ли актеру «играть отношение к образу»; что такое «обаяние актера» и почему его нельзя путать с «обаянием образа» и т. п.)

Но есть в творческой школе Художественного театра большие проблемы, которые вовсе не кажутся Ольге Леонардовне заранее ясными или подлежащими какому-то простому, однозначному решению. Вслед за Немировичем-Данченко она вновь и вновь задумывается над понятием простоты в искусстве актера и протестует против принижения поэзии театра до житейской «простецкости». Она где-то пишет, что только «сыграть роль» — мало для актера МХАТ, что актер МХАТ всегда должен жить на сцене, а не «играть», не иллюстрировать и не имитировать жизнь. Но в другом месте она подчеркивает, что «своего волнения», «своего темперамента» бывает иногда мало для создания образа, что оно требует от актера в чем-то и отхода от самого себя, более сложного пути претворения своей натуры.

Преданнейшая ученица Станиславского и Немировича-Данченко, она не только допускает, принимает существование других путей в искусстве, «более театральных, чем наш», как она пишет в статье о Мейерхольде, но мечтает об освобождении самого Художественного театра от приземистости, мелкости, будничности, нейтральности плохо понятой «простоты». Кстати сказать, в той же статье о Мейерхольде Ольга Леонардовна, кажется, еще до Станиславского и Немировича-Данченко, едва ли не первой в МХАТ, заговорила о том, что она считает «возможной и непосредственную встречу Мейерхольда с нашим театром»; она «уверена, что никаких объективных принципиальных препятствий не могло бы быть».

Но это совсем не значит, что она готова поступиться чем бы то ни было из основных установок единственно возможного для нее творческого метода, потому-то она его и защищает от любых искажений. В большой статье, посвященной Максиму Горькому и работе над горьковскими 23 ролями, Ольга Леонардовна, как будто попутно, как будто только вспоминая прошлое, высказывает очень важные мысли о том, что овладение незнакомой, не близкой актеру внешней характерностью предъявляет к нему особые и всегда новые требования, что одной только простоты и искренности здесь мало. С другой стороны, «правда жанра, жанровой фигуры» никогда не заменит ей внутренней правды образа и полноты внутреннего перевоплощения. В более ранней статье об Ибсене она трезво разбирает причины неудач большинства обращений Художественного театра к ибсеновской драматургии и мечтает о новом спектакле «Росмерсхольм», который был бы совсем не похож на прежние, если бы удалось освободить его от «быта», сделать необычным, смелым, приближающимся к «симфонической поэме», сохраняя всю правду и глубину чувств.

Можно по-разному прочитать статьи Ольги Леонардовны о ее товарищах по сцене. Можно увидеть в них только глубоко прочувствованные и отлично написанные «театральные портреты». Но из-за этих портретов встает еще один — самой Ольги Леонардовны — и ясно видится тот театр, который близок ее душе. Это театр той глубочайшей и дерзновенной, всеисчерпывающей простоты, которая доступна, по ее мнению, только русскому искусству. Это та простота, которая позволяет Лилиной в инсценировке Достоевского добираться «до невероятной глубины человеческой психики, до какой-то жути», а Станиславскому — привлекать все сердца к своему изнутри озаренному Астрову; это «чудо неповторимое» качаловского Лица от автора в «Воскресении» и все «волшебное обаяние» его актерского облика; это особое умение Москвина заставлять жизнь «звенеть всеми звонами». Страстность в работе над образом, способность добираться до самого дна человеческой души, «зоркий, острый, безжалостный глаз» — все это входит в ее идеал актера. Она хочет, чтобы искусство актера питалось «радостным восприятием жизни, несмотря ни на что». Она любит Хмелева за огромный его талант, но еще и за то, что «для него важны и дороги в театре не только его роли, как бы замечательно он их ни играл, а что-то большее, что движет вперед весь театр и не дает почить на лаврах».

Кому-то может показаться излишним повторением одного и того же настойчивое возвращение Ольги Леонардовны к истокам Художественного театра, к его первой заре, к тому, как впервые появилась на занавесе летящая чайка — 24 «символ беспокойного духа исканий в творчестве». Но разве можно не понять, не расслышать, зачем ей все это нужно сейчас? Впрочем, она и сама говорит об этом прямо: «Мне только хотелось этим воспоминанием о первых наших шагах в искусстве передать вам, дорогие мои товарищи, частицу моей горячей любви к нашему театру, мое волнение за него и думу о его будущем… Пусть не ослабнет взмах крыльев нашей чайки, не прекратится беспокойный и смелый ее полет. Пусть никогда не исчезнет из жизни моего любимого театра дух творческого волнения и крепкого единства, с которым мы когда-то начинали его строить».

Но, может быть, еще больше, чем в статьях и воспоминаниях, личность Ольги Леонардовны раскрывается в ее переписке. В эту книгу включено только «избранное» из ее громадного эпистолярного наследия. Множество ее выдающихся современников, множество лиц, встреч, впечатлений и взаимоотношений, в разное время вошедших в ее жизнь, предстанет здесь только мимолетно или окажется вовсе за пределами ее переписки. Чтобы обозначить широту и значительность этого круга ее общений, назовем хотя бы несколько имен: это Бунин и Леонид Андреев, Ермолова и Дузе, Шаляпин и Рахманинов, это Левитан, Блок, Мейерхольд, Михаил Чехов, Сергей Прокофьев, Рихтер, Хмелев, Журавлев, Козловский, Обухова, Пастернак, Фадеев и многие, многие другие. Но довольно и тех писем к ней, которые сохранились и с достаточной полнотой, даже в пределах «избранного», отражают отношение к ней людей искусства и литературы, чтобы судить о необыкновенном ее свойстве привлекать к себе самые различные умы и таланты, самые сложные, нелегко раскрывающие себя натуры, самые яркие, своеобразные индивидуальности. В письмах к ней Станиславского, Немировича-Данченко, Горького, Л. Андреева, Гордона Крэга, Сулержицкого, старых и молодых товарищей по сцене МХАТ, актеров и режиссеров других театров, в письмах к ней зрителей — удивительно много откровенных признаний, какого-то исключительного доверия, надежды на понимание и помощь; очень много творческого, небудничного, сокровенного, такого, что не всякому другу откроешь. И все это в огромном большинстве писем проникнуто большой благодарной любовью к ней как художнику и как человеку.

Но самое важное — то, как проявляется в письмах сама Ольга Леонардовна, как раскрывается в них ее творческая 25 личность. Неискренних или формальных писем она не писала никогда. «Литература» в письме ей чужда была так же, как в разговоре. Она любила форму письма только как особую возможность душевного общения. Письмо должно было у нее всегда «вылиться», иной раз со слезами, иногда — с улыбкой и всегда — по велению сердца. В этом и состоит главная прелесть ее писем. Их безыскусственность бросается в глаза даже в пространных описаниях. Богатство содержания и свежесть эпистолярного слога присущи им в качестве объективных, для нас очевидных достоинств — она об этом, разумеется, и не думала, нисколько об этом не заботилась, да и вряд ли поверила бы, если бы кто-нибудь ей что-нибудь подобное о ее письмах сказал.

В какой-либо специальной характеристике письма Ольги Леонардовны не нуждаются, они говорят сами за себя — их просто нужно читать тем, кто хочет познакомиться с ней ближе. Но есть в них какие-то грани, на которые стоит обратить особенное внимание, чтобы, может быть, легче было потом мысленно собрать воедино то, что рассыпано по разным годам, адресам и поводам.

В этих письмах — вся история, вернее, вся жизнь Художественного театра на протяжении более полувека. В письмах к Чехову она приобретает полноту и конкретность дневника репетиций и спектаклей, в последующие годы становится менее подробной, но продолжает отражать почти все самое важное. Здесь и репертуар, осуществленный и неосуществленный, начиная с Чехова и Горького и кончая драматургией 30 – 40-х годов, и взаимоотношения руководителей театра, и его общественная жизнь, коренным образом изменившаяся в советскую эпоху, и характеристики отдельных актеров, старых и молодых, и описание гастролей, а главное — живая атмосфера репетиций и судьба целого ряда спектаклей, в которых Ольга Леонардовна участвует или которые она смотрит из зрительного зала с таким же всепоглощающим волнением за свой театр. Не менее интересны порой ее краткие, но всегда проницательные и самобытные оценки спектаклей других театров, актеров и режиссуры других театральных направлений, в которых она умела увидеть и оценить все по-настоящему талантливое и жизнеспособное.

Если в статьях Ольга Леонардовна говорит о своей собственной актерской работе преимущественно ретроспективно, 26 сквозь флер прошедших лет, то здесь, в письмах, эта работа видится иногда как бы воочию. Она всегда сопряжена с творческими муками, с бессонными ночами, то с горестными, то с радостными слезами, с полосами уныния и отчаянья, с редким счастьем внезапного открытия. В письмах разных лет, всегда очень скупо, кратко, без лишних слон, звучат ее признания и сомнения, отражаются ее творческие поиски в связи с работой над чеховскими ролями, над Лоной в «Столпах общества», Настей в «На дне», Меланией в «Детях солнца», городничихой в «Ревизоре», Натальей Петровной в «Месяце в деревне», Ребеккой в «Росмерсхольме», Москалевой в «Дядюшкином сне».

Вечные сомнения в своем таланте, в праве на сцену, неизбежность вечного экзамена роднят ее артистическое самоощущение с качаловским, с тем, что было свойственно Станиславскому, Лилиной, Москвину, Леонидову. Должно быть, это вообще свойство актера старого Художественного театра, связанное с глубочайшей сущностью самого его искусства. Так, очевидно, каждый из них ощущал меру своей личной ответственности за ту «правду жизни», которую брал на себя их театр, и за полноту ее творческого преображения.

Но у Ольги Леонардовны оно проявлялось как-то особенно остро.

Вот несколько характерных строчек из ее письма 1908 года к младшему брату: «Во мне самой что-то перерабатывается, довольно мучительно. Десять лет я актриса, а, по-моему, я совсем не умею работать, создавать, как-то не углублялась, не относилась вдумчиво к себе и к своей работе. Хочется другого. Чувствую пустоту, неудовлетворенность и большую дозу избалованности; и когда чувствуешь, что молодость прошла, делается стыдно». И это пишется после того, как она сыграла Машу, Раневскую, Настю, Лону, Терезиту в «Драме жизни» Гамсуна и еще целый ряд труднейших, хотя и менее значительных ролей, принятых и зрителями и критикой.

А спустя двадцать лет Ольга Леонардовна пишет Станиславскому по поводу репетиций «Дядюшкина сна»: «Вдруг почувствовала, что ничего нет, ничего не умею, ничего не понимаю, не умею сделать того, что должна уметь каждая молодая актриса, дошла до холодного отчаяния».

27 Вслед за этим идет подробный отчет о том, как и чем помог ей вступивший в работу над спектаклем Немирович-Данченко. С юности привыкнув работать самостоятельно, она умела ценить уроки своих учителей и брать у них полной мерой все, что давало их содружество, а порой и их творческая несхожесть. Но это были не только уроки — это было безграничное взаимное доверие и полное единомыслие. Недаром и Станиславский и Немирович-Данченко в своих письмах делились с Ольгой Леонардовной самыми глубокими своими раздумьями о сущности и дальнейшей судьбе Художественного театра. Они знали заранее, что она горячо ответит и на их тревогу, и на их противоречия, и на их мечты, что в ее отклике не будет ничего мелко-эгоистического, что в основе любого ее суждения будет беспредельная и бескомпромиссная любовь к Театру.

В своих письмах Ольга Леонардовна редко говорит на темы, выходящие далеко за пределы искусства: оно заполняет всю ее жизнь. Общественная жизнь, окружавшая ее до Октября, проходит сквозь призму художника, актрисы, далекой от политики интеллигентки, что вовсе не лишает ее ни социальной чуткости, ни врожденного и убежденного демократизма, ни принципиальной антибуржуазности. Об этом говорит прежде всего ее творчество, но отражается это и в письмах.

В одном из писем к брату она пишет в сентябре 1905 года: «Только ищи своего и не принимай буржуйного в искусстве и не мирись с тем, что раз это существует, то, значит, это хорошо». А потом следует целый ряд писем, в которых она описывает ему события первой русской революции: «Все перевернулось, идет новая жизнь, и всюду должно быть обновление, и люди должны новые появиться, и в искусстве уже надвигается перелом…» И дальше в том же письме: «Какая жизнь, какие чувства! Кончился век нытиков, подавленности, идет громада, надвигается. Боже мой, во всех пьесах Антона пророчества этой жизни! С совсем новым чувством я играю “Вишневый сад”».

Правда, в следующем письме Ольга Леонардовна так же чистосердечно причисляет себя к «мирным обывателям», которые «боялись и дружинников и солдат», и признается в переживаемой ею «неразберихе». Но тут же она снова подробно описывает М. П. Чеховой московские события в октябре — ноябре 1905 года с явным сочувствием 28 революции. О многом она умалчивает из-за цензуры, но все-таки пишет об уличных демонстрациях с красными флагами, о столкновениях партий, о страстных революционных речах на митингах, в одном из которых сама участвует, о похоронах Баумана, о черной сотне, о призыве революционеров к оружию и о сборах денег на оружие.

Проходит меньше месяца, и в очередном письме к брату звучит уже другое: «Временами так бывало тяжело, что хотелось бросить все и идти в революционную партию и все крушить. Своим делом трудно было заниматься и трудно было относиться платонически к движению, хотелось идти действовать. Но эти горячие минуты прошли. Хочется не революции, а свободы, простора, красоты, романтизма. Я с наслаждением говорю вместе с Анной Мар: “Мы живем в великое время”».

Вот и разберись тут. Нет, очень далека была Ольга Леонардовна, как и громадное большинство актеров Художественного театра, как вообще большая часть тогдашней интеллигенции, от «революционной партии»; иначе складывалась, по другому руслу протекала их жизнь. Отчетливому политическому мышлению она не научилась и в позднейшие времена, это всегда было «не по ее части». Но Октябрьская революция дала театру, который был смыслом ее жизни, ту «общедоступность», иначе говоря народность, ради которой он когда-то создавался И которая столько лет оставалась неосуществленной. Революция во многом углубила, возвысила и очистила его искусство; влила в театр новые, молодые таланты и заставила заново пересмотреть свое прошлое. Вот это Ольга Леонардовна сознавала ясно.

Она никогда прямо не говорила о своей любви к родине. Но она умела доказывать это на деле, быть стойкой и сохранять гражданское достоинство в самые трудные времена. Когда же ей приходилось представлять советское искусство за рубежом, она вносила в это представительство свою особую, неказенную ноту спокойной уверенности, свое ощущение полноправия великой русской культуры, свое широкое восприятие мира.

И как же заметалась, затосковала ее душа, когда однажды, в первые годы новой эпохи, по стечению обстоятельств, от нес не зависевших, она оказалась вместе с группой своих товарищей по театру на страшной грани 29 вынужденной эмиграции. Как тосковала она тогда, в 1919 – 1921 годах, в меньшевистской Грузии, в Софии, Загребе, Праге, Берлине, да и позже, во время заграничных гастролей всего Художественного театра, по родной Москве, еще не изжившей тогда разрухи и неустройств первых революционных лет.

«Только в природе — в лесу, в поле, в божьем просторе, когда кругом много воздуха, много неба — делается легче на душе и забываешь весь ужас нашего невольного изгнания», — признавалась она в письме 1921 года из Праги. А в 1923 году, уже после соединения с театром, во время второго сезона гастролей в Нью-Йорке, она писала: «… Зачем-то я опять в Америке, опять смотрю на всю эту суету, на все это железо, бетон, машины, прыгающие ослепительные огни по вечерам, разодетых женщин…» Или еще, оттуда же: «А мысленно я часто хожу по скверным тротуарам с Пречистенского бульвара в Камергерский и с любовью вспоминаю каждую колдобину… И дверь в нашу контору, и все… все…»

Вернувшись, она не узнала Москвы, которая «строится и чистится»; как будто в первый раз по-настоящему увидела Ленинград; через несколько лет то же самое произошло с ней в Баку, Тифлисе, Киеве; как будто впервые она их для себя открывала.

Свежесть и какая-то необычайная интенсивность восприятия всего окружающего — вообще одно из самых характерных качеств ее личности, и в письмах Ольги Леонардовны это сказывается на каждом шагу. Так она описывает впервые увиденный ею «сказочный» Стамбул и по-новому ей открывшийся Париж, «зеркальную поверхность» норвежских фьордов и нью-йоркскую уличную сутолоку, свое любимое Подмосковье и поразившие ее воображение шахты и домны Донбасса. Так она впитывает в себя шум и запах моря и наслаждается поздним цветением роз в своем крымском, обожаемом ею уголке: «Я вот сижу сиднем, читаю и все на окружающую меня красоту любуюсь как дура», — пишет она в сентябре 1950 года из Гурзуфа.

А из подмосковной Барвихи в мае 1947 года приходят от нее такие, например, строки: «Утро пасмурное, накрапывает дождичек, а нужен земле дождь, большой, с размахом, чтобы поля и огороды утолили жажду… Вчера ходила вечером, часов в девять — в лесу было чудесно: 30 перекликались птицы, укладываясь на ночлег, но солиста-соловья не было слышно. А кругом зеленая кружевная глубина леса, и я почему-то волнуюсь, ощущая всю эту красоту».

И музыку, и поэзию, и каждую новую, чем-то ей интересную встречу воспринимала она вот так же, «волнуясь», каждый раз заново открывая душу навстречу «всем впечатленьям бытия». Недаром Горький написал ей еще в 1900 году: «Вы — артистка, в истинном смысле слова. Вы умница, Вы здоровый духом человек и — что всего лучше — Вы умеете чувствовать».

А через тридцать пять лет сама Ольга Леонардовна в письме к Москвину говорила: «Жизнь — вечное движение по круговой линии, от самого дня рождения и до последнего. Двигаешься по этой линии, и жизнь влечет и кажется все шире, все богаче, все более содержательной и насыщенной, и прошлое приобретает все более определенную форму, и ценишь жизнь больше, чем в молодости, правда?»

 

Особое место занимает в этой книге переписка Ольги Леонардовны с Антоном Павловичем Чеховым 1902 – 1904 годов. (Их переписка предшествующего периода давно уже издана в двух томах и получила широкую известность.) Нужно прямо сказать, что для данной книги особое значение приобретают именно письма Ольги Леонардовны. И не только потому, что письма А. П. Чехова уже напечатаны почти полностью, а главным образом потому, что вокруг истории ее отношений с Чеховым давно уже склубилась какая-то странная и глубоко несправедливая к ней легенда.

Конечно, можно легко нарисовать эффектную беллетристическую картину, в которой будут фигурировать прикованный болезнью к Ялте, «брошенный», тоскующий писатель и беспечная, легкомысленная актриса — его жена, предпочитающая московскую рассеянную жизнь или, в лучшем случае, увлечение своими успехами в театре томительному ялтинскому существованию. К сожалению, такая картина не раз уже появлялась в современной литературе и даже на сцене.

Можно натягивать и примерять на кого угодно «единственную», «настоящую», «утаенную» любовь Чехова (приходилось слышать даже определенные утверждения, 31 что это была совсем не Лика Мизинова и вовсе не Л. А. Авилова, а добрейшая, хотя и несколько докучливая, судя по письмам Чехова, постоянная ялтинская жительница мадам Бонье). Можно сколько угодно на досуге, прогуливаясь по дорожкам Ново-Девичьего кладбища, сетовать на «убожество» чеховского надгробия, продуманная строгая скромность которого знакома в бесчисленных репродукциях всему просвещенному миру, и предаваться длительным рассуждениям о том, «любил ли он ее» и «любила ли она его».

Можно, наконец, приписать бедной Ольге Леонардовне даже знаменитый «вагон для устриц», в котором она, разумеется намеренно, привезла в Москву гроб Чехова. Все можно…

Но стоит взять в руки и непредвзятыми глазами прочитать их письма друг к другу, день за днем, одно за другим, вглядываясь не в мелочи и подробности каждодневного быта, а в то, что составляет сущность этих писем и определяет самую их необходимость, — и перед вами раскроется история не выдуманная, а подлинная, история большой, сложной, в чем-то радостной, счастливой, а в чем-то, может быть, и трагически сложившейся любви.

Нужно сказать, что именно изобилие житейских, сугубо бытовых и интимно-семейных подробностей, неизбежных в ежедневной переписке мужа и жены, многих настроило против издания первых двух ее томов. Когда Ольга Леонардовна впервые обнародовала свою переписку с Чеховым, она считала себя обязанной представить ее читателям во всей полноте, ограничившись лишь самыми необходимыми купюрами, — ради предельной полноты чеховской биографии. Она никогда не раскаивалась в этом и не оставляла мысли об издании третьего, завершающего тома, столь же исчерпывающе полного. Она заранее знала, что многие будут осуждать ее именно за полноту публикации. Тем не менее она предпочла эти упреки малейшей возможности заподозрить ее в том, что она скрывает что-то важное в своих взаимоотношениях с Чеховым, что она что-то замалчивает или старается осветить тенденциозно. Нашлось немало людей, которые обвиняли ее за то, что она вообще опубликовала эти письма. Легко себе представить, какие обвинения посыпались бы на нее с другой стороны, если бы она этого не сделала.

32 Но сегодня мы вправе позволить себе иной подход к публикации материала, большая часть которого остается еще неизданной, — тем более что сама Ольга Леонардовна вполне допускала его наряду с тем, что считала своим собственным и особым общественным долгом как жена Чехова.

Отличие данной публикации от предшествующей заключается в том, что в книгу включена не вся переписка последнего периода, а только фрагменты этой переписки. Неполнота письма является здесь не исключением, а правилом. Извлечение избранных фрагментов и форма «из письма» — здесь основной принцип, который распространяется не только на письма Ольги Леонардовны, но и на письма Антона Павловича. Это сделано не только потому, что полнота публикации потребовала бы отдельного, самостоятельного издания. Казалось естественным и последовательным применить и к этой, особой части переписки Ольги Леонардовны тот общий принцип «избранного», который принят здесь для публикации ее эпистолярного наследия. Скажут, возможно, что это повлечет за собой субъективность оценки и отбора. Бесспорно и в какой-то степени неминуемо. Но другой возможности собрать в одной книге все, что в этих письмах представляет наибольший общественный интерес, как будто нет.

Чтобы потом уже не возвращаться к этому, надо сказать сразу, что 48 писем и 6 телеграмм Ольги Леонардовны, 17 писем и 3 телеграммы А. П. Чехова останутся здесь ненапечатанными (сравнительно очень небольшая часть их переписки за эти годы). Вне публикации останется и многое из того, что вполне могло бы войти в книгу, если бы она охватывала только переписку Ольги Леонардовны.

Что же отсекается? В самых общих чертах следующее: все сугубо бытовое, не имеющее прямого отношения к основному содержанию письма; многие интимно-семейные подробности, эпитеты, подписи; всевозможные подробности, сообщения, просьбы, советы медицинского и гигиенического характера, связанные главным образом с состоянием здоровья Антона Павловича; многое, касающееся родственников и личных друзей Ольги Леонардовны, их семейных неурядиц, болезней, переездов и т. п.; всевозможные подробные отчеты о посещении врачей, о ее покупках, примерках, бессодержательных, но необходимых 33 визитах; подробности поисков и найма квартир, их ремонта и уборки, подробности о погоде, если это не имеет прямого отношения к Антону Павловичу, к возможности его приезда в Москву; где и с кем Ольга Леонардовна обедала, ужинала, случайно встретилась на улице, в театре, в гостях; незначительные, «пустые» мелочи каждодневного закулисного быта театра; хозяйственные сообщения, поручения, вопросы и ответы; газетные новости и комментарии к ним, не имеющие особого значения. И т. д. и т. п.

Пусть читатель не сетует на этот скучнейший перечень. Он необходим, чтобы и здесь не возникло впечатление какой-либо тенденциозности или изъятия чего-то существенного. Впрочем, достаточно обратиться к первым двум томам переписки Ольги Леонардовны с Чеховым и сравнить их полноту с совершенно сознательной неполнотой настоящего издания, чтобы стало ясно, от чего мы здесь отказываемся, чем жертвуем во имя главного.

Вот о главном-то и хочется наконец здесь сказать.

Вряд ли нужно доказывать особо историко-театральную, историко-литературную и, вероятно, еще гораздо более широкую общественную ценность переписки Книппер с Чеховым, при всей субъективности некоторых содержащихся в ней оценок и характеристик. Кто из историков театра и литературы данного периода не обращается к этой переписке как к одному из надежнейших первоисточников, кто не цитирует ее многократно и по самым разным поводам в своих статьях и книгах? Это поистине бесценный материал и для истории раннего Художественного театра, постепенно становящегося театром современной драматургии, театром Чехова и Горького прежде всего, и для изучения биографии и творчества Чехова последнего периода, и для истории русской общественной мысли в самом широком смысле слова.

Ну, а любовь, о которой выше уже начат разговор? Что если и в этом сложнейшем и, в сущности, не подлежащем исследованию вопросе довериться самим письмам, прислушаться к тому, о чем они говорят? Ведь это единственная возможность восстановить факты, освободить их от обывательских пересудов.

Можно без преувеличения сказать, что в эти годы Чехов заполняет собой всю жизнь Ольги Леонардовны, включая ее театральную работу, которую она в письмах 34 с удивительным постоянством и совершенно недвусмысленно называет своей «личной жизнью», за продолжение которой она так часто готова себя упрекать («Я не смею называться твоей женой. Мне стыдно глядеть в глаза твоей матери… Раз я вышла замуж, надо забыть личную жизнь и быть только твоей женой… Я очень легкомысленно поступила по отношению к тебе, к такому человеку, как ты. Раз я на сцене, я должна была оставаться одинокой и не мучить никого». 13 марта 1903 года).

В этой переписке, без которой ни она, ни он уже не представляют себе своего существования, без конца повторяются одни и те же вопросы. В вопросах Ольги Леонардовны — непрерывная дума и забота о Чехове, необходимость все время представлять себе точно, что он делает, чем занят, как себя чувствует, о чем думает, о чем умалчивает, чем и кем окружен. И кроме всего этого, какая-то инстинктивная потребность как бы внушать ему на расстоянии, через тысячу верст, свое присутствие, свою ласку.

В вопросах Антона Павловича к ней — такой же жадный интерес ко всему, что ее касается, что составляет вот эту самую ее «личную жизнь» в театре, который давно и бесповоротно стал и его театром. Они оба все время думают друг о друге, и каждый хочет, чтоб другой это знал.

Ольга Леонардовна живет не только мыслями о его здоровье, о мельчайших подробностях его ялтинского быта со всеми его неурядицами, огорчениями, малейшими переменами в обстановке, погоде, самочувствии, окружении, но главным образом она живет мыслями о его творчестве. Она не все понимает и не все ясно себе представляет в его состоянии. Отсюда — недоумения и даже упреки: почему мало пишет? почему как будто не подпускает ее близко к своим новым литературным замыслам и трудам? почему так вяло, медленно работает над «Вишневым садом»? Ей иногда кажется, что он зря «киснет», «квасит пьесу», и т. п. Это жутко теперь читать: ведь мы знаем, что Чехов в это время уже так болен, что с трудом, преодолевая себя, садится к письменному столу. Но ведь она-то этого тогда не знала. Чехов многое от нее скрывал, многое недоговаривал, и бывало, что на расстоянии она не могла себе представить все зловещее значение этой его непривычной вялости и медлительности.

35 И все-таки как это важно для него, что она так настойчиво ему повторяет: «Пьесу ты должен писать, несмотря на приезд именитых гостей. Ты должен писать, должен знать, что это нужно, что этого ждут, что это хорошо» (7 марта 1903 года). А в ответ на его сомнения в себе как писателе пишет: «Ты как литератор нужен, страшно нужен, нужен… чтоб люди помнили, что есть на свете поэзия, красота настоящая, чувства изящные, что есть души любящие, человечные, что жизнь велика и красива» (24 сентября 1903 года).

Ее мучает, что чем-то сокровенным он с ней не делится, хоть он и клянется, что не скрывает ничего; и эта тайная тоска ощутима в подтексте некоторых ее писем: «Как ты? Что ты? Впрочем, чего я спрашиваю? Ведь я все знаю, все. Как ты сидишь в кресле и смотришь в камин, и мне кажется, что этот камин для тебя что-то живое; как ты бродишь, как останавливаешься у окна и смотришь вдаль, на море, на крыши домов. Как садишься на постель около стола, когда принимаешь порошок какой-нибудь. Мне кажется, что я знаю все, о чем ты думаешь. То есть я не могла бы рассказать, но чувствую твои мысли. Ты смеешься? У тебя лицо, верно, теперь хмурое, то есть безразличное. Когда ты со мной, ты мягкий и улыбаешься» (29 января 1903 года).

Но ведь Чехов не умел открываться до конца даже самым близким людям, он не умел делиться самым сокровенным ни с кем, даже с женой. Знаменитое письмо Суворину еще 1895 года («Извольте, я женюсь… но мои условия… дайте мне такую жену, которая, как луна, являлась бы на моем небе не каждый день…») Ольга Леонардовна прочитала только много лет спустя.

Когда у нее особенно тяжело на душе, когда ее терзает необходимость жить большую часть года врозь и сознание чуть ли не преступности того, что она не в силах бросить театр, которому посвятила жизнь, она посылает Чехову «сумасбродные» письма и потом просит за них прощения; в них — бунт, несогласие, невозможность так жить дольше: «… А главное, мне надо видеть тебя. Я готова негодовать и громко кричать сейчас. Театр мне, что ли, к черту послать! Никак не выходит жизнь» (4 февраля 1903 года). «… Надо жизнь изменить… Надо бы свить гнездо под Москвой, с мамашей и Машей» (11 февраля 1903 года). «Я больше не могу жить с сознанием, что ты где-то, далеко от меня, влачишь жизнь, тоскуешь, терпишь. 36 Я этого не могу. А что надо делать, тоже не знаю. Но так — немыслимо. Ты это понимаешь?» (27 февраля 1903 года). «Как дико, что ты без меня, а я без тебя» (7 декабря 1902 года). «Целую тебя за письма твои, дорогой мой! И письма я целую» (10 декабря 1902 года).

Ее бунт, взрывы отчаянья, упреки себе, судьбе, слезы — все это обрывается, сдерживается вечной боязнью огорчить, разволновать его. Наступает полоса терпения, мужества, готовности нести свой крест — до нового бунта, нового восстания. Есть тут еще и другое, особенно глубоко скрытое, только изредка прорывающееся наружу: это тоска о ребенке, зависть ко всем беременным, ко всем матерям, какая-то тайная уверенность, что «маленького полунемца» — не будет.

Находятся люди, которые осмеливаются сейчас утверждать, даже в печати, что Чехов подолгу, тщетно ждет ее писем и потому тоскует. А на самом деле, если она пропускает хотя бы один день по своей вине, она места себе не находит, а на другой день пишет: «Я целую вечность не писала тебе, дорогой мой, милый, ненаглядный!» (20 декабря 1902 года). И еще, по такому же поводу: «Только день пропустила, а кажется, что целую вечность не писала тебе, дорогой мой, милый, ласковый мой!» (18 января 1903 года). Другое дело, что письма их обоих иногда подолгу задерживались на почте (Чехов предполагал в этом бдительность цензуры, но иногда в его письма проникали и совершенно незаслуженные упреки жене).

Любил ли он ее? «Если бы мы с тобой не были теперь женаты, а были бы просто автор и актриса, то это было бы непостижимо глупо» (30 декабря 1902 года). «Я твои письма, как это ни покажется тебе странным, не читаю, а глотаю. В каждой строчке, в каждой букве я чувствую свою актрисулю» (8 января 1903 года). «Во вчерашнем письме ты писала, что ты подурнела. Не все ли равно! Если бы у тебя журавлиный нос вырос, то и тогда бы я тебя любил» (13 января 1903 года). А вот что он ей пишет через неделю: «Ты, родная, все пишешь, что совесть тебя мучит, что ты живешь не со мной в Ялте, а в Москве. Ну как же быть, голубчик? Ты рассуди как следует: если бы ты жила со мной в Ялте всю зиму, то жизнь твоя была бы испорчена и я чувствовал бы угрызения совести, что едва ли было бы лучше. Я ведь знал, что женюсь на актрисе, то есть когда женился, ясно сознавал, 37 что зимами ты будешь жить в Москве. Ни на одну миллионную я не считаю себя обиженным или обойденным, — напротив, мне кажется, что все идет хорошо, или так, как нужно, и потому, дусик, не смущай меня своими угрызениями. В марте опять заживем и опять не будем чувствовать теперешнего одиночества. Успокойся, родная моя, не волнуйся, а жди и уповай. Уповай и больше ничего» (20 января 1903 года). А в одном из более ранних писем, предшествовавших женитьбе, а именно в письме от 27 сентября 1900 года, Чехов отвечал Ольге Леонардовне: «… А я не знаю, что сказать тебе, кроме одного, что я уже говорил тебе 10 000 раз и буду говорить, вероятно, еще долго, то есть что я тебя люблю — и больше ничего. Если мы теперь не вместе, то виноваты в этом не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству».

Нельзя забывать того, что в жизнь Чехова Ольга Леонардовна вошла не только как любимая женщина, но и как самый близкий ему художник, как его, чеховская, актриса, и даже больше — как первая по своему значению актриса нового утверждаемого им театра. Чехов знал и умел по достоинству оценить ее сценические откровения — ее Машу, ее Раневскую. Он не мог не понимать, что хотя бы невольно лишить ее артистического призвания было бы преступно прежде всего по отношению к их творческому союзу. Он не мог бы жить с этим сознанием.

На этом как будто можно поставить точку. Еще только одно. Когда Чехова не стало, Ольга Леонардовна, вернувшись в Москву, никак не могла привыкнуть к тому, что ей уже некому писать каждый день. Дневника она никогда не вела. Теперь на какое-то время он вдруг возник, только в какой-то странной, наверно, для нее самой неожиданной форме; это было продолжение писем Ольги Леонардовны к Антону Павловичу, она ему все еще о чем-то рассказывала, все еще пыталась ему что-то важное досказать.

 

Когда-то писательница Л. Н. Сейфуллина, очень любившая Ольгу Леонардовну, назвала свою статью о ней «Прекрасная дама». Ольгу Леонардовну это, помнится, очень испугало и разволновало. Она даже просила «защитить» ее от «Прекрасной дамы» — прислала об этом телеграмму 38 из Ялты. Она не хотела, чтобы ей было присвоено нечто чужое.

Нет, не «блоковской», а «чеховской» прожила она свою жизнь и прощалась с жизнью. Чеховским был ее юмор, ее взгляд на вещи, ее оптимизм, чеховской мудростью и широтой было проникнуто все ее мировосприятие. В последних письмах и разговорах она внушала молодым актерам, чтобы они по-чеховски не боялись строить жизнь свою и вокруг себя.

Казалось правильным даже в комментариях к этой книге не называть ее Книппер-Чеховой, а Ольгой Леонардовной — так, как ее звала нежно и почтительно столько лет вся Москва. А за этой интимной «московской» любовью — стоит другая, всей страны, которая благодарно чтит ее память.

В. Виленкин

39 ВОСПОМИНАНИЯ И СТАТЬИ
О. Л. КНИППЕР-ЧЕХОВОЙ

41 ОБ А. П. ЧЕХОВЕ1

Бывают в жизни большие светлые праздники. Таким светлым праздником был в моей жизни 1898 год — год моего окончания драматической школы Филармонического училища в Москве, год открытия Московского Художественного театра, год моей встречи с А. П. Чеховым. И ряд последующих лет был продолжением этого праздника. То были годы радостного созидания, работы, полной любви и самоотвержения, годы больших волнений и крепкой веры.

Мой путь к сцене был не без препятствий. Я росла в семье, не терпевшей нужды. Отец мой, инженер-технолог, был некоторое время управляющим завода в бывш. Вятской губернии, где я и родилась. Родители переехали в Москву, когда мне было два года, и здесь провела я всю свою жизнь. Моя мать была в высшей степени одаренной музыкальной натурой, она обладала прекрасным голосом и была хорошей пианисткой, но по настоянию отца, ради семьи, не пошла ни на сцену, ни даже в консерваторию. После смерти отца и потери сравнительно обеспеченного существования она стала педагогом и профессором пения при школе Филармонического училища, иногда выступала в концертах и трудно мирилась со своей неудачно сложившейся артистической карьерой.

42 Я после окончания частной женской гимназии жила по тогдашним понятиям «барышней»: занималась языками, музыкой, рисованием. Отец мечтал, чтобы я стала художницей (он даже показывал мои рисунки Вл. Маковскому, с семьей которого мы были знакомы) или переводчицей, — я в ранней юности переводила сказки, повести и увлекалась переводами. В семье меня, единственную дочь, баловали, но держали далеко от жизни. Товарищ старшего брата, студент-медик, говорил мне о Высших женских курсах, о свободной жизни (видя иногда мое подавленное состояние), и, когда заметили, как я жадно слушала эти рассказы, как горели у меня глаза, милого студента тихо удалили на время из нашего дома. А я осталась со своей мечтой о свободной жизни.

Детьми и в ранней юности мы ежегодно устраивали спектакли; смастерили сцену у нас в зале, играли и у нас и у знакомых, участвовали и в благотворительных вечерах.

Но когда мне было уже за 20 лет и когда мы стали серьезно поговаривать о создании драматического кружка, отец, видя мое увлечение, мягко, но внушительно и категорически прекратил эти мечтания, и я продолжала жить, как в тумане, занимаясь то тем, то другим, но не видя цели.

Сцена меня манила, но по тогдашним понятиям казалось какой-то дикостью сломать семью, которая окружала меня заботами и любовью, уйти, и куда уйти? Очевидно, и своей решимости и веры в себя было мало.

Резко изменившиеся после внезапной смерти отца материальные условия поставили все на свое место. Надо было думать о куске хлеба, надо было зарабатывать его, так как у нас ничего не осталось, кроме нанятой в большом особняке квартиры, пяти человек прислуги и долгов. Переменили квартиру, отпустили прислугу и начали работать с невероятной энергией, как окрыленные. Мы поселились «коммуной» с братьями матери (один был врач, другой — военный) и работали дружно и энергично. Мать давала уроки пения, я — уроки музыки, младший брат, студент, был репетитором, старший уже служил инженером на Кавказе.

Это было время большой внутренней переработки, из «барышни» я превращалась в свободного, зарабатывающего на свою жизнь человека, впервые увидавшего эту жизнь во всей ее пестроте.

43 Но во мне вырастала и крепла прежняя, давнишняя мечта — о сцене. Ее поддержало пребывание в течение двух летних сезонов после смерти отца в «Полотняном заводе», майоратном имении Гончаровых, с которыми дружили и родители и мы, молодежь. Разыскав по архивным документам, что небольшой дом, в котором тогда помещался трактир, имел в прошлом отношение, хотя и весьма смутное, к Пушкину (его жена происходила из того же рода), мы упросили отдать этот дом в наше распоряжение, и вся наша жизнь сосредоточилась в этом доме. Мы устроили сцену и начали дружно составлять программу народного театра. Мы играли Островского, водевили с пением, пели, читали в концертах. Наша маленькая труппа пополнялась рабочими и служащими писчебумажной фабрики Гончаровых. Когда в 1898 году мы открывали Художественный театр «Царем Федором», я получила трогательный адрес с массой подписей от рабочих Полотняного завода, — это была большая радость, так как Полотняный завод оставил в моей памяти незабываемое впечатление на всю мою жизнь.

Мало-помалу сцена делалась для меня осознанной и желанной целью. Никакой другой жизни, кроме артистической, я уже себе не представляла. Потихоньку от матери подготовила я с трудом свое поступление в драматическую школу при Малом театре, была принята очень милостиво, прозанималась там месяц, как вдруг неожиданно был назначен «проверочный» экзамен, после которого мне было предложено оставить школу, но сказано, что я не лишена права поступления на следующий год. Это было похоже на издевательство. Как впоследствии выяснилось, я из числа четырех учениц была единственной принятой без протекции, а теперь нужно было устроить еще одну, поступавшую с сильной протекцией, — отказать нельзя было. И вот я была устранена.

Это был для меня страшный удар, так как вопрос о театре стоял для меня тогда уже очень остро — быть или не быть, вот — солнце, вот — тьма. Мать, видя мое подавленное состояние и несмотря на то, что до этого времени была очень против моего решения идти на сцену, устроила через своих знакомых директоров Филармонии мое поступление в драматическую школу, хотя прием туда уже целый месяц как был прекращен.

Три года я пробыла в школе по классу Вл. И. Немировича-Данченко и А. А. Федотова, одновременно бегая по 44 урокам, чтобы иметь возможность платить за учение и зарабатывать на жизнь.

Зимой 1897/98 года я кончила курс драматической школы. Уже ходили неясные, волновавшие нас слухи о создании в Москве какого-то нового, «особенного» театра; уже появлялась в стенах школы живописная фигура Станиславского с седыми волосами и черными бровями и рядом с ним характерный силуэт Санина; уже смотрели они репетицию «Трактирщицы», во время которой сладко замирало сердце от волнения; уже среди зимы учитель наш Вл. И. Немирович-Данченко говорил М. Г. Савицкой, В. Э. Мейерхольду и мне, что мы будем оставлены в этом театре, и мы бережно хранили эту тайну… И вот тянулась зима, надежда то крепла, то, казалось, совсем пропадала, пока шли переговоры… И уже наш третий курс волновался пьесой Чехова «Чайка», уже заразил нас Владимир Иванович своей трепетной любовью к ней, и мы ходили неразлучно с желтым томиком Чехова, и читали, и перечитывали, и не понимали, как можно играть эту пьесу, но все сильнее и глубже охватывала она наши души тонкой влюбленностью, словно это было предчувствие того, что в скором времени должно было так слиться с нашей жизнью и стать чем-то неотъемлемым, своим, родным.

Все мы любили Чехова-писателя, он нас волновал, но, читая «Чайку», мы, повторяю, недоумевали: возможно ли ее играть? Так она была непохожа на пьесы, шедшие в других театрах.

Владимир Иванович Немирович-Данченко говорил о «Чайке» с взволнованной влюбленностью и хотел ее ставить на выпускном спектакле. И когда обсуждали репертуар нашего начинающегося молодого дела, он опять убежденно и проникновенно говорил, что непременно пойдет «Чайка». И «Чайкой» все мы волновались, и все, увлекаемые Владимиром Ивановичем, были тревожно влюблены в «Чайку». Но казалось, что пьеса была так хрупка, нежна и благоуханна, что страшно было подойти к ней; и воплотить все эти образы на сцене…

Прошли наши выпускные экзамены, происходившие на сцене Малого театра. И вот наконец я у цели, я достигла того, о чем мечтала, я актриса, да еще в каком-то новом, необычном театре.

14/26 июня 1898 года в Пушкине произошло слияние труппы нового театра: члены Общества искусства и литературы, возглавляемого К. С. Станиславским, и мы, кончившие 45 школу Филармонии с Вл. И. Немировичем-Данченко, нашим руководителем, во главе. Началось незабываемое лето в Пушкине, где мы готовили пьесы к открытию. Для репетиций нам было предоставлено в парке знакомых К. С. летнее здание со сценой и одним рядом стульев. Началась работа над «Царем Федором Иоанновичем», «Шейлоком», «Ганнеле», а затем принялись за «Чайку», уже к осени.

Приступали мы к работе с благоговением, с трепетом и с большой любовью, но было страшно! Так недавно бедная «Чайка» обломала крылья в Петербурге в первоклассном театре, и вот мы, никакие актеры, в театре, никому не известном, смело и с верой беремся за пьесу любимого писателя. Приходит сестра Антона Павловича Мария Павловна и тревожно спрашивает, что это за отважные люди, решающиеся играть «Чайку» после того, как она доставила столько страданий Чехову, — спрашивает, тревожась за брата.

А мы работаем, мучаемся, падаем духом, опять уповаем. Трудно было работать еще потому, что все мало знали друг друга, только приглядывались. Константин Сергеевич как-то не сразу почувствовал пьесу, и вот Владимир Иванович со свойственным ему одному умением «заражать» заражает Станиславского любовью к Чехову, к «Чайке».

Я вступала на сцену с твердой убежденностью, что ничто и никогда меня не оторвет от нее, тем более что в личной жизни моей прошла трагедия разочарования первого юного чувства. Театр, казалось мне, должен был заполнить один все стороны моей жизни.

Но на самом пороге этой жизни, как только я приступила к давно грезившейся мне деятельности, как только началась моя артистическая жизнь, органически слитая с жизнью нарождавшегося нашего театра, этот самый театр и эта самая жизнь столкнули меня с тем, что я восприняла как явление на своем горизонте, что заставило меня глубоко задуматься и сильно пережить, — я встретилась с Антоном Павловичем Чеховым.

А. П. Чехов последних шести лет — таким я знала его: Чехов, слабеющий физически и крепнущий духовно…

Впечатление этих шести лет — какого-то беспокойства, метания, — точно чайка над океаном, не знающая, куда присесть: смерть его отца, продажа Мелихова, продажа своих произведений А. Ф. Марксу, покупка земли под Ялтой, — устройство дома и сада и в то же время сильное 46 тяготение к Москве, к новому, своему театральному делу; метание между Москвой и Ялтой, которая казалась уже тюрьмой; женитьба, поиски клочка земли недалеко от трогательно любимой Москвы и уже почти осуществление мечты — ему разрешено было врачами провести зиму в средней России; мечты о поездке по северным рекам, в Соловки, в Швецию, в Норвегию, в Швейцарию и мечта последняя и самая сильная, уже в Шварцвальде в Баденвейлере, перед смертью — ехать в Россию через Италию, манившую его своими красками, соком жизни, главное музыкой и цветами, — все эти метания, все мечты были кончены 2/15 июля 1904 года его словами: «Ich sterbe» (я умираю).

Жизнь внутренняя за эти шесть лет прошла до чрезвычайности полно, насыщенно, интересно и сложно, так что внешняя неустроенность и неудобства теряли свою остроту, но все же когда оглядываешься назад, то кажется, что жизнь этих шести лет сложилась из цепи мучительных разлук и радостных свиданий.

«Если мы теперь не вместе, то виноваты в этом не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству», — писал как-то Антон Павлович.

Казалось бы, очень просто разрешить эту задачу — бросить театр и быть при Антоне Павловиче. Я жила этой мыслью и боролась с ней, потому что знала и чувствовала, как ломка моей жизни отразилась бы на нем и тяготила бы его. Он никогда бы не согласился на мой добровольный уход из театра, который и его живо интересовал и как бы связывал его с жизнью, которую он так любил. Человек с такой тонкой духовной организацией, он отлично понимал, что значил бы для него и для меня мой уход со сцены, он ведь знал, как нелегко досталось мне это жизненное самоопределение.

Мы встретились впервые 9/21 сентября 1898 года — знаменательный и на всю жизнь не забытый день.

До сих пор помню все до мелочей, и трудно говорить словами о том большом волнении, которое охватило меня и всех нас, актеров нового театра, при первой встрече с любимым писателем, имя которого мы, воспитанные Вл. И. Немировичем-Данченко, привыкли произносить с благоговением.

Никогда не забуду ни той трепетной взволнованности, которая овладела мною еще накануне, когда я прочла записку Владимира Ивановича о том, что завтра, 9 сентября, 47 А. П. Чехов будет у нас на репетиции «Чайки», ни того необычайного состояния, в котором шла я в тот день в Охотничий клуб на Воздвиженке, где мы репетировали, пока не было готово здание нашего театра в Каретном ряду, ни того мгновения, когда я в первый раз стояла лицом к лицу с А. П. Чеховым.

Все мы были захвачены необыкновенно тонким обаянием его личности, его простоты, его неумения «учить», «показывать». Не знали, как и о чем говорить… И он смотрел на нас, то улыбаясь, то вдруг необычайно серьезно, с каким-то смущением, пощипывая бородку и вскидывая пенсне и тут же внимательно разглядывая «античные» урны, которые изготовлялись для спектакля «Антигона».

Антон Павлович, когда его спрашивали, отвечал как-то неожиданно, как будто и не по существу, как будто и общо, и не знали мы, как принять его замечания — серьезно или в шутку. Но так казалось только в первую минуту, и сейчас же чувствовалось, что это брошенное как бы вскользь замечание начинает проникать в мозг и душу, и от едва уловимой характерной черточки начинает проясняться вся суть человека.

Один из актеров, например, просил Антона Павловича охарактеризовать тип писателя в «Чайке», на что последовал ответ: «Да он же носит клетчатые брюки». Мы не скоро привыкли к этой манере общения с нами автора, и много было впоследствии невыясненного, непонятного, в особенности когда мы начинали горячиться; но потом, успокоившись, доходили до корня сделанного замечания.

И с той встречи начал медленно затягиваться тонкий и сложный узел моей жизни.

Второй раз Чехов появился на репетиции «Царя Федора», уже в Эрмитаже, в нашем новом театре, где мы предполагали играть сезон. Репетировали мы вечером, в сыром, холодном, далеко еще не готовом помещении, без пола, с огарками в бутылках вместо освещения, сами закутанные в пальто. Репетировали сцену примирения Шуйского с Годуновым, и такими необычными казались звуки наших собственных голосов в этом темном, сыром, холодном пространстве, где не видно было ни потолка, ни стен, с какими-то грустными, громадными, ползающими тенями… И радостно было чувствовать, что там, в пустом, темном партере, сидит любимая нами всеми «душа» и слушает нас.

48 На другой день в дождливую, сырую погоду Чехов уезжал на юг, в тепло, в не любимую им тогда Ялту.

17 декабря 1898 года мы играли «Чайку» в первый раз. Наш маленький театр был не совсем полон. Мы уже сыграли и «Федора» и «Шейлока»; хоть и хвалили нас, однако составилось мнение, что обстановка, костюмы необыкновенно жизненны, толпа играет исключительно, но… «актеров пока не видно», хотя Москвин прекрасно и с большим успехом сыграл Федора. И вот идет «Чайка», в которой нет ни обстановки, ни костюмов — один актер. Мы все точно готовились к атаке. Настроение было серьезное, избегали говорить друг с другом, избегали смотреть в глаза, молчали, все насыщенные любовью к Чехову и к новому нашему молодому театру, точно боялись расплескать эти две любви, и несли мы их с каким-то счастьем, и страхом, и упованием. Владимир Иванович от волнения не входил даже в ложу весь первый акт, а бродил по коридору.

Первые два акта прошли… Мы ничего не понимали… Во время первого акта чувствовалось недоумение в зале, беспокойство, даже слышались протесты — все казалось новым, неприемлемым: и темнота на сцене, и то, что актеры сидели спиной к публике, и сама пьеса. Ждали третьего акта… И вот по окончании его — тишина какие-то несколько секунд, и затем что-то случилось, точно плотину прорвало, мы сразу не поняли даже, что это было; и тут-то началось какое-то безумие, когда перестаешь чувствовать, что есть у тебя ноги, голова, тело… Все слилось в одно сумасшедшее ликование, зрительный зал и сцена были как бы одно, занавес не опускался, мы все стояли, как пьяные, слезы текли у всех, мы обнимались, целовались, в публике звенели взволнованные голоса, говорившие что-то, требовавшие послать телеграмму в Ялту… И «Чайка» и Чехов-драматург были реабилитированы.

Чем же мы взяли? Актеры мы все, за исключением Станиславского и Вишневского, были неопытные, и не так уж прекрасно играли «Чайку», но думается, что вот эти две любви — к Чехову и к нашему театру, которыми мы были полны до краев и которые мы несли с таким Счастьем и страхом на сцену, не могли не перелиться в души зрителей. Они-то и дали нам эту радость победы…

Следующие спектакли «Чайки» пришлось отменить из-за моей болезни — я первое представление играла с температурой 39° и сильнейшим бронхитом, а на другой 49 день слегла совсем… И нервы не выдержали: первые дни болезни никого не пускали ко мне; я лежала в слезах, негодуя на свою болезнь. Первый большой успех — и нельзя играть!

А бедный Чехов в Ялте, получив поздравительные телеграммы и затем известие об отмене «Чайки», решил, что опять полный неуспех, что болезнь Книппер только предлог, чтобы не волновать его, не вполне здорового человека, известием о новой неудачной постановке «Чайки».

К Новому году я поправилась, и мы с непрерывающимся успехом играли весь сезон нашу «Чайку».

Весной приезжает Чехов в Москву. Конечно, мы хотели непременно показать «Чайку» автору, но… у нас не было своего театра. Сезон кончался, с началом великого поста кончалась и аренда нашего театра. Мы репетировали где попало, снимая на Бронной какой-то частный театр. Решили на один вечер снять театр «Парадиз» на Большой Никитской, где всегда играли в Москве приезжие иностранные гастролеры. Театр неотопленный, декорации не наши, обстановка угнетающая после всего «нашего», нового, связанного с нами.

По окончании четвертого акта, ожидая, после зимнего успеха, похвал автора, мы вдруг видим: Чехов, мягкий, деликатный Чехов, идет на сцену с часами в руках, бледный, серьезный, и очень решительно говорит, что все очень хорошо, но «пьесу мою я прошу кончать третьим актом, четвертый акт не позволю играть…». Он был со многим несогласен, главное, с темпом, очень волновался и уверял, что этот акт не из его пьесы. И правда, у нас что-то не ладилось в этот раз. Владимир Иванович и Константин Сергеевич долго успокаивали его, доказывая, что причина неудачной нашей игры в том, что мы давно не играли (весь пост), а все актеры настолько зеленые, что потерялись среди чужой, неуютной обстановки мрачного театра. Конечно, впоследствии забылось это впечатление, все поправилось, но всегда вспоминался этот случай, когда так решительно и необычно для него протестовал Чехов, когда ему было что-то действительно не по душе.

Была радостная, чудесная весна, полная волнующих переживаний: создание нового нашего театра, итоги первого сезона, успех и неуспех некоторых постановок, необычайная наша сплоченность и общее волнение и трепет за каждый спектакль; большой, исключительный успех 50 «Чайки», знакомство с Чеховым, радостное сознание, что у нас есть «свой», близкий нам автор, которого мы нежно любили, — все это радостно волновало и наполняло наши души. Снимались с автором — группа участвующих в «Чайке» и в середине Чехов, якобы читающий пьесу. Уже говорили о постановке «Дяди Вани» в будущем сезоне.

Этой весной я ближе познакомилась с Чеховым и со всей его милой семьей. С сестрой его Марией Павловной мы познакомились еще зимой и как-то сразу улыбнулись друг другу. Помню, А. Л. Вишневский привел Марию Павловну ко мне в уборную в один из спектаклей «Чайки».

Помню солнечные весенние дни, первый день пасхи, веселое смятение колоколов, наполнявших весенний воздух чем-то таким радостным, полным ожидания… И в первый день пасхи пришел вдруг Чехов с визитом, он, никуда и никогда не ходивший в гости…

В такой же солнечный весенний день мы пошли с ним на выставку картин, смотреть Левитана, его друга, и были свидетелями того, как публика не понимала и смеялась над его чудесной картиной «Стога сена при лунном свете», — так это казалось ново и непонятно.

Чехов, Левитан и Чайковский — эти три имени связаны одной нитью, и правда, они были певцами прекрасной русской лирики, они были выразителями целой полосы русской жизни.

Именно Чехов в своих произведениях дал право на жизнь простому, внешне незаметному человеку с его страданиями и радостями, с его неудовлетворенностью и мечтой о будущем, об иной, «невообразимо прекрасной» жизни.

И в жизни Чехов относился с необыкновенной любовью и вниманием к каждому так называемому незаметному человеку и находил в нем душевную красоту. Люди любили его нежно и шли к нему, не зная его, чтобы повидать, послушать; а он утомлялся, иногда мучился этими посещениями и не знал, что сказать, когда ему задавали вопрос: как надо жить? Учить он не умел и не любил… Я спрашивала этих людей, почему они ходят к Антону Павловичу, ведь он не проповедник, говорить не умеет, а они отвечали с кроткой и нежной улыбкой, что когда посидишь только около Чехова, хоть молча, и то уйдешь обновленным человеком…

51 Помню, когда я везла тело Антона Павловича из Баденвейлера в Москву, на одной глухой, заброшенной, никому не известной станции, стоявшей одиноко среди необозримого пространства, подошли две робкие фигуры с полными слез глазами и робко и бережно прикрепили какие-то простые полевые цветы к грубым железным засовам запечатанного товарного вагона, в котором стоял гроб с телом Чехова. Это были люди простые, не герои, а из тех, которые приходили к нему «посидеть», чтобы после молчаливого визита уйти с новой верой в жизнь.

Не могу не пережить в памяти первого и последнего посещения студии Левитана (он вскоре скончался), не могу не вспомнить тишины и прелести тех нескольких часов, когда он показывал свои картины и этюды Марии Павловне и мне. Сильно волнуясь (у него была болезнь сердца), бледный, с горячими красивыми глазами, Левитан говорил о мучениях, которые он испытывал в продолжение шести лет, пока он не сумел передать на холсте лунную ночь средней полосы России, ее тишину, ее прозрачность, легкость, даль, пригорок, две-три нежные березки… И действительно, это была одна из замечательнейших его картин.

Три чудесных весенних солнечных дня провела я в Мелихове, небольшом имении Чеховых под Серпуховом. Все там дышало уютом, простой здоровой жизнью, чувствовалась хорошая, любовная атмосфера семейной жизни. Очаровательная матушка Антона Павловича, тихая русская женщина, с юмором, которую я нежно любила, Антон Павлович, такой радостный, веселый… Он показывал свои «владения»: пруд с карасями, которыми гордился — он был страстный рыболов, — огород, цветник. Он очень любил садоводство, любил все, что дает земля. Вид срезанных или сорванных цветов наводил на него уныние, и когда, случалось, дамы приносили ему цветы, он через несколько минут после их ухода молча выносил их в другую комнату. Все решительно пленило меня там: и дом, и флигель, где написана была «Чайка», и сад, и пруд, и цветущие фруктовые деревья, и телята, и утки, и сельская учительница, гулявшая с учителем по дорожке, — казалось, что шла Маша с Медведенко, — пленяли радушие, ласковость, уют, беседы, полные шуток, остроумия…

Это были три дня, полные чудесного предчувствия, полные радости, солнца… «Какие чувства — чувства, похожие на нежные, изящные цветы…»2

52 Кончился сезон, и я уехала отдыхать на Кавказ, где жил мой брат с семьей на даче около Мцхеты. К этому периоду относится начало нашей переписки. Еще в Москве я обещала приехать с Кавказа в Крым, где Антон Павлович купил участок земли и строил дом. Письмами мы сговорились встретиться на пароходе в Новороссийске около 20 июля и вместе приехали в Ялту, где я остановилась в семье доктора Л. В. Средина, с которой была дружна вся наша семья. А Антон Павлович жил на набережной в гостинице «Марино», откуда он ходил ежедневно на постройку своего дома в Аутку. Он плохо питался, так как никогда не думал о еде, уставал, и, как мы с Срединым ни старались зазывать его под разными предлогами, чтобы устроить ему нормальное питание, это удавалось очень редко: Антон Павлович не любил ходить «в гости» и избегал обедов не у себя дома, хотя к Срединым он относился с симпатией. У них было всегда так просто и радушно, и все, что бывало в Ялте из мира артистического, литературного и музыкального, все это посещало всегда Срединых (Горький, Аренский, Васнецов, Найденов, Ермолова).

Место, которое Антон Павлович приобрел для постройки дома, было далеко от моря, от набережной, от города и представляло собой в полном смысле слова пустырь с несколькими грушевыми деревьями.

Но вот стараниями Антона Павловича, его большой любовью ко всему, что родит земля, этот пустырь понемногу превращался в чудесный, пышный, разнообразный сад.

За постройкой дома Антон Павлович следил сам, ездил на работы и наблюдал. В городе его часто можно было видеть на набережной в книжном магазине И. А. Синани, к которому Антон Павлович относился с большой симпатией, к нему и его семье. Исаак Абрамович был очень предан Антону Павловичу, с каким-то благоговением помогал ему хлопотать о приобретении Кучук-Коя и участка под Ялтой, наблюдал, помогал советами, исполнял трогательно все поручения.

Около магазина была скамейка, знаменитая скамейка, где сходились, встречались, сидели и болтали все приезжавшие в Ялту «знаменитости»: и литераторы, и певцы, и художники, и музыканты… У Исаака Абрамовича была в магазине книга, в которой расписывались все эти «знаменитости» (и он гордился тем, что все это общество сходилось у него); у него же в магазине и на скамейке узнавались 53 все новости, все, что случалось и в небольшой Ялте и в большом мире. И всегда тянуло пойти на ослепительно белую, залитую солнцем набережную, вдыхать там теплый, волнующий аромат моря, щуриться и улыбаться, глядя на лазурный огонь морской поверхности, тянуло поздороваться и перекинуться несколькими фразами с ласковым хозяином, посмотреть полки с книгами, нет ли чего новенького, узнать, нет ли новых приехавших, послушать невинные сплетни…

В августе мы с Антоном Павловичем вместе уехали в Москву, ехали на лошадях до Бахчисарая, через Ай-Петри… Хорошо было покачиваться на мягких рессорах, дышать напоенным запахом сосны воздухом, и болтать в милом, шутливом, чеховском тоне, и подремывать, когда сильно припекало южное солнце и морило душу зноем. Хорошо было ехать через живописную долину Коккоза, полную какого-то особенного очарования и прелести…

Дорога шла мимо земской больницы, расположенной в некотором отдалении от шоссе. На террасе стояла группа людей, отчаянно махавших руками в нашем направлении и как будто что-то кричавших… Мы ехали, углубившись в какой-то разговор, и хотя видели суетившихся людей, но все же не подумали, что это могло относиться к нам, и решили, что это сумасшедшие… Впоследствии оказалось, что это были не сумасшедшие, а группа ялтинских знакомых нам докторов, бывших в больнице на какой-то консультации и усиленно старавшихся остановить нас… Этот эпизод потом был источником смеха и всевозможных анекдотов.

В Москве Антон Павлович пробыл недолго и в конце августа уехал обратно в Ялту, а уже с 3 сентября возобновилась наша переписка.

В сезон 1899/900 года мы играли «Дядю Ваню».

С «Дядей Ваней» не так было благополучно. Первое представление похоже было почти на неуспех. В чем же причина? Думаю, что в нас. Играть пьесы Чехова очень трудно: мало быть хорошим актером и с мастерством играть свою роль. Надо любить, чувствовать Чехова, надо уметь проникнуться всей атмосферой данной полосы жизни, а главное — надо любить человека, как любил его Чехов, и жить жизнью его людей. А найдешь то живое, вечное, что есть у Чехова, — сколько ни играй потом образ, он никогда не потеряет аромата, всегда будешь находить что-то новое, не использованное в нем.

54 В «Дяде Ване» не все мы сразу овладели образами, но чем дальше, тем сильнее и глубже вживались в суть пьесы, и «Дядя Ваня» на многие-многие годы сделался любимой пьесой нашего репертуара. Вообще пьесы Чехова не вызывали сразу шумного восторга, но медленно, шаг за шагом внедрялись глубоко и прочно в души актеров и зрителей и обволакивали сердца своим обаянием. Случалось не играть некоторые пьесы несколько лет, но мри возобновлении никогда у нас, артистов и режиссеров, не было такого отношения: ах, опять старое возобновлять! К каждому возобновлению приступали мы с радостью, репетировали пьесу, как новую, и находили в ней все новое и новое…

В конце марта труппа Художественного театра решила приехать в Крым с пьесами «Чайка», «Дядя Ваня», «Одинокие» и «Гедда Габлер».

Я приехала еще на страстной с Марией Павловной, и как казалось уютно и тепло в этом новом доме, который летом только еще строился и был нежилым… Все интересовало, каждый пустяк; Антон Павлович любил ходить и показывать и рассказывать, чего еще нет и что должно быть со временем; и главное, занимал его сад, фруктовые посадки…

С помощью сестры Марии Павловны Антон Павлович сам рисует план сада, намечает, где будет какое дерево, где скамеечка, выписывает со всех концов России деревья, кустарники, фруктовые деревья, устраивает груши и яблоки шпалерами, и результатом были действительно великолепные персики, абрикосы, черешни, яблоки и груши. С большой любовью растил он березку, напоминавшую ему нашу северную природу, ухаживал за штамбовыми розами и гордился ими, за посаженным эвкалиптом около его любимой скамеечки, который, однако, не долго жил, так же как березка: налетела буря, ветер сломал хрупкое белое деревцо, которое, конечно, не могло быть крепким и выносливым в чуждой ему почве. Аллея акаций выросла невероятно быстро; длинные и гибкие, они при малейшем ветре как-то задумчиво колебались, наклонялись, вытягивались, и было что-то фантастическое в этих движениях, беспокойное и тоскливое… На них-то всегда глядел Антон Павлович из большого итальянского окна своего кабинета… Были и японские деревца, развесистая слива с красными листьями, крупнейших размеров смородина, были и виноград, и миндаль, и пирамидальный 55 тополь — все это принималось и росло с удивительной быстротой благодаря любовному глазу Антона Павловича. Одна беда — был вечный недостаток в воде, пока наконец Аутку не присоединили к Ялте и не явилась возможность устроить водопровод.

По утрам Антон Павлович обыкновенно сиживал в саду и при нем всегдашние адъютанты — две собаки-дворняжки, которые откуда-то появились и прижились очень быстро благодаря симпатии, с которой Антон Павлович относился к ним, и два журавля с подрезанными крыльями, которые всегда были около людей, но в руки не давались. Журавли эти были очень привязаны к Арсению (дворнику и садовнику вместе), очень тосковали, когда он отлучался. О возвращении Арсения из города весь дом знал по крику этих серых птиц и странным движениям, которыми они выражали свою радость, — что-то вроде вальса.

В это же время был в Ялте и А. М. Горький, входивший в славу тогда быстро и сильно, как ракета. Он бывал у Антона Павловича и как чудесно, увлекательно, красочно рассказывал о своих скитаниях. И он сам и то, что он рассказывал, — все казалось таким новым, свежим, и долго молча сидели мы в кабинете Антона Павловича и слушали…

Тихо, уютно и быстро прошла страстная неделя, неделя отдыха, и надо было ехать в Севастополь, куда прибыла труппа Художественного театра. Помню, какое чувство одиночества охватило меня, когда я в первый раз в жизни осталась в номере гостиницы, да еще в пасхальную ночь, да еще после ласковости и уюта чеховской семьи… Но уже начались приготовления к спектаклям, приехал Антон Павлович, и жизнь завертелась… Начался какой-то весенний праздник… Переехали в Ялту — и праздник стал еще ярче, нас буквально засыпали цветами… Закончился этот праздник феерией на крыше дачи гостеприимной Ф. К. Татариновой, которая с такой любовью относилась к нашему молодому театру и не знала, как и чем выразить свое поклонение Станиславскому и Немировичу-Данченко, создавшим этот театр. Артисты приезжали часто к Антону Павловичу, обедали, бродили по саду, сидели в уютном кабинете, и как нравилось все это Антону Павловичу, — он так любил жизнь подвижную, кипучую, а тогда у нас все надеялось, кипело, радовалось…

56 Жаль было расставаться с югом, и с солнцем, и с Чеховым, и с атмосферой праздника… но надо было ехать в Москву, репетировать. Вскоре приехал в Москву и Антон Павлович, ему казалось пусто в Ялте после жизни и смятения, которые внес приезд нашего театра, но в Москве он почувствовал себя нездоровым и быстро вернулся на юг.

Я в конце мая уехала с матерью на Кавказ, и каково было мое удивление и радость, когда в поезде Тифлис — Батум я встретила Антона Павловича, Горького, Васнецова, доктора Алексина, ехавших в Батум. Ехали мы вместе часов шесть, до станции Михайлово, где мы с матерью пересели на Боржомскую ветку.

В июле я снова гостила у Чеховых в Ялте.

Переписка возобновилась с моего отъезда в Москву в начале августа и прервалась приездом Антона Павловича в Москву с пьесой «Три сестры».

Когда Антон Павлович прочел нам, артистам и режиссерам, долго ждавшим новой пьесы от любимого автора, свою пьесу «Три сестры», воцарилось какое-то недоумение, молчание… Антон Павлович смущенно улыбался и, нервно покашливая, ходил среди нас… Начали одиноко брошенными фразами что-то высказывать, слышалось: «Это же не пьеса, это только схема…», «Этого нельзя играть, нет ролей, какие-то намеки только…» Работа была трудная, много надо было распахивать в душах…

Но вот прошло несколько лет, и мы уже с удивлением думали: неужели эта наша любимая пьеса, такая насыщенная переживаниями, такая глубокая, такая значительная, способная затрагивать самые скрытые прекрасные уголки души человеческой, неужели эта пьеса могла казаться не пьесой, а схемой, и мы могли говорить, что нет ролей?

В 1917 году, после Октябрьской революции, одной из первых пьес, которые мы играли, была пьеса «Три сестры», и у всех было такое чувство, что мы раньше играли ее бессознательно, не придавая значения вложенным в нее мыслям и переживаниям, а главное — мечтам. И впрямь иначе зазвучала вся пьеса, почувствовалось, что это были не просто мечты, а какие-то предчувствия, и что действительно «надвинулась на нас всех громада», сильная буря «сдула с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку…»

57 В середине декабря Антон Павлович отправился на юг Франции, в Ниццу, где он прожил около трех месяцев, сильно волнуясь ходом работ в театре над постановкой пьесы «Три сестры».

В Москве он смотрел «Когда мы, мертвые, пробуждаемся». К Ибсену Антон Павлович относился как-то недоверчиво и с улыбкой, он казался ему сложным, непростым и умствующим. Постановке «Снегурочки» Антон Павлович тоже не очень сочувствовал; он говорил, что пока мы не должны ставить таких пьес, а придерживаться пьес типа «Одиноких».

Наша возобновившаяся переписка тянулась с 11 декабря по 18 марта 1901 года. В начале апреля я ненадолго приезжала в Ялту, а с половины апреля (до половины мая) шла опять переписка.

Таковы были внешние факты. А внутри росло и крепло чувство, которое требовало каких-то определенных решений, и я решила соединить мою жизнь с жизнью Антона Павловича, несмотря на его слабое здоровье и на мою любовь к сцене. Верилось, что жизнь может и должна быть прекрасной, и она стала такой, несмотря на наши горестные разлуки, — они ведь кончались радостными встречами. Жизнь с таким человеком мне казалась нестрашной и нетрудной: он так умел отбрасывать всю тину, все мелочи жизненные и все ненужное, что затемняет и засоряет самую сущность и прелесть жизни.

В половине мая 1901 года Антон Павлович приехал в Москву. 25 мая мы повенчались и уехали по Волге, Каме, Белой до Уфы, откуда часов шесть по железной дороге — в Андреевский санаторий около станции Аксеново. По дороге навестили в Нижнем Новгороде А. М. Горького, отбывавшего домашний арест.

У пристани «Пьяный бор» (Кама) мы застряли на целые сутки и ночевали на полу в простой избе в нескольких верстах от пристани, но спать нельзя было, так как неизвестно было время, когда мог прийти пароход на Уфу. И в продолжение ночи и на рассвете пришлось несколько раз выходить и ждать, не появится ли какой пароход. На Антона Павловича эта ночь, полная отчужденности от всего культурного мира, ночь величавая, памятная какой-то покойной, серьезной содержательностью, и жутковатой красотой, и тихим рассветом, произвела сильное впечатление, и в его книжечке, куда он заносил все свои мысли и впечатления, отмечен «Пьяный бор».

58 В Аксенове Антону Павловичу нравилась природа: длинные тени по степи после шести часов, фырканье лошадей в табуне, нравилась флора, река Дёма (аксаковская), куда мы ездили однажды на рыбную ловлю. Санаторий стоял в прекрасном дубовом лесу, но устроен был примитивно, и жить было неудобно при минимальном комфорте. Даже за подушками пришлось мне ехать в Уфу. Кумыс сначала пришелся по вкусу Антону Павловичу, но вскоре надоел, и, не выдержав шести недель, мы отправились в Ялту через Самару, по Волге до Царицына и на Новороссийск. До 20 августа мы пробыли в Ялте. Затем мне надо было возвращаться в Москву: возобновлялась театральная работа.

И опять начинаются разлуки и встречи, только расставания становятся еще чувствительнее и мучительнее, и уже через несколько месяцев я стала сильно подумывать, не бросить ли сцену. Но рядом вставал вопрос: нужна ли Антону Павловичу просто жена, оторванная от живого дела? Я чуяла в нем человека-одиночку, который, может быть, тяготился бы ломкой жизни своей и чужой. И он так дорожил связью через меня с театром, возбудившим его живейший интерес.

Я невольно с необычайной остротой вспомнила все эти переживания, когда много лет спустя, при издании писем Антона Павловича, я прочла его слова, обращенные к А. С. Суворину еще в 1895 году: «Извольте, я женюсь, если вы хотите этого. Но мои условия: все должно быть, как было до этого, то есть она должна жить в Москве, а я в деревне (он жил тогда в Мелихове), и я буду к ней ездить. Счастья же, которое продолжается изо дня в день, от утра до утра, я не выдержу. Я обещаю быть великолепным мужем, но дайте мне такую жену, которая, как луна, являлась бы на моем небе не каждый день».

Я не знала тогда этих слов, но чувствовала, что я нужна ему такая, какая я есть, и все-таки после моей тяжелой болезни в 1902 году я опять серьезно говорила с нашими директорами о своем уходе из театра, но встретила сильный отпор. Антон Павлович тоже восставал, хотя и воздерживался от окончательного решения. Я понимала причину его сдержанности, но никогда мы не трогали ее словами и не говорили о том, что мешало нам до конца соединить жизнь, и только в письмах у меня появлялись недоговоренности, и подозрительность, и иногда раздражение.

59 Так и потекла жизнь — урывками, с учащенной перепиской в периоды разлуки.

С этой поры жизнь Антона Павловича больше, чем прежде, делится между Москвой и Ялтой. Начались частые встречи и проводы на Курском вокзале и на вокзале в Севастополе. В Ялте ему надо было жить, в Москву тянуло все время. Хотелось быть ближе к жизни, наблюдать ее, чувствовать, участвовать в ней, хотелось видеть людей, которые хотя иногда и утомляли его своими разговорами, но без которых он жить не мог: не в его силах было отказывать человеку, который пришел с тем, чтобы повидать его и побеседовать с ним.

В Ялте привлекали сначала только постройка дома, разбивка сада, устройство жизни, а впоследствии он свыкся с ней, хотя и называл ее своей «теплой Сибирью». В Москву все время стремился, стремился быть ближе к театру, быть среди актеров, ходить на репетиции, болтать, шутить, смотреть спектакли, любил пройтись по Петровке, по Кузнецкому, посмотреть на магазины, на толпу. Но в самый живой период московской жизни ему приходилось быть вдали от нее. Только зиму 1903/04 года доктора разрешили ему провести в столице, и как он радовался и умилялся на настоящую московскую снежную зиму, радовался, что можно ходить на репетиции, радовался, как ребенок, своей новой шубе и бобровой шапке.

Мы эту зиму приискивали клочок земли с домом под Москвой, чтобы Антон Павлович мог и в дальнейшем зимовать близко от нежно любимой Москвы (никто не думал, что развязка так недалека). И вот мы поехали в один солнечный февральский день в Царицыно, чтобы осмотреть маленькую усадьбу, которую нам предлагали купить. Обратно (не то мы опоздали на поезд, не то его не было) пришлось ехать на лошадях верст около тридцати. Несмотря на довольно сильный мороз, как наслаждался Антон Павлович видом белой горевшей на солнце равнины и скрипом полозьев по крепкому укатанному снегу! Точно судьба решила побаловать его и дала ему в последний год жизни все те радости, которыми он дорожил: и Москву, и зиму, и постановку «Вишневого сада», и людей, которых он так любил… Работа над «Вишневым садом» была трудная, мучительная, я бы сказала. Никак не могли понять друг друга, сговориться режиссеры с автором.

Но все хорошо, что хорошо кончается, и после всех препятствий, трудностей и страданий, среди которых рождался 60 «Вишневый сад», мы играли его с 1904 года до наших дней и ни разу не снимали его с репертуара, между тем как другие пьесы отдыхали по одному, по два, три года.

«Вишневый сад» мы впервые играли 17/30 января 1904 года, в день рождения и именин Антона Павловича.

Первое представление «Вишневого сада» было днем чествования Чехова литераторами и друзьями. Его это утомляло, он не любил показных торжеств и даже отказался приехать в театр. Он очень волновался постановкой «Вишневого сада» и приехал только тогда, когда за ним послали.

Первое представление «Чайки» было торжеством в театре, и первое представление последней его пьесы тоже было торжеством. Но как непохожи были эти два торжества! Было беспокойно, в воздухе висело что-то зловещее. Не знаю, может быть, теперь эти события окрасились так благодаря всем последующим, но что не было ноты чистой радости в этот вечер 17 января, — это верно. Антон Павлович очень внимательно, очень серьезно слушал все приветствия, но временами он вскидывал голову своим характерным движением, и казалось, что на все происходящее он смотрит с высоты птичьего полета, что он здесь ни при чем, и лицо освещалось его мягкой, лучистой улыбкой, и появлялись характерные морщины около рта, — это он, вероятно, услышал что-нибудь смешное, что он потом будет вспоминать и над чем неизменно будет смеяться своим детским смехом.

Вообще Антон Павлович необычайно любил все смешное, все, в чем чувствовался юмор, любил слушать рассказы смешные и, сидя в уголке, подперев рукой голову, пощипывая бородку, заливался таким заразительным смехом, что я часто, бывало, переставала слушать рассказчика, воспринимая рассказ через Антона Павловича. Он очень любил фокусников, клоунов. Помню, мы с ним как-то в Ялте долго стояли и не могли оторваться от всевозможных фокусов, которые проделывали дрессированные блохи. Любил Антон Павлович выдумывать — легко, изящно и очень смешно, — это вообще характерная черта чеховской семьи. Так, в начале нашего знакомства большую роль у нас играла «Наденька», якобы жена или невеста Антона Павловича, и эта «Наденька» фигурировала везде и всюду, ничто в наших отношениях не обходилось без «Наденьки» — она нашла себе место и в письмах.

61 Даже за несколько часов до своей смерти он заставил меня смеяться, выдумывая один рассказ. Это было в Баденвейлере. После трех тревожных, тяжелых дней ему стало легче к вечеру. Он послал меня пробежаться по парку, так как я не отлучалась от него эти дни, и, когда я пришла, он все беспокоился, почему я не иду ужинать, на что я ответила, что гонг еще не прозвонил. Гонг, как оказалось после, мы просто прослушали, а Антон Павлович начал придумывать рассказ, описывая необычайно модный курорт, где много сытых, жирных банкиров, здоровых, любящих хорошо поесть, краснощеких англичан и американцев, и вот все они, кто с экскурсии, кто с катанья, с пешеходной прогулки, — одним словом, отовсюду собираются с мечтой хорошо и сытно поесть после физической усталости дня. И тут вдруг оказывается, что повар сбежал и ужина никакого нет, — и вот как этот удар по желудку отразился на всех этих избалованных людях… Я сидела прикорнувши на диване после тревоги последних дней и от души смеялась. И в голову не могло прийти, что через несколько часов я буду стоять перед телом Чехова!

В последний год жизни у Антона Павловича была мысль написать пьесу. Она была еще неясна, но он говорил мне, что герой пьесы — ученый, любит женщину, которая или не любит его, или изменяет ему, и вот этот ученый уезжает на Дальний Север. Третий акт ему представлялся именно так: стоит пароход, затертый льдами, северное сияние, ученый одиноко стоит на палубе, тишина, покой и величие ночи, и вот на фоне северного сияния он видит: проносится тень любимой женщины.

Антон Павлович тихо, покойно отошел в другой мир. В начале ночи он проснулся и первый раз в жизни сам попросил послать за доктором. Ощущение чего-то огромного, надвигающегося придавало всему, что я делала, необычайный покой и точность, как будто кто-то уверенно вел меня. Помню только жуткую минуту потерянности: ощущение близости массы людей в большом спящем отеле и вместе с тем чувство полной моей одинокости и беспомощности. Я вспомнила, что в этом же отеле жили знакомые русские студенты — два брата, и вот одного я попросила сбегать за доктором, сама пошла колоть лед, чтобы положить на сердце умирающему. Я слышу, как сейчас, среди давящей тишины июльской мучительно душной ночи звук удаляющихся шагов по скрипучему песку…

62 Пришел доктор, велел дать шампанского. Антон Павлович сел и как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки (он очень мало знал по-немецки): «Ich sterbe»… Потом взял бокал, повернул ко мне лицо, улыбнулся своей удивительной улыбкой, сказал: «Давно я не пил шампанского…», покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и вскоре умолкнул навсегда… И страшную тишину ночи нарушала только как вихрь ворвавшаяся огромных размеров черная ночная бабочка, которая мучительно билась о горящие электрические лампочки и металась, по комнате…

Ушел доктор, среди тишины и духоты ночи со страшным шумом выскочила пробка из недопитой бутылки шампанского… Начало светать, и вместе с пробуждающейся природой раздалось, как первая панихида, нежное прекрасное пение птиц и донеслись звуки органа из ближней церкви. Не было звука людского голоса, не было суеты обыденной жизни, были красота, покой и величие смерти…

И у меня сознание горя, потери такого человека, как Антон Павлович, пришло только с первыми звуками пробуждающейся жизни, с приходом людей, а то, что я испытывала и переживала, стоя одна на балконе и глядя то на восходящее солнце и на звенящее пробуждение природы, то на прекрасное, успокоившееся, как бы улыбающееся лицо Антона Павловича, словно понявшего что-то, — это для меня, повторяю, пока остается тайной неразгаданности… Таких минут у меня в жизни не было и не будет…

2 ИЮЛЯ
[Из черновых рукописей]

Ранней весной 1904 года, в конце апреля, Антон Павлович приехал в Москву из Ялты, расхворался, и пришлось лечь в постель, что бывало редко. А. П. переносил все свои недомогания мужественно, никогда не позволял себе раскисать, не признавал халата, но всегда боролся с болезнью. Три недели пролежал он в Москве, жалуясь на сильные тягучие боли во всех мышцах, особенно в ногах (и очень страдал от расстройства желудка). Доктор Таубе, лечивший Антона Павловича, советовал ехать в Шварцвальд, в Баденвейлер, курорт для легочных, где А. П. мог бы жить или в отеле, или в частной квартире, так как о 63 санатории он и слышать не хотел — это казалось ему концом жизни.

В первых числах июня мы выехали на Берлин, где остановились на несколько дней, чтобы посоветоваться с известным профессором Э., который ничего не нашел лучше после того как выслушал и выстукал Антона Павловича, как встать, пожать плечами, попрощаться и уйти. Нельзя забыть мягкой, снисходительной, как бы сконфуженной и растерянной улыбки Антона Павловича. Это должно было произвести удручающее впечатление.

В Берлине же Антон Павлович впервые познакомился с покойным Г. Иоллосом, много беседовал с ним и сохранил к нему теплую симпатию3. И это свидание немного сгладило тяжелое впечатление [от] визита немецкой знаменитости.

В Баденвейлере первое время Антон Павлович начал как будто поправляться, немного ходил около дома, — его сильно мучила одышка, эмфизема легких; катались мы с ним почти ежедневно, и Антон Павлович очень любил эти прогулки по прекрасной дороге с чудесными вишневыми деревьями по сторонам, среди выхоленных полей и лугов с журчащими ручьями — искусственное орошение, — мимо маленьких уютных домиков с крохотными садиками, где на маленькой площадке с любовью разбит и огород, и тут же цветут лилии, розы и гвоздики. Вся эта мирная панорама радовала Антона Павловича; ему нравилась эта привязанность и любовь к земле, и он с тоской переносился мыслями в Россию и мечтал о том времени, когда русский крестьянин с такой же бережной любовью будет выхаживать свой клочок земли.

Доктор Швёрер, к которому мы обратились, оказался прекрасным человеком и врачом. Вероятно, и он понял, что состояние здоровья Антона Павловича внушало опасения, но тем более он отнесся к нему с необычайной мягкостью, осторожностью и любовью. И Антон Павлович, который обыкновенно тяготился визитами врачей, так что даже наш домашний доктор и друг Альтшуллер всегда придумывал какую-нибудь причину, чтобы маскировать свой врачебный визит, — повторяю, Антон Павлович очень покорно и без ропота принимал Швёрера, который в свою очередь умел приходить к нему как-то просто под видом доброго знакомого.

За три недели нашего пребывания мы два раза переменили помещение. В отеле «Römerbad» было очень людно, 64 нарядно, и мы переехали на частную виллу, в нижний этаж, чтобы Антон Павлович мог сам выходить и лежать на солнце утром, где он обыкновенно ждал с нетерпением почтальона с письмами и газетами. Антон Павлович очень волновался и следил за ходом войны с Японией. Вскоре и здесь стало тяжко, — Антон Павлович все зяб, мало было солнца в комнате, а за стеной по ночам слышался кашель и чувствовалась близость тяжко больного. Переехали в отель «Sommer», в комнату, залитую солнцем. Антон Павлович стал отогреваться, стал чувствовать себя лучше, каждый день обедал и ужинал внизу, в общей зале, за нашим отдельным столиком. Много лежал в саду, сидел у себя на балконе и наблюдал с большим интересом жизнь маленького Баденвейлера.

Особенно его занимала неустанная жизнь на почте; он вообще с особенной любовью относился к почте и почтальонам.

За три дня до кончины Антон Павлович почему-то выразил желание иметь белый фланелевый костюм (и в шутку упрекал меня: плохо одеваешь мужа). И когда я говорила, что костюм нельзя купить здесь, он, как ребенок, просил съездить в ближайший город Фрейбург и заказать по мерке хороший костюм. На эту поездку потребовался целый день, так что Антон Павлович оставался совсем один и, как всегда, спускался к обеду и к ужину. Как раз когда я вернулась, Антон Павлович выходил из общей столовой и, по-видимому, гордился своей самостоятельностью и остался очень доволен, когда узнал, что костюм будет готов через три дня.

Началась жара. На следующее утро Антон Павлович, идя по коридору, сильно задыхался и, вернувшись в комнату, затревожился, просил переменить комнату — окнами на север, и часа через два мы уже устраивались в новой комнате, в верхнем этаже, с прекрасным видом на горы и леса. Антон Павлович лег; просил меня написать в Берлин, в банк, чтобы выслали нам остающиеся там деньги. И когда я села писать, он вдруг сказал: «Вели прислать деньги на твое имя». Мне это показалось странным. Я засмеялась и ответила, что я не люблю возиться с денежными делами (и это Антон Павлович знал) и что пусть будет по-прежнему. И написала, чтоб выслали Herrn A. Tschechof (деньги пришли, когда он уже лежал без жизни). И когда я разбирала вещи и приводила в порядок комнату, он вдруг спросил: «А что, ты испугалась?» Может 65 быть, моя торопливость заставила его так думать. Через три дня уже оба эти обращения получили какое-то огромное значение, мучительное.

Два дня он сильно задыхался, так что лежал на пяти подушках, почти сидя, очень ослаб, с постели не вставал, дышал кислородом, пил только кофе, и все было невкусно. Температура была невысокая, кашель почти эти дни не мучил его, и хрипы были мало слышны.

Предпоследняя ночь была страшная. Стояла жара, и разражалась гроза за грозой. Было душно. Ночью Антон Павлович умолял открыть дверь на балкон и окно, а открыть было жутко, так как густой, молочный туман поднимался до нашего этажа и, как тягучие привидения самых фантастических очертаний, вползал и разливался по комнате, и так всю ночь… Электричество потушили, оно мучило зрение Антону Павловичу, горел остаток свечи, и было страшно, что свечи не хватит до рассвета, а клубы тумана все ползли, и особенно было жутко, когда свеча то замирала, то вспыхивала… Чтобы Антон Павлович, приходя в сознание, не заметил, что я не сплю и слежу за ним, я взяла книгу и делала вид, что читаю… Он спрашивал, приходя в себя: «Что читаешь?» Томик Чехова был открыт на рассказе «Странная история», я так и сказала. Он улыбнулся и слабо сказал: «Дурочка, кто же возит книги мужа с собой?» и опять впал в забытье. Когда я ему клала лед на сердце, он слабо отстранял и неясно бормотал: «Пустому сердцу не надо…»

Ночь была настолько страшна своей тишиной и вместе с тем какой-то жизнью во всех углах благодаря этому колыхающемуся туману, и силуэт Антона Павловича, почти сидящий, с трудом дышащий — все было так величаво спокойно и потому жутко, что я утром с нетерпением ждала прихода доктора Швёрера, чтобы посоветоваться с ним и выписать сестру или брата Антона Павловича из России. Мне казалось, что я могла потерять присутствие духа, если еще повторится такая ночь. И как ни странно, — о смерти не думалось, о конце… Доктор успокоил меня, ласково, мягко поговорил с Антоном Павловичем… Стало легче утром. Антон Павлович поел даже жидкой кашки и просил устроить его в кресле поближе к окну. И очень много и долго, с перерывами, раскладывал пасьянс «тринадцать».

В сумерки я пошла в аптеку за кислородом, и он сам велел мне выкупаться в бассейне, пробежаться по парку 66 и вздохнуть, так как эти дни я ни на минуту не выходила из комнаты. Вернувшись, я увидела его мягко улыбающееся лицо, и как-то стало покойнее, казалось, самое страшное прошло с этой жуткой ночью. И тут-то, за разговорами прослушавши гонг, зовущий к ужину, в то время как прислуга принесла мне какую-то еду, Антон Павлович и начал придумывать рассказ, как в богатом курорте, вечером, собираются все, уставшие за день от всякого рода спорта, сытые, богатые англичане, американцы и с жадностью ожидают сытного ужина, и — о ужас — оказывается, что повар скрылся, и как эта трагедия отозвалась на желудках всех этих сытых, избалованных людей. Антон Павлович так увлекательно говорил, что я смеялась от души, и казалось, что точно камень сваливался с груди. Приняв лекарство, Антон Павлович велел взять лишние подушки и лег, как обыкновенно, и с улыбкой сказал: «Вот видишь, сегодня мне уже легче, я не так задыхаюсь». Вскоре уснул и спокойно, тихо проспал часа три…

Около часа он проснулся. Жаловался, что ему жестко лежать, жаловался на тошноту, «маялся» и первый раз в жизни сам попросил послать за доктором… Стало жутко. Но чувство, что надо все делать необычайно уверенно и быстро, заставило собрать все силы. Я разбудила нашего знакомого русского студента Л. Л. Рабенека, жившего в этом же отеле, и попросила сбегать за доктором. Разбудила швейцара и велела дать льду. Когда вернулся Рабенек, мы быстро и молча на полу кололи лед в ожидании прихода доктора… Выражение лица Антона Павловича было сосредоточенное, ожидающее, как бы прислушивающееся к чему-то…

Пришел доктор Швёрер и с мягкой лаской начал что-то говорить, обняв Антона Павловича. А. П. как-то необыкновенно прямо приподнялся, сел и сказал, громко и ясно: «Ich sterbe». Доктор успокаивал, взял шприц и сделал впрыскивание камфоры, велел подать шампанского. Антон Павлович взял полный бокал, оглянулся, улыбнулся мне и сказал: «Давно я не пил шампанского». Выпил все до дна, лег тихо на левый бок, — я только успела перебежать и нагнуться к нему через свою кровать, окликнуть его — он уже не дышал, уснул тихо, как ребенок…

И когда исчезло то, что было Антоном Павловичем, ворвалась в окно серая ночная бабочка огромных размеров и мучительно билась о стены, о потолок, о лампы, точно в предсмертной тоске.

67 Доктор ушел, Рабенек сел составлять телеграммы в Россию, вскоре ушел. Начало светать, потухло электричество… Раздалось сначала робкое чириканье пробуждающихся птиц и зазвучало вскоре все сильнее, радостнее; звуки органа одиноко и глубоко полились в свежем воздухе, это казалось сказочным — кто бы мог играть в церкви так рано… Все вместе — как бы первая панихида. Последние минуты не нарушались никакой повседневностью. Была тишина величавая, ни лишних разговоров, ни лишних слов, — покой и величие смерти.

В 7 ч. утра пришел наш министр-резидент при Баденском дворе, Вл. Эйхлер, молча встал на колени, поклонился… Дал мне слово, что все обычные официальные порядки будут отменены, что не явится никакая полиция и покой не будет нарушен. Уже благодаря доктору Швёреру тело было оставлено до следующей ночи, и никто, никто не знал, что произошло в эту ночь с 1 на 2 июля…

Когда я в сумерках выходила из отеля, навстречу мне шел Г. Иоллос, приехавший сейчас же из Швейцарии, как только прочел в газетах, и, благодаря хлопотам его и Эйхлера, все было покойно, гладко, никто не тревожил никакими бумагами и документами. И деньги пришли из Берлина на имя Антона Павловича, но их сейчас же любезно выдали мне, хотя по закону я не имела права получить их, и костюм был готов… В следующую ночь тело Антона Павловича перенесли в часовню. Утром супруга доктора Швёрера (урожденная Живаго) вместе со мной превратила католическую часовню в православную, устроили аналой, поставили наши иконы. Приехал священник из Карлсруэ — отслужил первую панихиду. Усиленно хлопотали, чтобы власти железнодорожные разрешили везти тело с курьерским поездом. Я не хотела ехать отдельно. В конце концов разрешили вагон с телом прицепить к курьерскому поезду.

Приехала первая жена моего брата Владимира Леонардовича, урожденная Бартельс, ныне Ellen Tells, и была мне большой помощью во всем этом скорбном пути. В Германии, на запасном пути, где стоял вагон с телом, была вторая панихида; служил отец Мальцев, человек прекрасной души, умница, с юмором. Немцы просили, чтобы не было слышно ни пения, ни службы. Пришли русские рабочие, принесли гирлянды дубовые, цветов, зелени и убрали и украсили весь вагон, и таинственно и трогательно звучала вся панихида и пение придушенными голосами… 68 Отец Мальцев сказал прекрасную, содержательную, теплую речь… Была задержка в Берлине. Никто не мог сказать, когда, с каким поездом мы могли следовать дальше, а уже запросы каждый [день] из Москвы и Петербурга. Наше посольство как-то странно себя держало: как будто нарочно держали в неизвестности, верно, чтоб не было шумихи и встречи в России — всего боялись. Через один из трех округов Германии, по которым мы должны были ехать, не пропускали вагон с телом с курьерским поездом, и только за четверть часа до отхода вечернего поезда, благодаря невероятным хлопотам сына Иоллоса, удалось получить разрешение.

ИБСЕН В ХУДОЖЕСТВЕННОМ ТЕАТРЕ4

Генрик Ибсен… Сколько умов и душ человеческих волновал этот старик с белыми пушистыми бакенбардами и острыми глазами, там, на севере, в мало знакомой нам тогда Норвегии, казавшейся какой-то необыкновенной своей цельностью, нетронутостью, с ее бездонными таинственными зелеными фиордами и фантастическими горами; казалось, и человек там должен быть каким-то особенным, цельным, покойным, нетронутым и не зараженным суетой и суррогатом цивилизации, с большими страстями, о которых он сам может и не догадываться, но которые могут доводить его до крайности, всколыхнуть до дна существо духа человеческого. Таковы и фиорды там — зеркальная поверхность, покой, но в душу проникает жуть, когда думаешь об их невероятной глубине и о бурях, которые поднимаются со дна и которые могут сокрушить жизнь человеческую. Бури, о которых упоминает Ребекка в «Росмерсхольме».

Действительно, такой и показалась эта Норвегия, когда я ее увидела, — простой, цельной, таящей в себе огромные внутренние силы. Попала я туда, насыщенная и Ибсеном и Кнутом Гамсуном5. Хотелось видеть, слышать этих двух таких различных чародеев Севера. У Ибсена только побывала в доме — он лежал больной и не мог принимать.

… Сколько загадочности, таинственности, глубины, какого-то наивно-серьезного подхода к душе человеческой 69 у Ибсена. Что-то очень близкое, волнующее, манкое и вместе с тем что-то как бы чуждое в нем. Близкое и волнующее — это его сущность. Что-то чуждое — может быть, форма, в которую он облекает свою сущность6.

Много раз приходилось слышать мнение о том, что находят нечто общее между Ибсеном и Чеховым. Может быть, это общее сводится к тому, что оба — оптимисты будущего и пессимисты настоящего. Две совершенно разные индивидуальности, ко всем жизненным вопросам подходящие совершенно различно. Ибсена волнует «идея», философская мысль, которая владеет им, и он ставит людей в придуманные им положения, созданные этой его идеей.

Ибсен уважает и любит человека, но совсем не так, как любит его Чехов. Ибсен предъявляет к человеку требования, взыскивает, нападает на мещанство, в котором он погряз, бичует, поучает и этим мечтает возвысить, поднять душу человеческую, не имеющую достаточно героизма сбросить с себя тину, которой опутывает нас незаметно этот ужасный «каждый день» с его мелкими заботами и интересами. Чехов любит человека большой, всепонимающей и всепрощающей нежной любовью, ничего не требующей, не поучающей, он «жалеет», то есть любит человека и лишь глубоко скорбит о несовершенствах жизненных условий, которые создались для человека и которые гнетут его и закрывают от него радость жизни, и, не имея сил бороться, человек тонет в обывательщине. Смех Чехова — не высмеивающий, а сочувствующий, если можно так выразиться.

Странный старик Ибсен! Несмотря на всю его глубину, наблюдательность, серьезные требования, которые он предъявляет человеку, где-то иногда нельзя не улыбнуться, мягко улыбнуться. Думается, что эту улыбку вызывает какой-то контраст в его существе: с одной стороны — крупный, острый, серьезный вынашиватель какой-нибудь интересующей его мысли, с другой — это маленький честолюбивый человечек, очень ценящий почет, признание, с готовностью принимающий как должное все знаки отличия. Вот и сейчас, перелистывая американский театральный журнал, в котором есть несколько статей об Ибсене, я увидела на его страницах выражение лица молодого Ибсена, декорированного массой орденов, — время его пребывания в Дрездене в конце 70-х годов. Нельзя удержаться от улыбки при виде этого самодовольного лица или видя его силуэт в кафе, с газетой в руке, в цилиндре, в 70 который вделаны какие-то таинственные зеркала, через которые он мог наблюдать всех окружающих его, не возбуждая внимания и оставаясь незамеченным наблюдателем.

Чехов как-то не мог вполне серьезно относиться к Ибсену. Он ему казался неискренним, надуманным, нагроможденным, мудрствующим, и, помню, когда мы готовили с Вл. Ив. Немировичем-Данченко «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» (я играла Майю), то я избегала говорить об этой работе с Антоном Павловичем. Он благодушно, с тонкой улыбкой, но неотразимо вышучивал то, к чему мы относились с большой серьезностью и уважением.

Ибсена играли много во всех странах, но не знаю, был ли где такой театр — ибсеновский театр, — где бы «раскрыли» его, чтобы можно было сказать, что этот театр понимает и ставит Ибсена так, как его нигде не умеют понимать и ставить. Я видела за границей прекрасных актеров, исполнявших пьесы Ибсена, но в общем тоне постановки был или театральный пафос, напряженность, или какое-то неприятное опрощение его произведений.

Оглядываясь назад на пройденный нашим театром репертуар и отдаваясь первому впечатлению, кажется, будто мы мало ставили Ибсена, но это только кажется; думаю, по той причине, что мало его постановок удержалось, в репертуаре, — не все были удачны по различным причинам. Наиболее удержавшимися в репертуаре были «Доктор Штокман» и «Бранд», которые шли с огромным, блестящим успехом. Все, думается, помнят великолепный, незабываемый, детски чистый образ Штокмана, созданный К. С. Станиславским, и грандиозную, сильную, монументальную постановку «Бранда» — создание Вл. Ив. Немировича-Данченко. Труднее была работа над его пьесами с более сложной психикой, с ибсеновской символикой. В 1900 г. мы ставили «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» (чуть ли не самая любимая драма Владимира Ивановича, которую он так прекрасно ставил и расшифровывал), и все-таки, думается, мы, актеры, были еще очень зелены, чтобы справиться с такой исключительно трудной драмой. «Гедда Габлер» была первая пьеса Ибсена, за которую взялся наш начинающий театр. Несмотря на прекрасно сыгранные отдельные роли (чудесная была Тея — М. П. Лилина, — эта маленькая, белокурая Тея, с ее большими наивными голубыми глазами; живописен был К. С. Станиславский в роли безумца Левборга, красива была М. Ф. Андреева в заглавной роли, хорош был Вишневский — Бракк), 71 чего-то самого основного, самого необходимого, чтобы «зазвучала» эта драма и «заразила» зрителя через рампу, — этого не было. Ставили и «Дикую утку», «Столпы общества», «Привидения», «Пер Гюнт». Все это были хорошие серьезные спектакли, можно сказать, честные спектакли с прекрасными актерскими силами. Но мне лично кажется, что нужно было бы как-то опоэтизировать постановкой пресноту, суховатость и прямолинейность ибсеновских философских идей. Может быть, надо было найти другой подход к его драмам, идти к той же цели, но другим путем, найти какую-то условность, фантастику, поставить на котурны, при полной искренности и глубине переживаний, до которых такой мастер докапываться и вызывать их из актерских душ Владимир Иванович Немирович-Данченко. О «Росмерсхольме» шли разговоры несколько сезонов, но ставить не решались: сложная психологическая драма манила, но и чем-то вселяла недоверие. Помню, что К. С. Станиславский решительно отказывался от постановки, признаваясь откровенно, что не понимает ибсеновских символических драм. Но все же пофантазировал о ее постановке; ему представлялся Росмерсхольм каким-то затхлым, старым гнездом с потемневшими стенами, пропитанными наросшими от поколения к поколению предрассудками, которые обволакивали человеческие души тиной, гнездом, где мало воздуха, мало солнца, где темные углы, маленькие окна, где дух человеческий хиреет без радости. «Росмерсхольм облагораживает, но убивает счастье», — говорит Ребекка. И непременно Станиславскому казалось, что должны проноситься не то за окном, не то как отраженные тени на полу эти белые кони, призраки умерших обитателей Росмерсхольма, призраки, которые царили здесь, цеплялись за живых и увлекали их за собой. И вот в этой затхлой атмосфере мечутся и бьются две живые души, стремящиеся к свету, к радости, к облагораживанию духа человеческого. Постановка «Росмерсхольма» просто провалилась и скоро сошла с репертуара. Вынесли мы его на публику несозревшим, работали, по-моему, не больше двух месяцев. В 1918 году решили его снова поднять в нашей Первой студии (теперь МХАТ 2-й) с покойным Вахтанговым, к которому уже тогда подкрадывался страшный недуг, через несколько лет унесший его в могилу. Мне радостно вспоминать об этой работе. Чудесная была атмосфера. Участвующие были охвачены большой любовью к пьесе (чего не было в первой постановке), и 72 репетиции шли с увлечением. Все мы фантазировали, волновались, искали, но… то увлечение, которым мы жили во время работы, нам не удалось перенести на публику. Было такое чувство, что крылья-то мы расправляли, а подняться не смогли…

И вот за последние дни, перебирая Ибсена, перечитывая его, точно возвращая к жизни когда-то дорогого ушедшего от нас, я опять заволновалась «Росмерсхольмом». Очень уж там много заложено чего-то настоящего, глубокого, вечного в недрах человеческого духа, того, что всегда волнует и будоражит живого человека. Опять-таки в американском театральном журнале я увидела эскиз декораций к «Росмерсхольму» Гордона Крэга и тут же выдержку из воспоминаний Айседоры Дункан об этой постановке, в которой Ребекку играла Элеонора Дузе. Эскиз изумительный: не комната, не покой — пространство со свешивающимися сверху, колыхающимися при малейшем движении воздуха тканями; в глубине огромное окно, точно пролет в вечность, и за ним только глубокий эфир. И в этом сценическом пространстве с волнами колыхающихся тканей — ни одного вещественного признака человеческого жилья. И вдруг почудилось, что интересно было бы сделать из «Росмерсхольма» симфоническую поэму. Очень сократить, выровнять текст по внутренней линии содержания, отчего должна получиться особенная устремленность в переживаниях, и все это на фоне музыки, не знаю — оркестра ли, хора ли, местами еле звучащей, местами покрывающей все и переходящей к концу в торжествующий радостный гимн: две души нашли исход из сети запутавшихся сложных запросов духа — ушли и растворились там, в глубоком синем эфире. Не хочется здесь мысли о смерти тела, об окоченевшем теле, о том, что они утонули, что их вытащат трупами.

Дункан рассказывает, как Дузе, недоумевая, смотрела на эскиз Крэга и через Дункан, служившую им переводчицей, давала ему понять, что ей необходимо хорошее уютное окно, обыкновенное окно в комнате, у которого Ребекка сидит со своей работой — и ждет, когда Росмер перейдет наконец через мостик, с которого бросилась в водопад его болезненно нервная жена, ждет, когда хватит у него сил перешагнуть через прошлое, сбросить все предрассудки и идти к свету. Крэг довольно резко ответил, что он не желает, чтобы женщины вмешивались в его работу. Дункан с юмором рассказывает, что она, смягчая ответ 73 Крэга, передала, что он сделает все, чтобы удовлетворить Дузе. В ожидании просмотра на сцене декорации Дузе сидит в ложе с Дункан. Дункан говорит, что, когда раскрылся занавес, ее охватило огромное волнение — такой необычайной красотой и поэзией повеяло со сцены. Она увидела слезы на глазах Дузе и тут же почувствовала, как Дузе схватывает ее за руку и молча, быстро тащит ее по темным коридорам на сцену. Придя на сцену, она кричит: «Где Гордон Крэг?» Когда он пришел, она обняла его, прижала к груди, и полился целый водопад горячих итальянских слов по адресу этого изумительного художника.

Бывает радостно побеседовать с умным, талантливым покойником… Предстоит ли ему воскресение?.. Кто знает.

ВОСПОМИНАНИЕ О ФИЛАРМОНИИ7

С особенным чувством приветствую полувековое существование бывшей Филармонии, приветствую и содержательное, хорошее настоящее, приветствую успехи и достижения в будущем, но с особенной теплой любовью и волнением переношусь мыслями и воспоминаниями к тем трем годам, 1895 – 1898, которые решили мою артистическую судьбу… Это было в Драматической школе при Филармоническом обществе, в исчезнувшем теперь старом особняке Батюшкова на Б. Никитской улице, куда я пришла «изгнанной» после месячного пребывания в Драматической школе при бывш. императорском Малом театре, пришла, конечно, с тяжелым чувством и холодом в душе. Но как часто бывает, что страдания и огорчения, как будто незаслуженно нами полученные в силу неудачно сложившихся обстоятельств, — что страдания эти получают другую окраску благодаря последующим событиям… И кажется, что, не будь этих огорчений и обид, не так бы ценился новый путь, на который толкнули эти огорчения. Так и мое «изгнание» сослужило мне хорошую службу… Не будь его, я бы не попала в Филармонию и не попала бы в Художественный театр.

С любовью вспоминаю наш курс, прекрасный подбор учащихся, среди которых были: М. Г. Савицкая, Вс. Э. Мейерхольд, Мунт, Будкевич, Загаров, Сегирев, Мадаев, Лиховицер… курс, который серьезно взялся за работу и за 74 дисциплину и оставил по себе хорошую память. Группа лиц (среди которых была и я), перешедших по окончании курса вместе с нашим профессором Влад. Ив. Немировичем-Данченко в зарождающееся весной 1898 г. новое дело — Художественный общедоступный театр, — принесла уже с собой те зачатки большой внутренней дисциплины и любви к серьезной работе, заложенный в Филармонии, зачатки того, чем был так силен наш Московский Художественный театр.

ФРУ ГИЛЕ8

Я не люблю сущности образа Юлианы — фру Гиле, но меня увлекает сделать этот образ, так сказать, сделать роль. Мне лично чужда эта женщина, она слишком специфична, с ее непониманием красоты осеннего увядания, с ее боязнью старости, с ее болезненно острым отношением к юности. Вероятно, поэтому я излишне подчеркиваю внешние ее черты, чтобы дать не просто стареющую женщину, а именно стареющую Юлиану.

Двадцать лет назад я не отдавала себе отчета, как я играла. Когда я прочла пьесу и когда кругом все говорили — вот чудесная роль для вас, — я далеко не была очарована ролью.

Пьеса мне нравилась, в ней много волнующего, много заложено интересных мыслей, — я люблю Гамсуна, и одна из моих любимейших ролей, стоящая даже особняком, — это Терезита в его «Драме жизни» (вторая часть трилогии, первая — «У врат царства»), роль, которую я играла с огромным увлечением и любовью. С ней у меня был внутренний контакт.

Для Юлианы я тогда была немного молода, легче отдавалась минутному порыву, наполняла роль своим волнением вообще, своим темпераментом, — может, это было и лучше, но зато, когда не было во мне этого волнения, роль бывала пустовата, и это доставляло мне страдание.

Я отлично помню, что даже огромный успех первого представления не доставил мне радости, и, когда Вл. Ив. Немирович-Данченко пришел ко мне в уборную, чтобы поздравить, — у меня текли слезы. Сознание, что я не смогла вложить в роль того, что радовало бы, отняло прелесть успеха. Вот если бы пришлось играть образ 75 Баста в юбке, — это было бы мне ближе: его восприятие приближающейся старости, его вкус к жизни, ко всему юному, цветущему, его понимание увядания жизни, радостного, мудрого, но не цепляющегося. Но… бедная Юлиана, прожившая большую, пеструю жизнь, жизнь эстрадной певицы, скитавшейся по всему миру, среди вечного шумного праздника, окруженная поклонением принцев, королей, осыпанная цветами, драгоценностями, она трудно принимает закон жизни, она не запаслась мудростью широкого покойного взгляда на старость, и отсюда ее страдания, нежелание «сдаться», ее цеплянье за жизнь — страх отпустить последнего любовника, каков бы он ни был. Уйдет он, и останутся пустота и холод.

Может быть, я слишком обедняю образ, мало поэтизирую его, может быть. Но ведь Юлиана именно у жизни в лапах, жизни не в крупном, мудром масштабе, а в лапах жизни каждого дня, она хочет «жить, любить жизнь и никогда не умирать», как она говорит Басту; отсюда и ее беспокойство, ее напряженность.

Прошло двадцать лет, роль мне не стала ближе, а сама я постарела на двадцать лет. Проживши жизнь, переживши многое и передумавши, я, конечно, уже не так враждебно настроена к образу Юлианы. Ничего личного, мелкого не должно быть в искусстве. Искусство должно быть большое, обобщающее.

Прежде чем продолжать о фру Гиле, хочется сделать одно отступление. Я хочу сказать об отношении актера к зрителю. Сейчас много говорят о том, что надо играть не живой образ, как он сделан автором, а свое отношение к роли, как будто зрительному залу необходимо показать, кто хороший человек, а кто подлец, что черно и что бело. Я лично, когда бываю зрителем, не выношу, когда меня чему-то учат со сцены и тем отнимают всю прелесть возможности самой разобраться, пошевелить мозгами, подумать о том, что видела. Почему я должна обязательно показать отрицательный персонаж отрицательным? Я должна показать моего героя живым, каким хотел бы его видеть автор, оправданным сценически, а уж зритель сам разберется, что это за человек, прав он был или неправ. Многие ставят мне в упрек «обаятельность» Раневской в «Вишневом саде» — путают обаяние сценического образа с персонажем пьесы.

Обаятельной должна быть всякая роль, но это обаяние актера, а не изображаемого лица. А зритель, даже 76 самый неподготовленный, это, конечно, понимает сам, разбирается и решает, на чьей стороне правда.

Возвращаюсь к фру Гиле, к образу, которому я не симпатизирую, но роль эту играю с удовольствием. Почему с удовольствием? Потому, что автор — прекрасный драматург, он дал не схему, а человека, в котором я копаюсь, ищу и всегда нахожу что-то, что вчера еще не додумала или не поняла. Каждое слово, произносимое фру Гиле, не «реплика», а самое живое слово, и, как всякое живое слово, имеет много значений, оттенков и скрытого смысла. Оно может быть воспринято сегодня так, а завтра совсем иначе.

В хорошей драме актер может прочесть между строк всю биографию своего героя и сказать не только, что он делал до спектакля, но и что будет делать завтра, через год, как будет реагировать на то или другое событие.

Вот эта плоть, эта насыщенность, глубина и оправданность, заложенные в образе фру Гиле, делают роль желанной и приятной. Для этой роли стоит преодолеть себя и свою неприязнь к героине. Интересно, заманчиво, и есть над чем поработать актеру.

Больше всего драматург должен избегать схемы, а не бояться сложности. Ведь чем больше мыслей в драме, тем легче ее играть.

У Гамсуна самое заманчивое — это обилие «подводных» течений, мыслей, сложность интриги, запутанность характеров. Разобраться во всем этом, показать в четыре часа клубок жизни, зажатой в рамки этой драмы, — задача нелегкая. Но такие трудности не угнетают, а волнуют актера. Есть для чего играть, есть что дать зрителю. Роль Юлианы — это четыре напряженнейших часа из жизни этой героини, и я с ней делю это напряжение четырех часов, вместе с ней борюсь за остаток жизни, увлекаю Блуменшена, ловлю Баста, чтобы умолять его не увозить Блуменшена, умолять его помочь мне предотвратить ужас опускания, умирания, доходящий до кульминационной точки в третьем акте. Затем смерть Баста, смерть Люнума, безумная надежда, ожидание посыльного, который должен принести драгоценное «наргиле», то есть вручить капитал в руки Блуменшена, чтобы тот не уезжал. И когда он все же уходит, забирая «наргиле» и деньги, я остаюсь одна в темноте с ощущением холода и смерти в старом доме старика Гиле и получаю последний привет от Баста…

77 К сожалению, постановка «У жизни в лапах» требовала спешности по многим причинам, и Н. Н. Литовцева, возобновлявшая пьесу, не имела возможности сделать в ней необходимые изменения и обострения; все мы чувствовали необходимость подойти к этой пьесе иначе, чем это делалось двадцать лет назад, но… повторяю, спешность не дала возможности выполнить первый план, и пришлось мириться.

К 60-ЛЕТИЮ ВС. Э. МЕЙЕРХОЛЬДА9

Моя память не фиксирует отдельные детали, мелочи о лицах, событиях, встречах. То, что в мемуарной литературе принято называть эпизодами, историческими анекдотами, проходит как-то мимо меня. Я помню облик человека в целом.

Сейчас я узнаю, что Всеволоду Мейерхольду исполняется 60 лет, и невольно память летит на много лет назад, к 1896 году, когда я первый раз встретилась с этим замечательным художником, режиссером и актером. Восстановить сейчас несколькими словами облик этого сложного человека, конечно, мне не удастся.

Итак: 1896 год. Я на втором курсе Драматической школы бывш. Филармонического общества. Среди нашего курса появляется новое лицо, новый «ученик», который сразу приковывает мое внимание. Среди общей распущенности, царившей тогда в стенах училища, ввиду того, что Шостаковский, создавший Филармонию, по болезни фактически отошел от участия в делах школы и она была предоставлена как бы самой себе, повторяю, среди общего невысокого уровня сразу выделилась фигура Мейерхольда. Живо припоминаю его обаятельный облик, нервное, подвижное лицо, вдумчивые глаза, непослушный клок волос над умным, выразительным лбом, его сдержанность, почти даже сухость. При более близком знакомстве он поражал своей культурностью, острым умом, интеллигентностью всего существа. Наш курс, благодаря хорошему подбору учениц и учеников во главе с Всеволодом Эмильевичем, оставил добрую память по себе в школе — своей серьезностью, желанием работать, развиваться, взять все, что могла дать тогда школа, своей дисциплиной. И все это умел создать Вс. Мейерхольд 78 своей инициативой, умел объединить нас — так что мы представляли собой какой-то островок в потоке настроений, царивших среди учеников Филармонии. На втором курсе нам много пришлось работать самостоятельно, так как наш руководитель Вл. И. Немирович-Данченко в это время заканчивал свою пьесу «Цена жизни» и не очень баловал нас своими в высшей степени интересными уроками10.

В начале третьего курса мы с Всеволодом Эмильевичем и другими товарищами приготовили самостоятельно полтора акта из гремевшей тогда «Родины» Зудермана, и после осеннего удачного показа нам было разрешено показать этот отрывок в гримах и костюмах, чем мы весьма гордились. Всеволод Эмильевич играл роль отца Магды (Магда — я), и, конечно, вся режиссерская работа была его. В течение сезона мы готовили с Владимиром Ивановичем «Василису Мелентьеву» Островского — целиком, уже для выпускных экзаменов. Мейерхольд играл роль Грозного и трактовал ее очень интересно. Впоследствии, уже в нашем будущем театре (второй сезон), он играл Грозного в первой части трилогии Алексея Толстого11. Играли «Трактирщицу» Гольдони (Мейерхольд — маркиз Форлипополи, я — Мирандолина), и этот спектакль приезжал смотреть К. С. Станиславский. Впервые увидели мы в стенах школы его живописную фигуру с седыми волосами и черными бровями. Волнение было у нас совсем необычайное, так как уже носились слухи о создании в Москве нового, какого-то необыкновенного театра и Владимир Иванович уже говорил В. Э. Мейерхольду, М. Г. Савицкой и мне, что мы будем в этом театре, если осуществится мечта о его создании. Прекрасно играл еще Всеволод Эмильевич роль профессора Беллака в комедии «В царстве скуки» Пальерона, а я играла прабабушку-герцогиню; в этом спектакле выпускалась Е. М. Мунт, бывшая также впоследствии артисткой нашего театра. Ввиду наших успешных выпускных спектаклей Владимир Иванович дал возможность Мейерхольду и мне работать в его пьесе «Последняя воля» — роли были блестящие, выигрышные, и мы, как говорится, имели успех.

Слухи об организации нового театра и о приглашении нас троих на работу в нем становились все настойчивее и все больше волновали нас, и вот наконец 14/26 октября 1898 года родился Московский Художественно-общедоступный 79 театр под руководством К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко, и так начался наш сценический путь совместно с Мейерхольдом.

В декабре 1898 года мы наконец играли «Чайку» А. П. Чехова, пьесу, в которую мы все были влюблены, и заражал нас этой влюбленностью еще в школе Владимир Иванович. «Чайка» как-то утвердила, поставила наш театр на рельсы и показала Вс. Э. Мейерхольда после ряда характерных ролей, сыгранных им, хорошим драматическим актером. Мне кажется, что «Чайка» сыграла большую роль в жизни Мейерхольда — актера и режиссера. Уже начали смутно зарождаться его первые идеи об условном театре, более «театральном», чем наш.

Кроме сценической работы Всеволод Эмильевич нес в театре работу по выработке корпоративного устава и был еще привлечен к исполнению режиссерских обязанностей. И уже стало заметно, что режиссер в его творческом облике преобладает над актером, что и подтвердилось в самом ближайшем будущем.

В последующие сезоны мы с ним встречались в незабываемых пьесах — «Одинокие» Гауптмана и «Три сестры» Чехова; в последней он играл барона Тузенбаха. Над ролью Иоганнеса Фокерата («Одинокие»), человека, в котором зарождается крупный душевный конфликт, Всеволод Эмильевич очень много и серьезно работал, волновался ею, нервничал. Эту нервность он вложил и в сценический образ, был, может быть, излишне резковат, в чем и упрекали его многие. Впечатление, произведенное этими двумя пьесами, было тогда необычайное, ни с чем не сравнимое.

А. П. Чехов с большой симпатией относился к Вс. Э. Мейерхольду, всегда интересовался им, его сценическим ростом, часто говорил о нем, отмечая его серьезное, вдумчивое отношение к ролям. В письмах ко мне справлялся о его здоровье, советовал ему беречь себя, ехать на юг отдыхать. Привожу отрывок из письма А. П. Чехова ко мне от 2 января 1900 года из Ялты по поводу игры Вс. Э. в «Одиноких»: «Я Мейерхольду писал и убеждал в письме не быть резким в изображении нервного человека. Ведь громадное большинство людей нервно, большинство страдает, меньшинство чувствует острую боль, но где — на улицах и в домах — вы видите мечущихся, скачущих, хватающих себя за голову? Страдания выражать надо так, как они выражаются в жизни, 80 т. е. не ногами и не руками, а тоном, взглядом; не жестикуляцией, а грацией. Тонкие душевные движения, присущие интеллигентным людям, и внешним образом нужно выражать тонко. Вы скажете: условия сцены. Никакие условия не допускают лжи».

В 1902 году Вс. Эмильевич расстался с нами. Ввиду целого ряда глубоко принципиальных разногласий он сначала временно, а потом, после краткого пребывания у нас в 1905 г.12, уже окончательно оставил наш театр, и начинается новая эпоха в его творческой жизни, за которой я следила уже только издали.

В 1924 г., после возвращения МХАТ из Америки, Всеволод Эмильевич снова искал путей сближения с нами. Он приезжал к нам на спектакли, говорил о необходимости нашей совместной работы, совместной борьбы за новую советскую театральную культуру, о необходимости бережного отношения театра к русскому языку. Но для меня самой неясно, в силу каких объективных или субъективных условий из этого обоюдного стремления к сближению ничего не вышло. К. С. Станиславский по просьбе Всеволода Эмильевича ездил смотреть «Мандат», и ему в общем понравилось. Он отметил остроту, режиссерскую смелость постановки.

Пути наши разошлись, но и по сию пору я всегда с большим интересом, волнением и вниманием смотрю постановки Всеволода Эмильевича, хотя не всегда и не все принимаю в них. Я лично мечтаю и считаю возможной и непосредственную встречу Мейерхольда с нашим театром. Я уверена, что никаких объективных принципиальных препятствий не могло бы быть13.

Этим искренним пожеланием о творческой встрече я и хочу закончить эти мои «воспоминания» о Всеволоде Эмильевиче в день, когда он как-то неожиданно вдруг оказался маститым «шестидесятилетником».

ИСКУССТВО ПОДТЕКСТА14

В своих ролях из классического репертуара я себя чувствую хорошо потому, что там при экономии слов у художника получается крупный, многозначительный и надолго запоминающийся образ. В тексте каждого драматурга 81 имеется подтекст, и я, как актриса, улавливаю этот подтекст для того, чтобы его выразить в игре. И оттого, что образы у Чехова продуманны, прочувствованны до мельчайших деталей, реплики действующих лиц в пьесах чеканны и ясны, их никак не перефразируешь, в них не вставишь ни одного лишнего слова. Каждое слово — «на вес золота». Это есть лучшая гарантия, вернейший залог отличного самочувствия актера на сцене.

Иные впечатления у меня от своей игры в пьесах Ибсена. Правда, здесь аналогия немыслима. Ибсена мы играли ведь не в оригинале; в переводах Ганзен приходилось делать различные вставки и исправления. Поэтому мое исполнение Ребекки Вест в «Росмерсхольме» или Регины в «Привидениях» я не отношу к наиболее интересным в моем репертуаре. Образ, созданный драматургом, меня волновал, но мне все время приходилось бороться с его трудным текстом. Язык у Ибсена тенденциозно публицистический, разговаривают в его пьесах не живые люди, а чаще всего какие-то психологические схемы. В этих пьесах Ибсена нет полутонов, нет молчания действующих лиц. А молчание отнюдь не передается драматургом одними только авторскими ремарками. Словесный текст должен оттенять молчание актера на сцене. Иное дело — Достоевский. Он художник достаточно многословный, монологи его героев всегда длинны, отнюдь не лаконичны. Но в тексте Достоевского есть та чеканность, та внутренняя динамика и страстность, которые делают необходимым и оправданным каждое слово в фразе.

Я люблю жить на сценических паузах во время игры. Я в этом не вижу никакого противоречия активному отношению актера к слову. Но от слова я требую абсолютной ясности содержания. Пока я не знаю, для чего действующее лицо, которое я исполняю, говорит данную реплику, я учить роли не могу.

Язык драматурга не должен быть излишне однообразным. Это относится не к его стилевым особенностям, не к почерку художника, а к самой конструкции пьесы, в которой словесный материал является основным и главным элементом. В тексте пьесы, даже если это трагедия, должен быть и смех и юмор. Ведь именно такова драматургия Шекспира.

У меня нет достаточного актерского опыта в репертуаре современной советской драматургии. Здесь мои 82 впечатления скорее зрительские, читательские, чем исполнительские. У нас, безусловно, есть мастера, язык которых отвечает тем требованиям, о которых я выше говорила, Язык «Поднятой целины» Шолохова ясен и выразителен той насыщенностью и убеждающей простотой, которая так свойственна была корифеям русского реализма. Язык Леонова богатый, знающий тайну нюансировки, но он слишком мрачен, в нем нет юмора. Но ближе всего мне, как читательнице, язык Бабеля. Здесь я нахожу признаки той предельной лаконичности, простоты и чеканности, которые не могут не подкупить любого читателя, зрителя или актера.

[ЧТО МЫ ХОТИМ ИГРАТЬ К 20-ЛЕТИЮ ОКТЯБРЯ]15

Когда я читаю и смотрю на сцене современные пьесы, у меня создается впечатление, что наши драматурги очень неважного мнения о зрителе. С такой заботливостью они расставляют в своих пьесах точки над «и», так аккуратно раскладывают по полочкам характеристики, словно боятся, что зритель, чего доброго, сам не сумеет разобраться в персонажах и перепутает их, приняв положительный за отрицательный и наоборот.

Но в том-то и дело, что советский зритель во много раз умнее и понятливее. Это редкостный зритель, внимательный, чуткий, прекрасно разбирающийся в самых тончайших нюансировках. Он вовсе не нуждается в этакой старательной и просто оскорбительной заботливости авторов.

Я бы хотела к двадцатилетию Октябрьской революции увидеть наконец пьесу, в которой был бы отражен не только быт (его у нас показывают в изобилии), но вся глубина психики современных людей. Мне хочется видеть у наших драматургов более широкие горизонты. В современных пьесах стали появляться неплохие женские роли, но как все-таки примитивны изображаемые женщины! Неужто ж в нашей современности нет сложных натур?

Есть, конечно, есть. Но писатели либо не хотят, либо не умеют их видеть. Во многом здесь виновны театры. Они развращают авторов, они портят вкус зрителей, давая порою очень слабые пьесы, которым не следовало 83 бы появляться на сцене. Здесь нужно оговориться, что в последнее время появился ряд пьес, значительно поднимающихся над уровнем прежних, но все же и нынешний уровень недостаточно высок, чтобы им встречать великий двадцатый Октябрь.

Ведь для того, чтобы, например, сыграть фру Альвинг в ибсеновских «Привидениях», надо жизнь прожить, надо знать жизнь. Да простят меня современные драматурги и не поймут меня превратно, — много ли нужно жизненного опыта для того, чтобы играть некоторые роли из их пьес?

Нет, я жду от современной драматургии к двадцатой годовщине Октября такой пьесы, в которой бы действовали живые люди, со всеми их чувствами, со всеми хорошими их качествами и недостатками. И главное, чтобы чувства этих людей были искренни, чтобы люди эти были обуреваемы большими страстями. Мне кажется, что такую пьесу мог бы написать Бабель. Он уже давно обещает пьесу нашему театру. Хорошо, если бы свое обещание он выполнил. Самый страшный бич драматурга — излишняя говорливость. Бабель не говорлив, и он, что очень важно в искусстве, имеет свое отношение к людям.

Как ни стыдно, но я не имела еще ни одной современной роли. И к двадцатилетию Октября мне очень хочется сыграть современную советскую женщину. Какую? На этот вопрос ответить трудно. Я не буду давать рецептов драматургам. Хорошо бы, пожалуй, чтобы это была женщина из народа. В своем прошлом простая, но талантливая. И вот, только при Советской власти заложенные в ней задатки сумели развернуться во всю широту. Мне кажется интересным проследить за психологией такой женщины и за тем, что из нее получилось… Если такая пьеса родится и если драматург сумеет поднять ее на психологическую высоту, мне кажется, это был бы достойный вклад в празднование двадцатой годовщины Октября.

МХАТ В ПАРИЖЕ В 1937 ГОДУ16

Поездка нашего театра в Париж была не просто поездкой нашего искусства — мы представляли собой как бы лицо нашей большой молодой страны.

84 Мы с большим волнением готовились к этим гастролям, мы знали о большом значении этой поездки, мы чувствовали огромную ответственность за собой. Я. О. Боярский17 перед отъездом собрал нас и очень ясно и интересно говорил нам и рисовал современное политическое положение Франции и еще сильнее укрепил в нас чувство большой ответственности наших гастролей в дружественной нам Франции.

Легко можно себе представить то огромное волнение, которое охватило нас, артистов, на первом спектакле «Врагов», волнение, которое мы не испытали даже на премьере в Москве. Задолго до поднятия занавеса мы собрались на сцене, проверяли всё, наблюдали за каждой мелочью, и когда поднялся занавес, бывшие за кулисами чутко и с волнением прислушивались к первым звукам, летевшим в огромный, нарядный зрительный зал. Первое, что передалось, — поразительная тишина и внимание, с которыми переполнявшая театр публика слушала пьесу. После первого же акта раздались единодушные, долго не смолкавшие аплодисменты, так что пришлось просить передать благодарность артистов за горячий прием, но предупредить, что, следуя нашим правилам, мы выйдем благодарить публику лишь по окончании спектакля.

Опустился занавес, и в зале все как один человек встали, шумно приветствуя нас, но когда вынесли на просцениум громадных размеров корзину красных цветов, которую привезли на грузовике, — от советской колонии в Париже, — и когда вышел вместе с нами Владимир Иванович Немирович-Данченко и мы все спустились на просцениум, к цветам, — казалось, конца не будет оглушительным и несмолкающим рукоплесканиям и крикам «браво!». Прием превзошел все наши ожидания, ничего похожего на это не было во время наших гастролей в Париже в 23-м году — тогда это был просто хороший успех, но нельзя и сравнить с тем, что охватило зал в этот наш приезд. Тогда мы приезжали обычной гастрольной поездкой, теперь нас посылает целая страна как представителей своего советского искусства, — и в этом чувствовалась огромная разница и в нашем ощущении и в приеме зала.

До начала наших спектаклей Владимир Иванович устроил в помещении нашего полпредства прием представителей французской литературы и прессы, и они с 85 большим вниманием и интересом выслушали обстоятельную беседу Владимира Ивановича о современном русском театре, о драматургии, об актере. Задавали вопросы, их интересовавшие: чем отличается театр современный от театра дореволюционного. Говорил Владимир Иванович о том тупике, в котором очутился театр перед революцией, как он пережил все трудности переходного времени при поддержке и помощи со стороны правительства и как он вошел в колею новой жизни, новых форм и преобразовался в современный советский театр.

Внимание и заботу видели мы со стороны нашего полпреда Я. И. Сурица, который просто и радушно принял нас, так что мы сразу почувствовали себя как на родине.

Вечером, после приема, поехали на выставку, которая при вечернем освещении произвела на нас впечатление феерии. Необыкновенные световые эффекты, Эйфелева башня, вся кружевная, светящаяся всеми цветами радуги, великолепные сказочные фонтаны, наш белый павильон с сильными фигурами, рвущимися вдаль и ввысь, тут же германский павильон, египетский — и все это играло и сверкало разными цветами.

Наш советский павильон резко отличается внешне от других своей белизной и простором, и тогда как в других павильонах все материалы выставлены вперемежку — в нашем чувствуется одна все связующая идея, стремительная, как и те две сильные молодые стальные фигуры на вышке нашего павильона.

Премьеры «Любови Яровой» и «Анны Карениной» были встречены с большим интересом и сопровождались большим успехом. На премьере «Любови Яровой» произошел инцидент: когда на сцене ожидался приход белых и когда Чир вытаскивал из подполья трехцветное знамя, — в партере раздались аплодисменты, и тут же сверху полетели свист и шиканье, заглушившие эти неуместные аплодисменты; в дальнейшем реакционная эмигрантская часть публики не решалась прерывать спектакль, хотя белогвардейские газетные выступления не могли скрыть своей резкой неприязни к советскому театру. Французская же пресса по достоинству оценила коллектив театра и постановку наших спектаклей и давала 86 прекрасные, почти восторженные отзывы. «Анна Каренина» вызывала шумные аплодисменты, импонировал и прекрасно сделанный спектакль и игра отдельных артистов.

Была у нас незабываемая встреча с нашими героями-летчиками Громовым, Юмашевым, Данилиным, которых мы приветствовали вместе с советской колонией на вокзале, когда они приехали из Гавра, затем на кишащем французами приеме в полпредстве, где было радостно и приятно встретить Ромена Роллана — этого представителя и выразителя французского гения. Он посетил также спектакль «Анна Каренина», от которого был в восторге, и после окончания пьесы и вызовов пришел к нам, артистам, собравшимся в артистическом фойе и шумно и радушно его приветствовавшим. И еще раз мы встретились с нашими летчиками на вечере в их честь, устроенном нашим торгпредством. Вся публика вместе с нами слушала интересные рассказы наших летчиков о их беспримерном героическом перелете18. Поражают эти люди необычайной простотой в своих рассказах, говорят о величайших трудностях, перенесенных ими, как будто это было какое-то легкое упражнение, не требующее ни особенного знания, ни напряжения всех сил, как-то не придают никакого значения самим себе, — это необыкновенно подкупает, и смотришь на них с какой-то затаенной радостью, и думается, что таким должен быть современный советский человек: скромность и простота при больших знаниях, ясность и уверенность в выполнении своих трудных, огромных, ответственных задач.

Мне лично удалось мало видеть парижские театры, так как я была занята вечерами, и еще потому, что большинство театров было закрыто в мертвый августовский месяц, когда весь Париж выезжает на отдых во все концы своей прекрасной страны. Видела я только «Мизантропа» в «Комеди Франсэз» — их обычный нарядный мольеровский спектакль, слушала их блестящие диалоги, уменье владеть текстом на своем музыкальном изящном языке.

Большое впечатление осталось от спектакля «Мать» Горького в народном театре Сары Бернар, на который меня пригласила их первая, талантливая артистка m-me Калф-Ленорман. Не столько меня поразил спектакль, сколько аудитория. Смотреть пьесу Горького в Париже, 87 игранную французами, слушать горьковские меткие изречения на элегантном французском языке, видеть костюмированных наших рабочих — было непривычно, и порою я ловила себя на ласковой улыбке, хотя надо сказать, что исполнение Матери — Ленорман оставило прекрасное впечатление своей простотой, искренностью, теплотой и местами юмором передачи. Но зрительный зал жил со сценой.

Я как будто увидела другой Париж. Каждая меткая фраза политической окраски вызывала ежеминутные горячие отклики одобрения в аудитории, и эта связь сцены с зрительным залом давала нерв и большое волнение, которые мне очень передавались и заражали, и с большим интересом и волнением я смотрела спектакль. Труппа играет эту пьесу ежедневно при полных сборах, и мне говорила m-me Ленорман, что вечером (мы были на утреннике), когда битком набит театр, артистам иногда трудно говорить, так как ежеминутно прерывают аплодисментами ход действия. При нас у них было сотое представление, и театр любезно пригласил нас на этот вечер и затем на товарищеский ужин, на котором присутствовал министр труда, все рабочие и работницы сцены. Были речи, было большое оживление, нас снимали во время рукопожатий франко-русских; снимались с группой рабочих. M-me Ленорман рассказывала мне, с какими трудностями и препятствиями пришлось им бороться, чтобы продвинуть этот спектакль, и только когда власти увидели, какие сборы делает «Мать», — они оставили их в покое. В этом театре мы почувствовали атмосферу другого Парижа, нам более близкую.

Успели мы побывать и в Versailles с его чудесным парком, знаменитыми фонтанами, дворцом, Chantilly — великолепный замок принца Конде, окруженный водой, с его необычайно богатой коллекцией картин, музей Carnavalet, в котором видишь всю жизнь старого Парижа, величественную могилу Наполеона, музей Родена, и, видя все это, мы высоко оценили замечательную культуру страны.

Покидая Францию, мы чувствовали, что укрепилась интеллектуальная связь между двумя народами, стремящимися к миру, и, возвращаясь на нашу родину, мы чувствовали, что наша поездка доказала вновь и вновь мощь и силу нашей страны.

88 ЧЕХОВ И УЧИТЕЛЯ19

Жизнь современного учительства я невольно рассматриваю сквозь призму воспоминаний об учительстве дореволюционном.

До революции я знала много чудесных молодых интеллигентных юношей и девушек, которые ради просвещения народного забирались в глушь, в деревню. Но лучшие их желания не могли сбыться из-за невыносимых условий существования.

Один из наиболее ярких для меня примеров в этом отношении — брат Антона Павловича Чехова, Иван Павлович. Он был идейным педагогом. Свою преподавательскую деятельность он начал восемнадцати лет в городе Воскресенске, в школе, учащимися которой были главным образом крестьянские дети.

После трехлетнего преподавания в этой школе Иван Павлович переехал в Москву. Здесь он преподавал в разных школах, а после смерти Антона Павловича стал руководителем показательной школы имени А. П. Чехова в Миусах. Учительская общественность Москвы очень уважала его как замечательного педагога. На его открытые уроки приходили молодые учителя и учительницы. Но он и его жена София Владимировна, тоже педагог, ныне находящаяся на пенсии, были поистине измученные, несчастные люди. Вечно они о чем-то хлопотали в городской управе и перед всяким начальством. Горячо любя детей, целиком отдавая себя делу воспитания, они никогда не могли найти настоящего удовлетворения в своей работе — так много помех встречали они в самих условиях жизни дореволюционного учительства и школы.

Иван Павлович до конца дней своих боролся с этими ужасными условиями и умер, прожив честную жизнь народного учителя, не опустившись, не погрязши в тине мещанства. Но как часто дореволюционный учитель не мог устоять в этой борьбе! Как ярко рассказывал и писал о таких учителях Антон Павлович!

Еще тогда, когда его брат жил в Воскресенске, вся семья на лето приезжала к нему. Уже в те времена разговоры с братом заронили в душу Антона Павловича горячий интерес к положению сельского учителя. Этот интерес, симпатии к учительству, в особенности сельскому, 89 проявлялись у Антона Павловича постоянно, на протяжении всей его жизни.

Вскоре после того как в 1892 году он купил дачу Мелихово в Серпуховском уезде Московской губернии, его очень увлекла мысль построить школы в соседних деревнях Талеже и Новоселках. Деревни эти были бедные, крестьянские избы в них убогие, часто полуразвалившиеся. А школы Антон Павлович задумал выстроить светлые, нарядные. С 1892 по 1896 год обе школы были построены.

Антон Павлович очень заботился о том, чтобы при этих школах были выстроены удобные квартиры для учителей.

Он близко принимал к сердцу материальные невзгоды учительства, его незначительное положение в обществе.

27 ноября 1894 года он писал Суворину: «Я назначен попечителем школы в селе, носящем такое название: Талеж. Учитель получает 23 рубля в месяц, имеет жену, четырех детей и уже сед, несмотря на свои 30 лет. До такой степени забит нуждой, что, о чем бы вы ни заговорили с ним, он все сводит к вопросу о жалованье. По его мнению, поэты и прозаики должны писать только о прибавке жалованья; когда новый царь переменит министров, то, вероятно, будет увеличено жалованье учителей и т. п.».

Этот учитель явился прототипом образа Медведенко, выведенного Антоном Павловичем в «Чайке». В первой сцене, спрашивая Машу, почему она всегда ходит в черном, Медведенко говорит: «Не понимаю… Вы здоровы, отец у вас хотя и не богатый, но с достатком. Мне живется гораздо тяжелее, чем вам. Я получаю всего 23 рубля в месяц, да еще вычитают с меня в эмеритуру1*, а все же я не ношу траура».

Школьная деятельность Антона Павловича увлекла и его сестру Марию Павловну. Она задумала выстроить школу в самом Мелихове. Денег для этого не было. Но она устроила «распродажу» яблок из мелиховского сада, выручила 69 рублей. А когда в Мелихово приехал Левитан, 90 Мария Павловна выпросила у него два этюда и выручила за них 200 рублей. Антон Павлович горячо поддерживал инициативу сестры и из своих средств выделил в фонд постройки школы 200 рублей.

Так возникла в окрестностях чеховского имения третья школа.

В 1899 году Антон Павлович купил в Крыму, вблизи Фороса, участок в две десятины. Он мечтал со временем устроить там, говоря по-современному, дом отдыха для учителей. На этот раз мечтам его не удалось осуществиться — не хватило денег.

В переписке Антона Павловича с друзьями он не раз высказывался о тяжелом положении дореволюционного учительства. В Мелихове учителя всегда бывали желанными гостями.

Помню, какое глубокое впечатление произвел на меня, и, должно быть, не только на меня, рассказ «На подводе», в котором описывается жизнь сельской учительницы: «Жизнь трудная, неинтересная, и выносили ее подолгу только молчаливые, ломовые кони, вроде этой Марьи Васильевны; те же живые, нервные, впечатлительные, которые говорили о своем призвании, об идейном служении, скоро утомлялись и бросали дело».

Но из литературных памятников А. П. Чехова, отразивших положение дореволюционного учительства и то, как уродовала его жизнь при царизме, самый значительный — это, конечно, «Человек в футляре». Жаль только, что, говоря об этом рассказе, за фигурой Беликова, за образом реакционной части учительства, обычно не замечают образов других учителей, выведенных в этом рассказе.

Ведь мы видим там и Буркина и, главное, Коваленко, которым было душно, смрадно в обществе Беликова. Настоящую жизнь они обрели только после Октября 1917 года.

Они и поныне беззаветно служат делу воспитания новых, социалистических людей. Некогда бесправные, гонимые парии, они стали знатными людьми страны. Высокие награды, которыми удостоило правительство лучших сельских учителей, — яркое тому доказательство. И вместе с награжденными, вместе со всем учительством этому новому свидетельству великой роли советского педагога, я уверена, радуется вся страна.

91 МОИ ВОСПОМИНАНИЯ О ВЛ. И. НЕМИРОВИЧЕ-ДАНЧЕНКО20

Первые встречи с Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко — это далекое прошлое. Я поступала тогда в Филармоническое училище, где преподавал Владимир Иванович.

Помню, он посмотрел на меня и говорит: «Вы хотите на сцену? Имейте в виду, что если у вас есть другие привязанности — муж, брат, — театр все съест».

В этих словах сказалось отношение Владимира Ивановича к искусству.

Владимир Иванович никогда не умел отдаваться работе только наполовину и не терпел этого у других. Он всегда требовал, чтобы человек целиком, безраздельно отдавал себя своему делу.

«Актрисой вы никогда не будете», — сказал он мне как-то в начале занятий. Я тогда страшно огорчилась, плакала…

Потом, уже в Художественном театре, я напомнила ему эти слова, спросила, почему он сказал так. Он засмеялся: «Очень вы тогда были похожи на “барышню из хорошего дома”. Думал, театр — это так… скоро замуж выскочите…»

* * *

Педагог он был необыкновенный. Он никогда не навязывал своего понимания образа, а умел понять существо актера, использовать его возможности и навести его на правильный путь.

Я не знаю другого такого тонкого психолога, так проникновенно смотрящего в самый корень человеческого существа.

Владимир Иванович не был актером, но он умел так взволновать актера, так заразить его, так раскрыть перед ним одной какой-то черточкой образ, что все становилось близким и ясным.

Показывал он замечательно.

Сам маленький, неказистый, а выйдет на сцену — и ничего не делает, именно ничего не делает: не меняет голоса, не придает каких-нибудь особенно характерных черт, — а сущность образа, его душа раскрыты.

92 * * *

Владимир Иванович был влюблен в талант Чехова. Он прекрасно чувствовал, что в нем главное — внутренняя жизнь образа, так называемый «второй план» — не то, что люди говорят, а то, что они думают, то, что скрывается за этими словами.

Владимир Иванович ценил у Чехова живое — его простоту и постоянно требовал этого от актеров; простота, никакого наигрыша, никаких ухищрений.

Все это было ново и дико в то время. На первом спектакле «Чайки» слышались свистки, протесты, какие-то возмущенные зрители вставали и уходили, хлопая дверью. Волновались мы все так, что Владимир Иванович не входил в зрительный зал. А после третьего акта словно плотину прорвало: гром аплодисментов… Мы все были как пьяные — обнимались, целовались.

Владимир Иванович владел тем, что составляет особенность только русского искусства, — простотой.

В Америке меня спрашивали актрисы: «Почему это вы ничего не делаете, а мы плачем?»

Помню, как восторженно встретил Владимир Иванович Горького. А сколько было с Горьким хлопот! Цензура так искромсала «Мещан», что от пьесы ничего не осталось. Владимир Иванович поднял всех на ноги, спорил с цензорами, отстаивал каждое горьковское слово.

Последняя моя работа с ним — тоже Горький, «Враги». Владимир Иванович несколько реже бывал в театре в это время, и поэтому каждая его репетиция — праздник. Каждое его слово взвешивается, записывается, западает в память.

Весь этот спектакль создан Владимиром Ивановичем. В пьесе есть образы, которые очень хочется «поиграть». Владимир Иванович останавливал, все время был начеку. Это благодаря его мудрости, его знанию людей, эпохи, его уменью найти самое основное в пьесе и в каждом действующем лице — на сцене настоящие, живые люди.

* * *

Мне трудно писать и рассказывать о Владимире Ивановиче Немировиче-Данченко. Это моя жизнь, и я не могу взглянуть на нее со стороны. Может быть, воспоминания 93 выкристаллизуются потом, сегодня же еще не верится, что он ушел от нас, что мы осиротели. Ушел в такое тяжелое для страны время. Как он твердо верил в освобождение нашей родины от фашистского нашествия!

Я прошла с Владимиром Ивановичем всю свою долгую артистическую жизнь, была три года его ученицей в школе, а с 1898 года по сей год работала с ним, чувствовала его помощь, его руку и все, что сумела сделать, сделала благодаря таким учителям-режиссерам, какими были Вл. И. Немирович-Данченко и К. С. Станиславский.

[ВЛ. И. НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО В 1941 – 1943 ГОДАХ]21

Мне хочется сказать несколько слов о том, каким был Владимир Иванович в год нашей эвакуации и те последние месяцы его жизни в Москве, хочется запечатлеть в памяти его внешний и внутренний силуэт.

Владимир Иванович ушел из этой жизни как-то мудро и красиво. Он до последних дней был внутренне собран и, конечно, крепко думал и знал, что жизнь подходит к концу, и все же та внутренняя и внешняя дисциплина, присущая ему, никогда не покидала его. Всегда корректный, не допускавший малейшей распущенности в своей внешности, и это, конечно, была не просто забота о внешнем облике, а как-то естественно исходило из его внутреннего облика.

9 августа 1941 г. мы уехали в Нальчик, как все думали, — на два месяца. Владимир Иванович уехал один, без своих близких, без человека, который помог бы ему в устройстве каждодневной жизни, и меня это удивляло и как-то понравилось. Конечно, все мы старались помогать ему, чем могли; Владимир Иванович очень мило улыбался, благодарил, но близко не подпускал к себе.

Вообще какая-то близость с Владимиром Ивановичем передавалась только во время бесед об искусстве, театре, актере, а в остальном он был как-то сам в себе. В Нальчике нас устроили в доме отдыха — три километра от Нальчика, в чудном грушевом парке, но Владимир 94 Иванович на другой день переехал в город, в гостиницу. Он с юмором говорил, что трудно ему жить и знать, что есть двери, но они не затворяются, есть ключи, но они не запирают, есть водопровод, но он не действует. Правда, в доме отдыха не было никакой обстановки; стояли конки, стол, стулья, и, конечно, ему это было неудобно.

В Нальчик мы часто ходили, навещали его. Он чуть ли не с первых же дней начал поговаривать о Москве, что ему трудно без работы, без театра, хотя Нальчик ему нравился — с его балкона открывался чудный вид на зеленые холмы, на лесистые горы, и весь этот амфитеатр венчала великолепная снежная цепь Кавказского хребта. Эта незабываемая красота природы — воздух, близость вечных снегов — так помогала нам, оторванным от близкой нам Москвы, помогала жить, и тосковать, и ждать… Владимир Иванович встречал нас всегда приветливо, говорил о своих мыслях и заботах о театре, говорил с юмором о всяких недочетах и неудобствах каждого дня. Сам все прибирал, потребовал себе большой письменный стол, водворил на нем привычный ему порядок…

[НАБРОСОК РЕЧИ О ВЛ. И. НЕМИРОВИЧЕ-ДАНЧЕНКО]22

Мне хочется в нескольких словах вспомнить, как Владимир Иванович относился к Театру. Любил он его, конечно, но какой-то повышенной любовью. Он любил его, как любят живое существо, которое живет полной жизнью и дает жизнь.

Он любил душу театра, он нес в театр лучшие свои мысли, чувства, мечты и стремился передать накопленное актеру, заражая его.

Мне хочется за этот короткий час вспомнить и близко ощутить образ Владимира Ивановича, этого умного, мудрого, многодумного [человека] с вечной думой о театре, о его росте. Он знал, что театр необходим народу, и потому наш молодой театр назывался «Художественно-Общедоступным». Он знал, что нужно заложить крепкий фундамент, на котором последующие поколения будут строить театр, созвучный с переживаемой ими эпохой.

95 Он любил театр любовью постоянной и преданной, любил всю атмосферу театральной жизни, ищущую, беспокойную, мятущуюся. И потому он страдал, когда чувствовал застой в жизни театра. Недаром на нашем занавесе летит стремительная чайка — символ беспокойного духа человека.

[1898 ГОД. ЛЕТО. ПУШКИНО…]23

1898 год. Лето. Пушкино — дачная местность по Ярославской ж. д. У Антона Павловича Чехова в одном рассказе говорится: «Прошлое связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой»24. Так и у меня — «дрогнул другой конец» — и память перенесла меня за сорок пять лет, переполненных событиями, переживаниями радостей и горестей, в маленький деревянный не то павильон, не то сарай в еловом парке, где была устроена сцена и предоставлено самое небольшое пространство для зрителя. Там-то и загорелся тот маленький очаг, разросшийся в такой большой костер. И думается: как могли деревянные стены этого павильона выдержать такое скопление веры, убежденности, какого-то огромного счастья у небольшой группы людей, созидавших, прокладывавших какой-то новый путь в искусстве.

Все мы присматривались друг к другу: с одной стороны, артисты Общества искусства и литературы во главе с Константином Сергеевичем, с другой — мы, ученики Филармонического училища во главе с Владимиром Ивановичем, которого мы уже знали по школе. Фигура К. С. притягивала и волновала своей импозантностью, седой головой и черными усами и бровями. Отчужденности мы не чувствовали, так как все жили одной крепкой мечтой, с открытыми сердцами и глазами, готовые на все, на всякие трудности, препятствия. Так как верили в то, для чего мы собрались и к чему готовили себя. Это был какой-то энтузиазм созидания. Устанавливалось корпоративное начало. Всякий знал, что и когда и для чего он делал. Дисциплина была образцовая, дисциплина, основанная на любви и уважении к нашему молодому начинанию. К. С. обращал большое внимание на внутреннюю 96 сторону жизни нашей артистической семьи. Труппа состояла из молодых артистов, горячо отдавшихся новому делу, и внутреннее ее устройство и организация должны были положить отпечаток и на ее исполнение. И с какой любовью, с какой заботой, вниманием мы, дежурные, готовили ежедневно помещение для репетиций, вытирали пыль, подметали, готовили все мелочи на столе, чтобы ничто не мешало правильному ходу репетиций; следили друг за другом, чтобы не было никаких упущений. С каким волнением и трепетом ждали мы звука открываемой калитки нашего палисадника, ждали появления наших режиссеров и начала репетиции. К. С., страстно увлекающийся, горящий, разбирался в наших индивидуальностях, выслушивал, одобрял или отставлял: в своем нетерпении иногда не давал себе времени понять, почему что-то не ладится в репетиции, почему актер, неопытный, еще не сумел показать ясно рисунка. И К. С. сам отдавался отчаянию, страдал; и актер страдал, и режиссер страдал. И тут-то приходил на помощь Вл. Ив., со своим всепроникающим в актерскую сущность, верным глазом. Помогал разобраться и устранял то, что мешало правильной дальнейшей работе. И вся их блестящая непрерывная совместная работа, их принципиальные споры, расхождения и примирения давали такие блестящие результаты.

Когда мы были в Париже во время выставки в 1937 году, Вл. Ив. устроил в нашем посольстве доклад о нашей работе и наших путях и очень хорошо сравнил себя и К. С. с ножницами: что они в процессе работы расходятся, но в конечной цели сходятся.

И мы все обожали эти волнительные столкновения наших «полководцев», так как они очищали атмосферу, и выясняли многое, и давали нам огромный материал для работы ума и сердца.

Так мы изо дня в день репетировали и днем и вечером: и «Царя Федора», и «Шейлока», и «Ганнеле», и «Чайку». Я была горда, что мне дали роль царицы Ирины; роль для начинающей очень трудная. Но пленительный образ этой умной сестры Годунова, женщины с большим сердцем, волновал меня, и я с большой любовью играла этот образ, т. е. не играла, а жила им долгие, долгие годы. Мы, актрисы, сами вышивали жемчугом и камнями бармы, воротники, кики для «Царя Федора» — и с какими мыслями, и с какими чувствами сидели мы над этой работой!

97 Наша рабочая каждодневная жизнь всколыхнулась приездом М. Л. Роксановой и Л. Л. Вишневского. Роксанова за год до этого блестяще кончила школу, уже год играла в провинции и приехала к нам начинающей молодой актрисой. И мы с каким-то страхом и почтением встречали ее и приглядывались к ней. Еще больше взволновал приезд Вишневского — актера уже с именем, много игравшего в провинции. Мы боялись его: какой он, кто он, почему он пришел к нам, в никому не известный театр? И вот появляется Александр Леонидович — крупный, видный, красивый, с открытым лицом, блестящими глазами и великолепными зубами. Знакомимся. Он взволнованно пожимает нам руки, какой-то сияющий. С первых же дней мы перестали его бояться. Он как-то сумел просто, с открытой душой (в нем было много детского, непосредственного) расположить нас к себе, горячо принялся за работу, во все вникал, чутко прислушивался ко всем указаниям режиссеров; во всем чувствовалась его готовность работать с нами, начинающими. И с этих своих первых шагов и до конца своей артистической жизни А. Л. оставался верен нашему театру, отдавал ему всю свою энергию, всю свою любовь, свою горячность. Он любил театр, любил и верил в него, жил нашим молодым делом, горел каждой постановкой. У него была непоколебимая вера в успех нашего молодого театра. Надо было видеть его исступленное, горящее лицо, когда спектакль зажигал зрительный зал. И как он страдал и мучился до слез нашими неудачами, доискивался причин этой неудачи и долго не мог успокоиться. Он создал прекрасные образы Годунова, Дорна в «Чайке», графе в «Трактирщице»25. В Москве мы репетировали в тогдашнем Охотничьем клубе, где теперь Кремлевская больница, во дворе. И первый сезон давали там спектакли: «Самоуправцы», «Трактирщица», «Последняя воля» (пьеса Вл. И. Немировича-Данченко). Там же шли репетиции «Чайки», и там же на одной из репетиций произошла встреча с А. П. Чеховым. Эта встреча незабываема по волнению, ожиданию, по огромному интересу: какой же этот Чехов, автор «Чайки», автор необыкновенно правдивых, жизненных рассказов, таких изящных и содержательных? Писатель, в которого мы все были влюблены, которого нежно любили! Мы в школе не расставались с желтеньким томиком его рассказов. Писатель, который открывал нам какие-то новые горизонты!

98 Мы были увлечены «Чайкой». Вл. Ив. первый заразил нас ею. Но казалось так трудно «играть» ее — настолько она не походила на пьесы этой эпохи. И чувствовали мы, что в «Чайке» не роли, а жилые образы людей настоящих, с их переживаниями любви, страдания, с их жаждой лучшей жизни, людей одиноких, людей с взволнованными душами. В чеховских пьесах нельзя «играть роль», надо жить образом, ни на минуту не ослабляя внимания — вслушиваться во все содержание пьесы, во все внутренние взаимоотношения действующих лиц, чтобы насыщать свой образ. Думается, что первое представление «Чайки» на бывшей Александринской сцене потерпело фиаско из-за того, что не найден был подход к Чехову. Первоклассные актеры получили «роли». Ведущих «ролей» в пьесе нет, есть ансамбль, к которому они не привыкли в том репертуаре, какой царил в тогдашних театрах. Они выучили эти «роли» — и весь аромат, вся глубина психологии, все обаяние, вся поэзия «Чайки» прошли незатронутыми. Одна Комиссаржевская своим прекрасным нервом билась, как подстреленная белая птица, среди холодных исполнителей ролей. Помню я один спектакль «Вишневого сада» в том же театре — и получилось то же впечатление: прекрасные актеры все делали, что надо, а «Вишневый сад» остался где-то за стенами театра.

И вот в трудные минуты работы над «Чайкой» вдруг приезжает Чехов. Мы думали, что автор нам расскажет, объяснит, как надо играть эту пьесу. Но наши ожидания не оправдались. Антон Павлович вообще не умел и не любил говорить, выяснять: «У меня же все написано», — отвечал он на вопросы. А когда одна актриса спросила его, как смотреть на монолог Нины Заречной в первом акте с исторической точки зрения, тут уж А. П. совсем сконфузился и ничего не ответил. Только вскинул привычным жестом пенсне и погладил усы. И очень внимательно разглядывал «этрусские» вазы для «Антигоны»…

О К. С. СТАНИСЛАВСКОМ26

Писать о Константине Сергеевиче ответственно и трудно. С ним прожита большая жизнь, прошли основные творческие годы.

99 О чем писать? Какие мгновения выхватить из длинного ряда лет, чтобы отразить всю многогранность Константина Сергеевича? Как найти те слова, которые расскажут всю сложность отношения к нему?

Память летит к далеким годам, когда я впервые увидела его. Это было зимой 1897/98 года. Я кончала последний курс Драматической школы бывшего Филармонического общества. И вот во время одного рядового школьного спектакля, «Трактирщицы» Гольдони, разнеслась весть, что в зале находится Станиславский…

В Москве уже ходили неясные слухи о создании нового театра, и наш профессор, Владимир Иванович Немирович-Данченко, говорил мне и некоторым моим товарищам, что мы будем приняты в этот театр. Можно представить себе, с каким волнением, с каким замиранием сердца глядели мы из-за кулис в щелочку, и тут-то я получила первое впечатление и сразу пленилась внешностью и значительностью этого великолепного, в полном смысле слова красавца человека — пленилась и как-то убоялась его…

И во всю последующую жизнь я была им пленена и боялась его и любила, а временами «ненавидела»; конечно, последнее бывало в минуты слабости, упадка веры в себя, в минуты ощущения недосягаемости его и непонимания его. Он был очень строг и требователен во время работы. Работать с ним было мучительно и радостно, но чаще мучительно, пока не поймешь того пути, по которому он увлекал, куда он манил для достижения намеченной цели. Он был всегда в сфере большого, чистого искусства, он никогда не жил буднями, интересами узкотеатральной жизни. Он требовал полного очищения актерского существа от всего наносного, от мелких чувств, от самолюбия не по существу, он был фанатик в искусстве. Константин Сергеевич внушал нам, тогда еще молодым актерам, какими мы должны переступать порог театра, с какими мыслями, чувствами должны выходить на сцену, чтобы вся бытовая сторона жизни, все мелкие интересы оставались за стенами театра, чтобы актер, как бы очищенный от всего, что наносит жизнь каждого дня, приступал к своей творческой работе, чтобы приносил он на сцену все самое настоящее, что дано ему природой. И я до сих пор несу Константину Сергеевичу любовь большую, неиссякаемую, благодарность огромную за то, что 100 он заставлял верить во все прекрасное, настоящее, что дано человеку-актеру природой.

При всем его всегда добром расположении ко мне он был необычайно взыскателен, всегда упрекал меня в отсутствии воли и внутренней дисциплины. Скажу про себя, что я действительно была невыносима во время работы, я как-то тупела и не столько слушала его слова, сколько поражалась его сущности, его необычайной страстности во время работы, которая подавляла меня, и я только чувствовала свое неумение тут же показать то, что ему хотелось, и мучилась, что доставляла ему столько огорчений, мучилась затратой его огромной энергии. Он с своей страстностью, своим желанием «заразить» часто не то что не считался с индивидуальностью, а просто не допускал мысли, что актер в данную минуту не в состоянии выполнить то, чего ему так страстно хотелось и что он считал необходимым постичь.

Как пример приведу нашу с ним работу над «Месяцем в деревне» Тургенева. Роль Натальи Петровны доставляла мне большие страдания. С огромным трудом я овладевала ею, да и вряд ли овладела в те времена. Вот если бы теперь… Но, увы, годы ушли. И вот когда мои страдания и ужас перед невозможностью схватить всю тонкость переживаний тургеневской женщины так овладели мной, что заслонили от меня всю прелесть, весь аромат этого образа, я во время одной из репетиций разрыдалась, решительно сказала, что не могу играть, и уехала домой. Вот тогда-то и сказалось все необыкновенное отношение Константина Сергеевича к изнемогающему и растерявшемуся актеру. На другой день пришло письмо Константина Сергеевича, которое меня поразило, взволновало необычайно и доставило еще больше страданий — уже не за себя, а за него. Приведу выдержки из этого письма:

«Не еду к Вам сам, чтобы не причинить Вам неприятность. Я так надоел Вам, что должен некоторое время скрываться. Вместо себя — посылаю цветы. Пусть они скажут Вам о том нежном чувство, которое я питаю к Вашему таланту. Это увлечение вынуждает меня быть жестоким ко всему, что хочет засорить то прекрасное, которое дала Вам природа.

Сейчас Вы испытываете тяжелые минуты артистических сомнений. Глубокие чувства страдания на сцене рождаются через такие мучения.

101 Не думайте, что я хладнокровен к Вашим мукам. Я все время волнуюсь вдали и вместе с тем знаю, что эти муки принесут великолепные плоды.

Пусть не я, пусть кто-нибудь другой объяснит Вам то, что Вам дано от природы. Я терпеливо, издали готов любоваться тем, как Ваш талант, отбрасывая ненужное, почувствует свободу и проявится во всей своей силе, которую временно задерживало проклятое ремесло актера. Верьте мне, все то, что кажется Вам теперь таким трудным, в действительности пустяки. Имейте терпение вникнуть, подумать и понять эти пустяки. И Вы познаете лучшие радости в жизни, которые доступны человеку в этом мире.

… Обещаюсь не запугивать Вас научными словами. Вероятно, это была моя ошибка. Молю Вас быть твердой и мужественной в той артистической борьбе, которую Вам надо одолеть — не только ради Вашего таланта, который я всем сердцем люблю, но и ради всего нашего театра, который является смыслом всей моей жизни…

… Просмотрите всю роль и ясно определите, на какие куски она распадается.

Простите за причиненные Вам муки, но верьте — они неизбежны. Скоро Вы дойдете до настоящих радостей в искусстве».

Перечитывая это письмо, испытываешь волнение, как и в тот далеко ушедший день, когда оно принесло мне много муки и вместе с тем и большое утешение, так как я почувствовала, что я не одинока, что Константин Сергеевич не оставляет меня, поддерживает и что необходимо с мужеством преодолеть себя ради всего спектакля и быть на высоте того театра, который являлся «смыслом жизни» Константина Сергеевича.

При всей своей жестокости и требовательности во время работы Константин Сергеевич необычайно человечно относился к актерам, помогал, где мог, советом, вникал в бытовые условия их жизни, часто помогал материально, и делал он это как-то негласно. В случае болезни актера во время сезона он давал распоряжение немедленно отправить его на курорт, если была необходимость, и, если не хватало денег у театра, он добавлял свои.

О Константине Сергеевиче как о режиссере, актере, учителе много писали и будут писать, а мне просто хочется оживить в памяти постановки пьес Чехова, в которых 102 мы с ним много общались и которые мне особенно близки и дороги. Константин Сергеевич трогательно относился к Антону Павловичу, с большой любовью и нежностью. Работа над пьесами Чехова была сложная и трудная. Труппа была еще молодая, но окрыленная большой любовью и к Чехову, и к театру, и к нашим необыкновенным режиссерам — Константину Сергеевичу и Владимиру Ивановичу, который и «заразил» Станиславского работой над пьесами Антона Павловича.

Для меня, актрисы, было большое счастье, был праздник играть и общаться с Константином Сергеевичем в чеховских пьесах. Помогало мне то, что я — Елена из «Дяди Вани», Маша из «Трех сестер» — была по-настоящему влюблена и в Астрова и в Вершинина, нежно любила брата Гаева в «Вишневом саде» и без слез не могу вспомнить графа Шабельского в «Иванове».

Как сейчас, вижу Константина Сергеевича — Астрова в его серой крылатке в первом акте, вижу и слышу, как он проникновенно говорит: «… когда я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный моими руками, я сознаю, что климат немножко и в моей власти и что если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я». И, глядя на руки Астрова — Станиславского, верилось, что эти руки действительно насаждают леса, и глазам его верилось, что живет он не обывательской жизнью, а смотрит далеко вперед. «Вообще жизнь люблю, но нашу жизнь, уездную, русскую, обывательскую, терпеть не могу и презираю ее всеми силами моей души», — говорит он Соне. Говорит это Астров, но слышишь голос Станиславского, его заботы о том, чтобы передать младшим поколениям все, что он передумал и осознал, весь огромный опыт, всю ту колоссальную работу в искусстве, которой он отдал всю свою жизнь, — и все это для будущего.

Константин Сергеевич часто говорил, что он удивляется своему успеху в Астрове. «Я же там ничего не делаю, а публика хвалит». И как-то с трудом верилось, что он не сознавал, какой великолепный, мужественный образ создавал он в Астрове и какой легкий. Когда он навеселе выходит с Вафлей и слегка приплясывает, и тут же его знаменитое «идёть?», — как живого видишь его. И в последнем акте, когда он подходит к карте Африки и смотрит на нее: «А, должно быть, в этой самой Африке теперь жарища — страшное дело!» Как много 103 было заложено в этой фразе всего пережитого, горького. А говорил он эти слова с бравадой какой-то, не то с вызовом. И когда были слышны бубенчики уезжавшего Астрова, сердце тоскливо сжималось при мысли о той серой, тусклой трудовой жизни, которая ждет этого талантливого, мужественного человека в уездной глуши. И не хотелось расставаться с этим незабываемым образом, который создавал Константин Сергеевич.

Играть с ним сцену третьего акта я готовилась и шла, как на праздник. Когда я чувствовала на себе его влюбленный взгляд, полный лукавства, слышала его ласковую иронию: «Вы хи-итрая», мне всегда досадно было на «интеллигентку» Елену, что она так и не поехала к нему в лесничество, куда он ее звал.

Сколько было благородства, сдержанности, чистоты в образе Вершинина из «Трех сестер», этого одинокого мечтателя. Эти мечты о жизни, какой она могла бы быть и будет, помогают ему жить и нести и всю неприглядность и тусклость безрадостной эпохи и все неудачи и невзгоды в жизни личной. Как сейчас, слышу его голос, его смешок в первом акте: «Вот, вот… Влюбленный майор, это так…» Или: «Там по пути угрюмый мост, под мостом вода шумит. Одинокому становится грустно на душе». Или: «У меня в жизни не хватало именно вот таких цветов…» Или: «Через двести, триста, наконец, тысячу лет — дело не в сроке — настанет новая, счастливая жизнь. Участвовать в этой жизни мы не будем, конечно, но мы для нее живем теперь, работаем, ну, страдаем, мы творим ее — и в этом одном цель нашего бытия и, если хотите, наше счастье». И мне, Маше, было приятно слушать его голос, который я уже любила, смотреть на его глаза, устремленные куда-то вдаль, и тихо посмеиваться от какого-то внутреннего волнения, когда он говорил. У Вершинина — Станиславского все эти тирады о счастливой жизни, все мечты о том, чтобы начать жизнь снова, притом сознательно, звучали не просто привычкой к философствованию, а чувствовалось, что это исходило из его сущности, давало смысл его жизни, давало возможность идти поверх серых будней и всех невзгод, которые он так покорно и терпеливо переносил. Сколько было чистоты в любви этого Вершинина к Маше! «Сегодня у меня какое-то особенное настроение. Хочется жить чертовски…» — говорит Вершинин — Станиславский во время пожара в третьем акте и тихо смеется и напевает: «Любви 104 все возрасты покорны, ее порывы благотворны». И тут же это неуловимое «трам-там-там», и счастьем любви залиты лица Вершинина и Маши. Они, конечно, понимали это «трам-там-там». И когда вскоре за кулисами звучал голос Вершинина: «трам-там-там», Маша знала, что делать. Прозвучало ответно «тра-та-та», и ушла Маша к нему со своим переполненным любовью сердцем. И как легко было мне, Маше, признаваться сестрам в своей любви к такому Вершинину: «Он казался мне сначала странным, потом я жалела его… потом полюбила… полюбила с его голосом, его словами, несчастьями, двумя девочками…»

Без внутреннего рыдания не могу вспомнить сцену прощания с этим Вершининым. Я не чувствовала земли под собой, не чувствовала своего тела, когда шла из своей уборной на это прощание, точно несла меня какая-то сила… И как хорошо, что Чехов дал Маше одно только слово — «прощай». Крепко храню в своем сердце этот образ Вершинина, и вечная моя благодарность Константину Сергеевичу за то, что он помогал мне переживать на сцене такую любовь, какую Маша несла Вершинину.

Как живые встают образы Гаева из «Вишневого сада» и Шабельского из «Иванова». Без улыбки умиления не могу вспомнить Константина Сергеевича в этих ролях, созданных им с такой законченностью, с такой грацией, с таким разнообразием красок, с такой легкостью. Закроешь глаза — и слышишь все его интонации, его словечки, его выражения. Я его нежно любила в «Вишневом саде», моего брата. Весь спектакль звучал значительнее, когда он играл. Я старалась уловить легкость, с которой он перебрасывался из одного настроения в другое, — это так мне помогало в роли Раневской. Знаменитая его речь перед, шкафом. «И только когда кончил, понял, что глупо», — говорит он вскоре Ане. И действительно, кончал он эту речь своими излюбленными бильярдными словечками, уже сконфуженный и понявший, что это глупо. А его знаменитое «Кого?» И вся его большая, какая-то нелепая и вместе с тем элегантная фигура, и добродушное лицо, то с ласковой улыбкой обращенное к Ане, то с каким-то брезгливым возмущением слушающее лопахинские тирады о спасении вишневого сада, его гадливое отношение к лакею Яшке: «Отойди, любезный, от тебя курицей пахнет». Нельзя забыть его прихода в конце третьего акта, после продажи вишневого 105 сада, когда он передавал Фирсу анчоусы и керченские сельди и, смахивая слезу, говорил: «Я сегодня ничего не ел… Столько я выстрадал!» И вся его растерянная фигура в последнем акте — прощание с домом, где он прожил всю жизнь, и его слова: «Я банковский служака, теперь я финансист… желтого в середину», которые он говорил с улыбкой, стараясь приободриться, и последние его слезы: «Сестра моя, сестра моя…» — и уход…

Когда мы играли «Вишневый сад» в первый раз после смерти Константина Сергеевича, я до физической боли слышала его голос, его интонации; сквозь слезы мне казалось, что вижу я его фигуру, его лицо, его улыбку, движения его рук, — как призрак, стоял он весь спектакль передо мной. Это было и мучительно и радостно, и на всю жизнь запечатлелся в моей памяти этот образ как живой.

Шабельский в «Иванове», этот износившийся, прогулявший свою жизнь граф, жалкий, юродствующий, сознающий свою дрянность, превратившийся в приживала, — как Константин Сергеевич умел показать и в этом опустившемся субъекте какое-то свое человеческое достоинство, человеческое чувство, которое еще сохранилось где-то глубоко в душе! Помню, когда я, Сарра, сидела с ним в унылом парке ивановской усадьбы, слушая, как сова кричит, — как трогательно говорил он о своем желании уехать в Париж: «По целым дням сидел бы на жениной могиле и думал. Так бы я и сидел на могиле, пока не околел. Жена в Париже похоронена…» А как он возмущался прямолинейной честностью доктора Львова: «Черт бы побрал эту деревянную искренность! Ну, я противен ему, гадок, это естественно… я и сам сознаю, но к чему говорить это в лицо? Я дрянной человек, но ведь у меня, как бы то ни было, седые волосы… Бездарная, безжалостная честность!»

И вся его огромная, плохо одетая, смешная и жалкая фигура в последнем акте, «… нужно во что бы то ни стало устроить себе какую-нибудь гнусность, подлость, чтоб не только мне, но и всем противно стало. И я устрою. Честное слово! … Все подлы, и я буду подл». Говорил Константин Сергеевич это со смехом и через несколько слов уже рыдал, склонившись: «Взглянул я сейчас на эту виолончель и… и жидовочку вспомнил…»

И надо было видеть, как сидел Константин Сергеевич за кулисами с виолончелью, когда при поднятии занавеса в первом акте мы играли с ним дуэты. Это уже не был 106 Константин Сергеевич, а сидел граф Шабельский в своем куцем сюртучке, с его лицом, с его движениями…

Константин Сергеевич Станиславский! Это имя должно звучать как колокол не только нам, знавшим, любившим его и работавшим с ним, но должно звучать и молодежи и далеким потомкам и призывать нас всех к строгому, чистому восприятию и пониманию искусства. Это имя — совесть наша.

О Н. П. ХМЕЛЕВЕ27

Хмелев Николай Павлович — произносишь это имя и так и видишь его живого, идущего по кулуарам театра, как будто и хмурого, озабоченного, а подойдешь к нему, поздороваешься — и глаза его, чудесные черные глаза улыбнутся, все лицо осветится какой-то радостной детской улыбкой.

Меня всегда влекло к нему, хотелось поближе его узнать. Я не знаю, было ли это просто обаяние или еще другие качества его сложной натуры, но он пробуждал всегда какой-то интерес к себе; хотелось знать, что живет за этими черными глядящими исподлобья глазами, за этим большим лбом, в этой нервной, хрупкой, может быть, болезненной индивидуальности.

Я очень любила и глубоко ценила Хмелева как артиста. Мне всегда было радостно угадывать, а потом и видеть в нем одного из тех, кому принадлежит будущее Художественного театра. Он всегда очень честно, очень чисто и необыкновенно серьезно относился к искусству. Чувствовалось, что для него важны и дороги в театре не только его роли, как бы замечательно он их ни играл, а что-то большее, что движет вперед весь театр и не дает почить на лаврах.

Николаи Павлович был тонким художником. Он замечательно отделывал все свои роли, и мы видели, как он от спектакля к спектаклю передумывал и находил все новые детали, исчерпывал до дна образ, который он создавал.

Думаешь о нем, и перед глазами встает его незабываемый, обаятельный образ Алексея Турбина, мужественный, сильный и скорбный. Нельзя забыть неожиданный, как будто сразу вылившийся образ дворника, старого Силантия 107 в «Горячем сердце», его блестяще стилизованного Каренина, его трогательного и смешного князя в «Дядюшкином сне» — эту угасающую лампаду, в которой еще бьется какое-то воспоминание о красоте жизни.

Как это ни странно, но, работая с Николаем Павловичем в одном театре, мы в жизни встречались довольно редко. Тем не менее я чувствовала его доброе, ласковое расположение к себе, и в последние годы мы как-то ближе и проще подошли друг к другу. Но вскоре наступили большие события, началась война, нас, стариков, эвакуировали в Нальчик, театр уехал в Саратов, — и мы расстались. Когда мы были уже в Тбилиси, Николай Павлович приехал к нам, чтобы переговорить с Вл. И. Немировичем-Данченко о дальнейшей жизни нашего театра. Не могу вспомнить без волнения и какого-то умиления этот его приезд. Такого Хмелева я видела только однажды. Я была поражена переменой во всем его существе. Какой-то помолодевший, крепкий, точно выросший, с сияющими большими глазами, вдохновенный какой-то.

После бесед с Владимиром Ивановичем он приходил ко мне — окрыленный, насыщенный новыми идеями, новым планом работ. Он был весь как натянутая струна. Как он говорил блестяще, как горел желанием прийти на помощь театру, вдохнуть в него новую, свежую струю!

Отрадно было слушать его горячие слова об искусстве — не о театральных буднях, не об отдельных актерах, не о ролях, не о бытовых условиях, а именно об искусстве, его мечты о том, чтобы театр шел не вширь, а в глубину, чтобы восстановить и развить то, чему нас учили наши непревзойденные учителя и режиссеры. Он мечтал о постановке «Чайки», и нам казалось, что с этой «Чайкой» начнется новое, второе рождение театра. Он мечтал, как актер, о серьезной, вдумчивой работе, о создании нового, большого художественного образа живого человека, а не о роли, хорошо сыгранной.

Осенью 1942 года мы вернулись в Москву, и последние годы мне пришлось мало общаться с ним, редко я стала играть и встречаться с ним на сцене. Я часто и подолгу хворала, то в Крыму, то в санатории. Он был перегружен работой и заботами о художественном руководстве, которое он возглавлял, и, конечно, ему, с его хрупким здоровьем, это было не под силу.

108 Я очень запомнила одну из наших последних встреч. По окончании воины был первый прием в Кремлевском дворце, и от нашего театра были Хмелев и я. Так ясно вспоминается, как мы возвращались ночью по тихой площади Кремля, с волнением смотрели на таинственные силуэты древних храмов, и слышен был только звук наших шагов. И в ту же ночь я видела сон: широкая, светлая дорога; кругом необъятное, светлое пространство — эфир. Я вижу, как по этой дороге уходит Николай Павлович, виден силуэт. Идет он тихо, спокойно, на повороте оборачивается и кивает мне, и я вижу его черные глаза исподлобья и его милую детскую улыбку, — и уходит дальше.

О его смерти я узнала позднее других. Я была в Крыму и очень больна, и от меня скрывали. Я ходила как потерянная, когда узнала о его смерти, рассудок не принимал случившееся. Казалось невероятным, чтобы такой молодой, талантливый, с огромным будущим артист мог так внезапно уйти от нас. Только по рассказам товарищей знала я о его работе над образом Ивана Грозного. И все говорили об этой его последней работе с восторгом, как-то вдохновенно. Говорили о силе, величии и значительности образа, который создал Хмелев, и ждали, что спектакль «Трудные годы» будет новым взлетом его большого таланта. Не суждено было. На генеральной, когда он играл уже в полном облачении, настал конец его короткой, богатой и значительном жизни, оставившей по себе во всех нас такую светлую и дорогую память.

О М. П. ЛИЛИНОЙ28

Лилина Мария Петровна. Память несет меня за 50 лет назад: 14/26 июня 1898 г., Пушкино под Москвой, чудный солнечный день, когда впервые собралась молодая труппа повою Художественно-Общедоступного театра, впервые мы все увидели друг друга, и вот, среди радостных, возбужденных лиц, сияющих глаз — я невольно вновь переживаю незабываемое впечатление — как сейчас вижу юную фигуру какого-то особенного обаяния и неотразимой прелести, в светло-фисташковом легком платье, в большой шляпе à la bergère с длинными развевающимися лентами, чудесные белокурые волосы, большие, ясные, серо-голубые 109 глаза, глядевшие на всех с каким-то радостным любопытством. Это — жена Константина Сергеевича Станиславского, артистка нашего театра — М. П. Лилина, с которой мы так дружно и интересно прошли наш художественный путь, и я до конца ее жизни была под обаянием этой нежной, сильной своим большим талантом индивидуальности.

Эта хрупкая очаровательная женщина была именно сильна своим глубоким, добиравшимся до самых недр человеческой души талантом. Диапазон ее искусства был огромный: с одинаковой силой она передавала нежность, искренность, затаенную любовь, глубокую веру в силы человеческого духа в чудесном образе Сони в «Дяде Ване»; давала впечатление прелести и поэтичной юности Ани с ее призывом к новой жизни в «Вишневом саде». А в «Чайке»!

Нельзя забыть ее Машу, с ее сложной внутренней борьбой; ее надрыва, ее покорности, уменья нести жизнь, несмотря ни на что. Театральный критик Н. Е. Эфрос приписывал успех «Чайки» отчасти этому образу Маши с ее внешней бравадой, с ее уменьем, переживая драму в душе, нюхать табак и пить водку. И как эта Маша в конце первого действия, в сцене с Дорном, рыдая, падает на скамью и тихо говорит: «Я люблю Константина»…29.

А как Лилина блестяще рисовала Наташу в «Трех сестрах» — это маленькое мещанское существо, сумевшее подточить, как вредное насекомое, благополучие интеллигентной семьи Прозоровых. Войдя в семью и освоившись со своим положением хозяйки, она раскрыла всю свою мещанскую душонку со всем ее безвкусием, властностью, требованиями и полным непониманием благородства сестер, молча переносивших все причуды ее мещанского благополучия.

Лилина очень любила, понимала, чувствовала Чехова, она всем своим существом откликалась на изящество его письма и человечность его образов. Радостно было общаться с нею на сцене, встречать взгляд ее выразительных глаз, настоящих живых глаз, которые тебе что-то говорят и ждут от тебя ответа…

Невероятна острота и глубина образов, которые создавала Лилина — лирика чеховских женщин, тургеневская «провинциалка» с ее наивной хитростью, полная обаяния и прелести; Хромоножка в «Николае Ставрогине» — в этом образе Лилина добиралась до невероятной глубины человеческой 110 психики, до какой-то жути — нельзя забыть ее широко раскрытых безумных глаз, понявших что-то.

Лиза в «Горе от ума» — это действительно была крепостная девушка, здоровая, веселая, не «субретка», со своим природным умом, попавшая в барский дом. Как прекрасно, с каким юмором разбирается она во всех барских делах и, не прельстившись ничем, остается все же верна своему «буфетчику Петруше». Это было какое-то отрадное явление среди фамусовского дома.

Какой строгий образ создавала Лилина в «Живом трупе» — образ гордой аристократки Карениной, насыщенной всеми предрассудками своего класса. Как она готовилась из любви к единственному сыну принять женщину, которая, по ее понятиям, не могла быть принята в их кругу, и как в ней понемногу все же просыпается человеческое чувство и она поддается прелести этой скромной женщины и готова принять ее как жену своего горячо любимого сына. Но как тонко, артистично была сделана вся гамма этой внутренней борьбы гордой аристократки.

После революции Лилина играла небольшую роль в «Бронепоезде» — в картине белогвардейцев; блестящий маленький эпизод в «Анне Карениной» — мать Вронского, в ложе театра. Последняя крупная роль Марии Петровны была Карпухина в «Дядюшкином сне» — образ самой ядовитой дамы города Мордасова. Что делала Лилина в этой роли! Все дамы взбудоражены приездом старого богатого князя, остановившегося в доме «первой дамы» — Марьи Александровны Москалевой (этого «Наполеона в юбке», как называл ее Константин Сергеевич), которую, конечно, все ненавидят, особенно когда узнают, что она женит князя на своей дочери. Карпухина, отравленная своим уязвленным самолюбием, измученная любопытством, сплетнями и пересудами, ненавидящая всех и все, зная, что ее приказано не принимать у этой «франтихи», все же появляется в ее доме под видом приятной доброжелательной знакомой, выпытывает все, дает советы, как надо действовать, и с милой улыбкой улетает, чтобы разнести все добытое по городу. Когда же дело дошло до сговора, Карпухина, предчувствуя, что все дамы, сговорившись, нагрянули, с жаждой скандала, как злые духи, в дом «франтихи», она, непрошеная, влетает как фурия, подвыпившая, вся издерганная, взбешенная и в то же время ликующая, чуя надвигающийся скандал. Она при всех нагло раскрывает все планы и козни этой ненавистной дамы, с наслаждением 111 выливает весь яд своего оскорбленного самолюбия. Это был фейерверк самых неожиданных изгибов мстительной мещанской мордасовской душонки. Тут и гнев, и издевка, и сладостное упоение при виде унижения этой «гордячки» при всем собравшемся обществе; и все это залито брызжущим, сверкающим темпераментом. Нанеся всем дамам оскорбления и оплевав всех, она, ликующая, улетает… Это был совершенно неожиданный образ в галерее созданных Марией Петровной ролей, поразивший всех знавших ее. К сожалению, она редко играла эту роль, так как образ Карпухиной требовал большой затраты и физических сил и темперамента.

Вспомним еще обаятельный образ Элины («У царских врат»), этой простушки. Нельзя забыть, как она, чувствуя себя беспомощной и скучающей в доме своего мужа, философа Карено, и радостно решившись уйти, куда зовет ее кровь, в последнюю минуту перед уходом пришивает пуговицу к пиджаку своего ученого мужа.

Лилина с необыкновенной страстностью относилась к работе над образом, добиралась до дна человеческой души, искала, наблюдала, а глаз у нее был очень зоркий, острый, иронический, довольно безжалостный; юмор ее был неиссякаем, он не покидал ее даже последний год ее жизни, когда физические тяжкие страдания должны были бы, казалось, подавить ее душевное равновесие — она необыкновенно мужественно, стойко, без единой жалобы переносила эти страдания, глаза ее светились, на губах была всегда приветливая улыбка — радостное у нее было восприятие жизни, несмотря ни на что.

В первый год Отечественной войны, когда нас всех эвакуировали, она отказалась покинуть Москву и, уже большею частью лежа, продолжала свои занятия с учениками Студии Константина Сергеевича, где она работала несколько лет с молодежью, заражая ее своим отношением к искусству и своей любовью к жизни. Это было ее увлечение, как бы смысл ее жизни. И когда я навещала ее — с каким восторгом рассказывала она о своей работе над «Вишневым садом», о новых mise en scène, о всем своем плане постановки… Все это показывало Лилину в новом освещении. Беззаветна была ее преданность идеям и системе Константина Сергеевича, его требованиям к театру и искусству.

Нельзя без волнения вспоминать последние месяцы ее жизни, когда она буквально побеждала болезнь. Весь ее 112 незабвенный для всего Художественного театра, в особенности для нас, «стариков», образ сохранится навсегда во всей своей чистоте, поэтичности и обаянии.

О В. И. КАЧАЛОВЕ30

Не знаю, придет ли такое время, когда облик Василия Ивановича станет для меня «воспоминанием»… И не знаю, какими словами сказать мне о нем сейчас, в этой книге, посвященной его светлой памяти, когда еще так недавно он был среди нас, такой всем нам близкий, дорогой, красивый своей благородной красотой, значительный своим волшебным обаянием.

Когда я думаю о нем, в памяти моей встают как бы два облика Качалова. Один — это милый, бесконечно дорогой, любимый Василий Иванович, друг, приятель, с которым мы за полвека почти много пережили общих радостей и страданий. Другой — это Качалов, наполненный поэтической творческой силой, когда звучал его неповторимый по красоте голос и доносил до слушателя всю глубину его мысли и чувства художника. Слушая его, раскрывалась душа от ощущения какого-то праздника, праздника духа, и возникало чувство радости, света, верилось в красоту жизни, верилось в человека, в его беспредельные творческие возможности.

Вся сущность Василия Ивановича была какая-то красивая, манящая — и внешность и внутренний мир. Походка, голос, мягкие движения прекрасных рук, взгляд умных, добрых глаз — иногда иронический, насмешливый, иногда задумчивый, отсутствующий, куда-то устремленный, иногда совсем благодушный, со сверкающим юмором — целая гамма была в этих изменчивых серо-голубых глазах… А за взглядом, за улыбкой, за внешним покоем чувствовалась сложная внутренняя, содержательная жизнь. У Чехова сказано: «… у каждого человека под покровом тайны, как под покровом ночи, проходит его настоящая, самая интересная жизнь»31. И Василий Иванович берег эту жизнь, не растрачивал ее, нелегко раскрывал свой внутренний мир; но уж если он поверит человеку, подойдет близко, то будет другом.

Хоть мы почти полвека прожили рядом, часто жизнь уходила у него в одну сторону, у меня — в другую, и бывало, 113 что мы подолгу не виделись вне театра. Но на сцене вся моя жизнь прошла рядом с ним. Помню, как он поступал в Художественный театр, как впервые пришел «настоящий» актер с пленительным голосом и тонким обаянием в нашу «семью», и с каким любопытством мы разглядывали его. Помню и первый спектакль «Снегурочки», в котором он играл Берендея, а я Леля, и чеховские спектакли: «Три сестры», он — Тузенбах, и «Вишневый сад», он — Петя Трофимов, и «Иванов»; и в это же время — триумф «На дне» Горького, напряженная, грозовая атмосфера «Детей солнца». Помню, как трудно приходилось нам в символических пьесах Ибсена — «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» и, позднее, «Росмерсхольм»; потом — мучительное и все же счастливое время работы над «Гамлетом»; снова «Иванов», «Вишневый сад»… И, наконец, последняя наша встреча на сцене — «Враги»…

Последние годы нас как-то особенно сблизили — то в Барвихе жили мы вместе, то у него на даче, на его любимой Николиной горе. Особенно ярко стоит он у меня перед глазами в санатории «Барвиха» ранним летом 1948 года, за несколько месяцев до нашего 50-летнего юбилея, когда в его самочувствии наступило улучшение и мы все поверили, что он выздоравливает, что прежний страшный диагноз врачей оказался ошибкой. Какой-то окрыленный, бодрый, словно опять распрямился во весь рост, как будто снова вернулись силы. Как он радовался, глядя на окружающую природу, которая в тот год расцветала как-то особенно бурно, мощно, как он любил свои прогулки по чудесному парку, — даже на лодке катался, скрывая это от своих. И массу читал, и стихов и прозы, с книгой никогда не расставался. По нескольку раз в день, иногда и вечером, бывало, постучит ко мне в комнату: «Ольга, я на минутку… хочу тебе почитать — ты послушай, как это хорошо… вот еще какой чудный кусок, — можно еще?» Прочтет и скроется: «Ну, прости, покойной ночи!»

И долго еще потом не мирилось сознание с тем, что надвигается неизбежное, страшное.

Николина гора. Прозрачно-ясная осень. Его угасающий облик — все еще прекрасный, мужественный, строгий, но уже молчаливый. Он подолгу сидел в глубоком кресле на террасе, иногда с закрытыми глазами, и чувствовалось, как в этом молчании овладевали им думы…

Как-то вечером, после ужина, сидела я над пасьянсом, рядом сидела наша медсестра; вдруг вошел Василий Иванович, 114 уже удалившийся было к себе в комнату, и громко обратился к нам: «Товарищи, я вас прошу прослушать… хочется попробовать, как голос звучит». И полным звуком, с большим темпераментом прочел из «Воскресения» Толстого весь огромный кусок о Катюше; голос звучал сильно и красиво во всех регистрах; читал он увлекательно, с самыми тонкими нюансами, казалось, никогда он так не читал, с полной отдачей себя. Это было какое-то чудо неповторимое… А за окнами стоял уже поздний темный осенний вечер.

И самый последний раз слышала я его, уже совсем незадолго до конца, в сентябре, в Барвихе, куда мы ездили навещать его — жена его Нина Николаевна, сын и я. После всех разговоров, вопросов и ответов он прочел стихотворение Блока:

«Идем по жнивью, не спеша,
С тобою, друг мой скромный
И изливается душа,
Как в сельской церкви темной
Осенний день высок и тих…»

«Ты чувствуешь, как это замечательно сказано: “высок и тих”», — сказал он и замолчал и задумчиво посмотрел в окно на высокие сосны в осеннем закате… Таким я сейчас вижу его с любовью и болью… И не забыть мне никогда эти два последних чтения.

Счастливыми могут считать себя все, кто хоть раз в жизни видел и слышал Качалова, великого артиста, умевшего волновать и потрясать души людские. Я же, оглядываясь назад, могу сказать, что у меня было особое счастье — долгая совместная жизнь в искусстве, наша дружба и память о его чистой, большой душе.

МОИ ВСТРЕЧИ С А. М. ГОРЬКИМ32

Мои воспоминания о первых встречах с Алексеем Максимовичем Горьким относятся к тем далеким временам, когда он был еще молодым, но уже приобретавшим известность писателем и мы, молодежь, волновались его необычными, яркими рассказами, только-только появлявшимися в свет. Помню, как зачитывались мы его смелыми, 115 красивыми легендами («Макар Чудра», «Старуха Изергиль»), его воспоминаниями о своих странствиях по Руси («Мой спутник»). И мечта о том, чтобы перенести на сцену эту незнакомую жизнь, этих невиданных героев, уже тревожила воображение. Занимала нас и самая личность автора: хотелось увидеть этого своеобразного «человека с воли». Казалось, что Горький должен быть каким-то особенным, не похожим на всех.

И вот весной 1900 года Художественный театр приезжает в Ялту к Антону Павловичу Чехову, чтобы показать своему любимому писателю и другу «Чайку» и «Дядю Ваню». Здесь-то мы и увидели впервые Алексея Максимовича. Эта встреча не обманула наших ожиданий. Как будто новая струя воздуха, порыв свежего ветра ворвался в нашу жизнь. Чем-то новым, свежим повеяло от него, молодого, большого, сильного, от него, какого-то могучего, своеобразного, в живописной рубахе, сапогах, с его непривычным волжским выговором на «о». При разговоре он характерным жестом, всей дланью, отбрасывал пряди длинных волос, падавших на лоб, и высоко закидывал голову. И эта его манера говорить, низкий голос, страстность речи — все привлекало нас.

Как сейчас помню: мы сидим в кабинете только что отстроенного дома Антона Павловича и целый день слушаем повествование Горького о его скитаниях по Крыму и Кавказу. Почти все, что говорит Алексей Максимович, нам уже знакомо по рассказу «Мой спутник», но сидим мы, затаив дыхание, слушаем жадно, потому что Горький как бы заново переживает все свои скитания, и это делает рассказ почти осязаемым и неотразимо увлекательным.

Живописную фигуру Горького можно было постоянно видеть в те дни то на ослепительно белой, залитой южным солнцем набережной Ялты, то на знаменитой тогда скамеечке возле книжного магазина Синани, где собирались все приезжие «знаменитости». Алексей Максимович всегда увлекался чем-нибудь и, широко жестикулируя, громким голосом что-то кому-то доказывал или рассказывал. Горький любил и умел рассказывать о том, что он видел и пережил.

Антон Павлович уговаривал Горького непременно писать пьесу, и, словно для того, чтобы «заразиться» атмосферой театра, Алексей Максимович неизменно сидел на всех наших спектаклях, охотно с нами беседовал, спорил, 116 увлекая всех силой и образностью своей речи. В те годы я очень дружна была с Горьким. Он звал меня «тетечка».

В первой пьесе Горького «Мещане», написанной для нашего театра, мне предстояло играть одну из главных ролей — Елену. Возвращаясь памятью к 1901 году и перебирая свои письма к А. П. Чехову той поры, я нахожу в них отдельные вехи этой работы. «Мне много придется поработать и пофантазировать, чтобы выкроить из себя симпатичную мещаночку» (декабрь 1901 года). До тех пор ролей, подобных Елене, мне играть не приходилось. Создавая в пьесах Чехова образы Маши, Елены Андреевны, я ощущала себя в кругу мыслей, чувств, привычек, мне самой хороню знакомых, близких. Героинь чеховских пьес я знала, видела вокруг себя. Роль Елены была для меня новой, гораздо менее знакомой. Она ставила требования особой и яркой характерности. Теперь при постановке «Мещан» Елену почему-то часто делают интеллигентной «дамой» в нарядных модных туалетах, с «хорошими манерами». Мне кажется, это неверно. Елена вовсе не «пришлая» на этой улице, она и сама отсюда — из мещан. А такая тонкая дама навряд ли могла бы дружить с «арестантиками», печалиться их печалями, радоваться их радостями, она была бы среди них чужой. Да и все поведение, речь Елены обнаруживают в ней не интеллигентку, а симпатичную простенькую мещаночку. Именно такой представлялась она мне. Потому и одевала я свою Елену совсем не как «даму», а приблизительно так, как наряжались в праздничные дни дочки лавочников побогаче, которых мне приходилось видеть в Ярославской губернии (отец мой одно время служил там директором фабрики); моя Елена носила розовую кофту, украшенную на груди сборками и какими-то переплетами, черными и белыми, бусы и проч.

Вот еще два отрывка из тогдашних моих писем, свидетельствующих, что поиски шли именно в этом направлении: «Я, кажется, зацепилась за говор и за какую-то повадку мещанскую и приятную», «… Костюм вышел удивительный, серьги повесила на уши, прическу сделала характерную, и фигура и все мое существо изменились, и по указанию Горького я еще курила с мещанским шиком». Но не надо путать Елену, веселую вдовушку-мещаночку по своей сословной принадлежности, с мещанами, против которых направлена пьеса. Наоборот, всем своим существом, жизнерадостным и веселым, Елена отвергает их унылый ригоризм, их стремление к наживе, их вечное 117 нытье и недовольство жизнью. Всегда радостная, счастливая, хотя жизнь у нее не такая уж беззаботная, Елена хочет видеть людей вокруг себя такими же радостными. Мне хотелось, чтобы моя Елена еще только входила в комнату, еще слов-то никаких не произносила, а уже все вокруг освещалось бы ее радостью, ее улыбкой. Вот она, вся тут, как на ладони. Такое толкование роли было подсказано самим Алексеем Максимовичем в его письме к Станиславскому, которое всем нам очень помогло в определении своих задач. Он говорит, что Елена «считает делом чести рассмешить, развеселить покойника; если он сопротивляется — готова ради этого лечь с ним рядом в гроб».

В связи с этим мне хочется возразить против еще одного толкования Елены, которое появилось на нашей сцене и представляется мне глубоко неверным. Елену иногда делают женщиной довольно развязной, вульгарной, женщиной, что называется, «легкого поведения». Откуда такое толкование? Ведь Елена у Горького не «легкого поведения», а «легкого характера» человек. Она любит, чтобы за ней поухаживали, любит пококетничать, но это не рассчитанное кокетство, а бессознательное проявление все той же неуемной силы жизни, играющей в ней, стремление осчастливить всех вокруг. Об этом-то и говорил Горький в письме. В своем кокетстве, в сознании своей неотразимости Елена не вызывающа, а простодушна. Она искренно верит, что все должны ее любить, и удивляется и огорчается, если кто-то относится к ней иначе. Привлекательность Елены отнюдь не сексуального свойства. Она коренится в ее наивной и непосредственной жизнерадостности — именно в этом смысл образа, именно этим она противостоит мещанам. Такого же свойства и ее гуманизм и постоянное стремление помочь людям — они не придуманы, а естественно, органично присущи ее натуре, — так, по крайней мере, казалось мне, когда я играла Елену. Фундаментом и самым любимым местом роли был для меня рассказ об «арестантиках», в котором ярче всего раскрываются все эти свойства ее натуры. И эти-то свойства делают Елену враждебной миру мещан, где «человек человеку волк». Роль Елены я очень любила, играла ее с удовольствием, и когда найдена была жанровая оболочка, играть мне было легко. Ведь я сама тогда была молодая, веселая, — улыбайся да говори! Никаких мучений с этой ролью у меня не было.

118 «Мещан» мы сыграли впервые во время наших гастролей в Петербурге33. Невыразимое было волнение из-за поднявшегося вокруг этой пьесы шума. Прежде чем нам разрешили первый спектакль, должен был состояться торжественный показ пьесы в присутствии всех министров, критиков, цензоров.

Градоначальник разрешил поставить «Мещан» лишь при условии, если не будет волнений и шума в публике.

Пьеса была подвергнута цензурой невероятной «хирургической операции», так что актеры, держа в руках искалеченные и исчерканные роли, недоумевали, как склеить из этих обрывков сколько-нибудь полную и последовательную линию поведения. У меня цензура вымарала опорный эпизод — рассказ о жизни в тюрьме… Насколько больше возможностей правильно истолковать роль у актрис, играющих ее сейчас, по полному, не подвергшемуся ампутации тексту!

«Мещанами» мы открывали первый сезон в нашем новом здании в Камергерском переулке в Москве.

А летом того же года мы уже волновались новой пьесой Алексея Максимовича, написанной для нашего театра, — «На дне». Помню, как уже при первом чтении поразила нас эта пьеса. Все казалось в ней новым и необычным: и Лука, и Барон, и Сатин. Задача правдиво показать на сцене жизнь ночлежки была трудна, но бесконечно увлекательна.

В новой своей пьесе Алексей Максимович предложил мне играть Василису. Но я отказалась: этот тип жестокой, но сильной, умной и властной женщины был уже мне знаком по сцене и не очень меня интересовал. Привлекала меня в пьесе другая роль — роль проститутки Настёнки, ее-то я и начала репетировать.

Роль Насти была для меня труднее, чем Елены. Здесь нужна была не только внешняя яркая характерность, но и полное внутреннее перевоплощение, проникновение в сущность незнакомого характера.

Помню, все в театре были увлечены работой над пьесой. Сам Алексей Максимович принимал близкое участие в работе, рассказывал, показывал, учил всех нас чуждому нам быту. Учил он и меня очень старательно, как делать «козью ножку» из бумаги и сыпать туда махорку, которую Настя должна была курить. Еще предлагал он не то в шутку, не то наивно: «Давайте, тетечка, я вам девицу из ночлежки пришлю, она у вас поживет». Но я от «девицы» 119 отказалась и в знаменитую экспедицию на Хитров рынок с нашими актерами не пошла. Я совершенно не умею копировать. Кроме того, здесь было, вероятно, в известной степени чувство самосохранения: я боялась, чтобы богатство и яркость новых впечатлений не заслонили для меня в этот начальный период работы над ролью ее сущность и не превратили мою Настёнку в чисто жанровую фигуру.

Вообще работа над ролью для меня — процесс очень сложный и трудный. Я всегда ролями мучилась, ходила «беременная» образом, не зная ни минуты покоя. Я не умею идти к роли от каких-то внешних черт, от внешней характерности, создавать роль с помощью одной техники. Не умею я и прибавлять к роли на каждой репетиции постепенно какие-то новые штрихи и краски: недаром в молодости меня много ругали за недисциплинированность в работе. Пока в душе у меня что-то не родится, теплота какая-то человеческая не появится — играть не могу. Это я называю «тайным браком» с образом. Вот я сажусь перед зеркалом гримироваться и гляжу прежде всего на глаза, как они смотрят. Я люблю те из своих ролей, в которых, даже когда меня нет на сцене, какая-то часть моей жизни остается. Такой ролью была моя Настя.

Конечно, это не значит, что, играя ее, я отказывалась от правдивой внешней характерности, от наблюдений. Я уже рассказывала, как Горький учил меня делать «козью ножку». Помогали мне по мере возможности и актеры. Они показывали, как ходят проститутки по улицам, разыгрывали целые сценки — диалоги с девицами из ночлежки. Вот подходит такая «Настя», протягивает негнущуюся руку лопаточкой и голосом, сиплым с перепоя, говорит угрюмо: «Дай пятачок опохмелиться» и т. п. Постепенно я выработала себе и этот сиплый, с хрипотцой, надтреснутый голос, и «деревянную» руку, и проч. Но это пришло тогда, когда была понята и почувствована сущность, «зерно» роли, которое Горький объяснил мне так: «Поймите, у нее ничего нет, совсем ничего, она почти голая и внутренне опустошенная — осталась только мечта о Рауле».

Опять-таки Настю потом играли иначе, подчеркивали в ней еще сохранившиеся черты ее «профессии», ее прошлого, играли проститутку с Бронной. Мне хотелось раскрыть в Насте ее полную душевную опустошенность, потерянность. На ней какая-то старая, драная ночная кофточка, сквозь которую виднеется голое тело, и ничего больше 120 у нее не осталось — ни пуговки, ни бантика, ни шпилечки — ничего, чем хотелось бы прельстить клиента. Все прожито, пропито, и только всего имущества, что эти лохмотья да рваная замусоленная книжка «Роковая любовь», которую она прижимает к себе, которую не отдаст она ни за какие блага мира. Она конченая, испитая вся, и только и есть у нее эта маленькая частица человеческого мечта о Гастоне в лаковых сапожках, мечта, которой она верит и за которую цепляется. И эта мечта, пусть нелепая, уродливая, ставит ее все же выше обычного мещанина.

Вот эта крайняя, последняя опустошенность Настёнки — это и есть, казалось мне, выражение главной темы пьесы, то самое «дно», о котором она написана.

Первый спектакль «На дне» был настоящим триумфом Алексея Максимовича. Вызовам не было конца. Пьеса стала репертуарной и по сию пору все еще играется в нашем театре — скоро можно будет справлять ее полувековой юбилей34.

С приходом Горького в наш театр обычный контингент публики несколько изменился. Стал бывать народ, на балконе замелькали рубашки. И в труппу к нам стали поступать «рубашечники», среди которых были люди очень способные.

В те дни Горький, как ракета, ринулся в нашу тихую интеллигентскую жизнь и перевернул наш привычный мир своими пьесами о людях, живущих вне рамок, вне уклада, вне условий известной нам жизни. Он был поистине «начинателем и основоположником общественно-политической линии» в нашем театре.

Но после 1905 года пьесы Горького одна за другой запрещались цензурой. «Горьковский» период нашей жизни подходил к концу. И после Мелании в «Детях солнца»35 следующую роль в горьковской пьесе мне пришлось играть через много лет, уже в советскую эпоху, в 1935 году. Это была роль жены фабриканта Захара Бардина во «Врагах».

Если все прежние пьесы Горького, когда мы их ставили, были «современными», если они раскрывали ту жизнь, которая кипела, бурлила или нудно тянулась вокруг нас, то теперь, в 1935 году, «Враги» оказались уже исторической пьесой. Надо было возрождать жизнь прошедшую и похороненную. Но давний запас впечатлений, накопленный за долгие годы, делал образ живым, знакомым, осязаемым. 121 То же самое было у меня, когда я начала репетировать роль графини Чарской в «Воскресении» Толстого в 1930 году. Я еще хорошо помнила и чопорных петербургских аристократок, подобных графине Чарской, и «либеральных» московских барынь, подобных Полине Бардиной. Я искала для нее особый медлительный «московский» ритм речи, облик довольной собой, своим мужем и домом барыни. Но роль долго не давалась в руки.

Владимир Иванович Немирович-Данченко все говорил мне: «Она у вас какая-то спокойная очень». А Полина должна была быть беспокойной. Вставал и еще вопрос: играть ли Полину откровенно-сатирически или реалистически — ведь образ этот, хотя и написан Горьким в реалистической манере, имеет, несомненно, сатирическое звучание. Тут мне неожиданно пришло на помощь одно письмо Антона Павловича Чехова, в котором он объяснял, как надо играть доктора Львова в его пьесе «Иванов».

«… Такие люди в большинстве симпатичны. Рисовать их в карикатуре, хотя бы в интересах сцены, нечестно, да и не к чему. Правда, карикатура резче и потому понятнее, но лучше не дорисовать, чем замарать…»36.

Подобный же подход к образу Полины оказался мне как актрисе наиболее близок. Ничего не шаржировать, не навязывать зрителю свое отношение к Полине, — наоборот, искренно поверить ее мыслям и чувствам. Пусть она предстанет перед зрителем такая, как есть — богатая московская либеральная барыня со всей своей внешней «корректностью» и внутренней ложью. Она живет себе в свое удовольствие, склонна к чревоугодию («она много ест», — все время твердил мне Немирович-Данченко). Любит поговорить, порассуждать даже о политике. А главное, очень убеждена, что она умная. Вот тут фантазия подсказывала какие-то юмористические штрихи — не карикатуру, не обличение «в лоб», а очень тонкие, чуть заметные штрихи. Потому что чем искреннее Полина в своем убеждении, чем более «всерьез» она рассуждает и философствует, тем она выглядит смешнее и глупее, тем более обнаруживается ее дамская ограниченность, ее барская глупость. Очень помогала мне замечательная игра Качалова, который в своем исполнении Захара Бардина пошел тем же путем «вживания» в роль, путем реалистическим. И его искренность, серьезность его отношения к своей «либеральной» болтовне помогали мне верить в «предлагаемые обстоятельства» и играть так же искренно.

122 Мои встречи с драматургией Горького, может быть, не столь уж многочисленные, были для меня очень значительны. Горьковские роли всегда предъявляют актеру требования точного знания той жизни, среды, из которой они взяты. Они всегда требуют яркой внешней характерности, жанровой правды. Но горе тому актеру, который увлечется этой «жанровостью» и будет строить роль на ней, не пытаясь проникнуть в самую суть образа, определить его точное место в пьесе и в ее идейном замысле, не пытаясь раскрыть большую социальную правду образа, а не маленькую бытовую «правденку». Такого актера ждет неудача.

Образы Горького требуют не только знания жизни, но и понимания ее, понимания законов, ею управляющих.

ТРУППЕ МХАТ37

Память летит к далекому прошлому, к тому, что 55 лет тому назад навсегда стало смыслом нашего существования. И вновь мысли и чувства согреты волнением, озарены счастьем и радостью незабываемой творческой жизни.

Помню наш первый год, первые шаги наши в искусстве. В июне 1898 года в дачной местности Пушкино нам было предоставлено деревянное строение со сценой — для наших репетиций. Здесь-то и произошло первое знакомство и слияние двух течений — К. С. Станиславского, возглавлявшего группу актеров-любителей из Общества искусства и литературы, и Вл. И. Немировича-Данченко с его учениками по Филармоническому училищу, среди которых была и я. Помню знаменательный день 14 июня, день начала репетиций. Перед нами открывалась новая жизнь в искусстве. Глаза горели, уши напряженно вслушивались в каждое слово. Мы знакомились друг с другом, стараясь разглядеть и запомнить каждое новое лицо. Помню, сразу привлек меня обаятельный облик М. П. Лилиной, с которой я потом всю жизнь была связана нежной дружбой. Помню умилительного А. Р. Артема, уже пожилого, красивую М. Ф. Андрееву, В. В. Лужского, А. А. Санина, П. Г. Александрова, М. П. Николаеву, М. А. Самарову. Помню совсем еще юного И. М. Москвина, моего товарища по Филармоническому училищу. Со страхом и удивлением смотрели мы на А. Л. Вишневского, уже известного 123 актера, пришедшего к нам, молодежи, несмотря ни на какие соблазны своей начавшейся карьеры — так сильно он верил в будущее нашего молодого начинания.

Пушкинское лето навсегда осталось в памяти, окруженное атмосферой горячей веры, первых волнений и радостей нового, смелого общего дела. Перед нами была трудная, но прекрасная, манящая цель. У нас был пафос. Мы все горели…

14 октября 1898 года впервые раздвигается занавес нашего молодого театра в Каретном ряду. «Царь Федор Иоаннович» — это был большой успех И. М. Москвина, и до конца своей жизни он вдохновенно, с любовью нес этот созданный им образ, открывая в нем все новые глубины. Но к спектаклю в целом публика отнеслась на премьере не очень горячо: декорации прекрасны, народные сцены и постановка великолепны, и играют изумительно, но… это еще пока не театр.

В декабре 1898 года мы играли «Чайку» — нашего трепетно любимого Чехова. Все как один, и наши непревзойденные учителя — режиссеры и мы все, новички, напряженно ждали момента, когда пробежит первая волна по тяжелому занавесу и он начнет тихо, как бы задумчиво, раздвигаться. Мы стояли на своих местах, готовились к выходу, стояли молча, боясь глядеть друг на друга. Все было значительно. Мы знали, что решается судьба нашего молодого театра, что мы несем что-то огромное, незнакомое на суд публики, что для всех нас этот вечер в своем роде «быть или не быть». У всех была одна дума: донесем ли мы, малоопытные, малоизвестные актеры, всю поэзию, всю красоту и глубину этой тонкой, хрупкой психологической пьесы. Но общая наша сплоченность, вера непоколебимая в наших учителей, которые так смело, уверенно, убежденно изменили линию театра, а главное — любовь к Чехову, мечта о восстановлении любимого писателя как драматурга, — все это озарило спектакль и привело нас к победе.

Константин Сергеевич, Владимир Иванович, сам Антон Павлович Чехов «Чайкой» указали новый путь театру, и по этому пути, борясь со многими препятствиями, со многими отклонениями, театр шел долгие годы. Наши главари дали театру новую поэзию, новое содержание. Они приблизили его к жизни и сделали нужным для жизни. Они внушили нам навсегда стремление создавать живые образы, а не играть роли. Они бережно и любовно подходили к каждому члену коллектива, оставаясь беспредельно требовательными, 124 но и раскрывая в нас все наши возможности, все лучшее и ценное для общего дела.

В 1902 году, когда театр перешел в новое свое здание, в котором вы отмечаете его 55-летие, на нашем занавесе появилась эмблема в виде летящей чайки — символ беспокойного духа исканий в творчестве. И действительно, все последующие годы нашей работы были годами смелых и беспокойных творческих поисков. Именно этим своим беспокойством и ненавистью к застою всегда был силен наш Художественный театр.

Я вспоминаю сегодня наше начало не для того, чтобы последовательно восстановить перед вами весь путь театра, который знал и ошибки, и заблуждения, и величайшие победы. Мне только хотелось этим воспоминанием о первых наших шагах в искусстве передать вам, дорогие мои товарищи, частицу моей горячей любви к нашему театру, мое волнение за него и думу о его будущем. Теперь, когда сама жизнь наполнилась новым содержанием и предъявляет к Художественному театру все новые и новые требования, когда такой огромной стала его ответственность перед народом, — пусть не ослабнет взмах крыльев нашей чайки, не прекратится беспокойный и смелый ее полет. Пусть никогда не исчезнет из жизни моего любимого театра дух творческого волнения и крепкого единства, с которым мы когда-то начинали его строить.

125 ПЕРЕПИСКА
О. Л. КНИППЕР-ЧЕХОВОЙ И А. П. ЧЕХОВА
(1902 – 1904)

126 От составителя

Переписка О. Л. Книппер и А. П. Чехова, публикуемая в настоящем издании, охватывает период с 27 ноября 1902 года по 30 апреля 1904 года. Она завершается последним приездом А. П. Чехова из Ялты в Москву. Ей предшествуют письма, вышедшие в свет отдельным изданием («Переписка А. П. Чехова и О. Л. Книппер», том 1 — кооперативное издательство «Мир», М., 1934; том 2 — Государственное издательство «Художественная литература», М., 1936. Редакция и примечания А. В. Дермана).

Подлинники писем О. Л. Книппер и А. П. Чехова находятся в Отделе рукописей Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина.

Письма А. П. Чехова к О. Л. Книппер публиковались неоднократно, с наибольшей полнотой — в Полном собрании сочинений и писем (Государственное издательство художественной литературы, М., 1944 – 1951). Включенные в настоящее издание письма заново сверены с подлинниками. В нескольких письмах нами восстановлены купюры.

Многие письма О. Л. Книппер к А. П. Чехову публикуются впервые. Они отмечены звездочкой около порядкового номера; тот же знак повторяется в соответствующих комментариях.

Если письмо публикуется не полностью, читатель предупреждается об этом многоточием в начале абзаца и в конце фрагмента письма. Опущенные места внутри письма всюду обозначаются многоточием в прямых скобках. Авторское многоточие сохраняет при этом, разумеется, свое значение.

Перед текстом каждого письма справа печатается редакторская дата и указывается место, откуда отправлено письмо. Слева воспроизводится дата, проставленная автором.

Зачеркнутое в подлиннике не воспроизводится. Подчеркнутое автором печатается курсивом.

Справки о лицах, упоминаемых в письмах (так же как в статьях и воспоминаниях), даются в комментариях.

В комментировании писем О. Л. Книппер к А. П. Чехову принимала участие Л. М. Фрейдкина.

127 1. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
27 ноября 1902 г. Тула

27 ноябрь.

Дусик мой, тяжело было с тобой расставаться38. Скоро после Москвы подсел ко мне Шубинский, муж Ермоловой39; беседовали, говорили о театрах, об Ермоловой, о художниках, т. е. о вас.

Я уже закусил, спасибо тебе, радость моя. Господь тебя благословит. Живи тихо, не горюй, не сердись. Целую тебя. Кажется, я ничего не забыл, все взял. Письмо это опускаю в Туле.

Целую и обнимаю.

Твой А.

2*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
27 ноября 1902 г. Москва

27-е ноября 1902

Голубчик мой, дуся моя, опять ты уехал… Я одна, сижу в спальной и строчу. Все тихо. Ты, верно, около Орла, или уже в нем. Мне так многое хотелось бы тебе сказать, и чувствую, что ничего не напишу толком, как-то дико сразу писать, а не говорить. Отвыкла. У меня так врезалось в памяти твое чýдное лицо в окне вагона! Такое красивое, 128 мягкое, изящное, красивое чем-то внутренним, точно то сияет в тебе. Мне так хочется говорить тебе все самое хорошее, самое красивое, самое любовное. Мне больно за каждую неприятную минуту, которую я доставила тебе, дорогой мой.

Целую тебя. Как ты едешь? Что думаешь? Кушал ли? Спишь теперь, верно. Скоро час. В спальной пахнет вкусно тобой. Я полежала на твоей подушке и поплакала. Перестелила свои простыни на твою кровать и буду спать на твоей; моя с провалом.

С вокзала я завезла домой шубу и ботики, посмотрела на милого пса, которого привезли без меня. Шнапсиком зовем. Породистый, отличный.

Дома оставаться было тяжело. Репетиции не было40. Я села и поехала к Ольге Михайловне (моей, а не твоей)41; по дороге встретила Володю с Элей42 и с ними пошла на выставку. Это было хорошо. Долго смотрела на лицо Демона. «Сирень» мне понравилась сегодня, нашла место, откуда смотреть43.

… Видела m-me Бальмонт. С выставки пошли обедать к маме, потом я была у Ольги Мих., потом ездила к Эле за Гаршиным44 и от нее прямо в театр, играть «Мещан»45. Трудно было играть. Пришла домой и — как пусто! И спешить некуда. Ах, Антон мой! Не дура ли я?

Умоляю, говори обо всем дома, чтоб тебе было уютно и хорошо и тепло. Христос с тобой, родной мой, крещу тебя на ночь и целую много тысяч раз. А рука ночью кренделем ложится? До свиданья, моя любовь.

Твоя собака

Мамашу целую.

3. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
28 ноября 1902 г. Лозовая

28 ноябрь.

Пишу это в Лозовой. Холодно, мороз градусов десять, солнечно. Я здоров, ем рассольник. Скучаю по своей хозяйке. Милая дуся, пиши мне обо всем, не ленись. Шубинский покинул меня только сегодня утром. Поезд почти пустой.

Господь тебя благословит. Целую и обнимаю. Поклонись Маше46.

Твой А.

129 4*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
28 ноября 1902 г. Москва

28-е ноября

Сейчас пришла домой и нашла твою открытку, дорогой мой, и поцеловала ее. Ты теперь спишь в вагоне, дусик милый! Видишь ли сны?

… А как без тебя пусто. Я сейчас еще не понимаю ясно, что тебя нет со мной. Дальше будет яснее и тоскливее. Как скучно приходить домой! Никто не взглянет ласково, никто не погладит, не поцелует. За обедом скучно. Чавкает Вишневский. Вечером нет работы с кроватями, нет передвигания. Нет красивого мужа с мягкими глазами. Стоит пустая кровать. Некому давать рыбий жир. А он едет себе в теплом вагоне по снежным полянам…

Сегодня была приблизительная генералка 2-х актов «На дне». Показывали грим, костюмы. Не было Конст. Серг. и Грибунина47. Актера играет Громов, и очень хорошо, сильно, захватывает. Местами 2-й акт интересен. Завтра опять чистая генеральная, а затем примемся за 3-й акт. Я очень рада, т. к. у меня до 3-го нет роли48. Декорация была приблизительная, но, кажется, будет хороша49. Завтра все будет яснее и я напишу тебе.

Голова у меня тяжелая. После обеда лежала, читала Гаршина. В 8 час. поехала в Филармонию на ученический вечер, где пели мамины ученицы50. Мама просила меня послушать их. Я с удовольствием слушала, волновалась их волнением. Пила чай и ужинала у мамы, слегка поругалась с дядей Карлуном из-за современного направления в искусстве51. Но он со мной не позволяет себе выходок, только погорячился.

Все в театре спрашивают о тебе, и я без конца отвечаю.

Электричество давно уже потухло, значит, поздно. Кончаю. Пасьянс раскладывал?

Сделай все возможное, чтоб у тебя было тепло. …

5*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
29 ноября 1902 г. Москва

29-е ноября

Здравствуй, золотой мой, ненаглядный мой! Как ты доехал? Как нашел в Севастополе мать, какими путями дальше ехали? Погода, правда, хорошая? Я ужасно рада. При 130 солнце все легче. Тепло ли у тебя в кабинете? Все ли в порядке? Приспособь к себе Арсения, чтоб он при тебе состоял и все тебе делал. Напиши, если что не ладится. Как сад, журавли? Все напиши. А главное, как твое самочувствие? В духе ли ты? Или уже ялтинское выражение на лице? Не кисни, умоляю тебя. А сегодня я не получила открытки.

Читал в «Русских ведомостях» о постановке «Мещан» в Вене и критику?52 Умные там люди.

Я вчера очень поздно заснула, и мыши все пугали, а утром разбудили рабочие рядом в помещении. Кофе пила и читала газеты в постели; в 12 час. пошла на репетицию. Два акта двинулись.

Конст. Серг. будет хорошо играть. Фигура и грим отличные. Москвина все очень хвалят, Качалова, Громова53. Сегодня Алешку репетировал опять Адашев, и очень удачно, дает удаль, орет вовсю, озорно. Мария Петровна54 была на репетиции. Говорит, что 1-й акт очень интересен, а второй скучноват, длинен. Странно, что в чтении — наоборот.

Домой шла пешком, уже не летела на извозчике к мужу моему милому.

После обеда играла в четыре руки с Инночкой55; заезжала Мария Петровна, звала завтра обедать к ним. Потом пришел Елпатьевский, Членов.

Первый едет месяца на три в Петербург. Оказывается, что попадья, у которой жила и столовалась мама летом, — его двоюродная сестра. Он ездил к матери. 2-го он смотрит «Власть тьмы»56. Спрашивал о тебе, спрашивал, отчего я такая худая. Пил чай у нас.

Часу в девятом приезжал Влад, Ив.57; я просила прослушать прозу Гаршина, которую я завтра читаю. Я еще ни разу не читала прозы на вечере, а в этой сказке много очень тонов — разговоры животных. Прочла ему раза три, он мне сделал много дельных замечаний58.

Вечер сидела, читала, учила роль, попела и поплакала. На дворе тепло — ноль. Мало места для прощания. Целую крепко мою любовь, ласкаю и люблю.

Твоя Оля

Умоляю, вышли копию с договора или пошли ее прямо к Пятницкому59.

131 6. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
30 ноября 1902 г. Ялта

30 ноябрь.

Радость моя, дусик, вчера вечером я приехал в Ялту. Ехал я хорошо, народа в вагоне было мало, всего четыре человека; пил чай, ел супы, ел то, что ты дала мне на дорогу. Чем южнее, тем холоднее; в Севастополе застал я мороз и снег.

Плыл в Ялту на пароходе, было спокойно на море, обедал, беседовал с генералом о Сахалине. В Ялте застал холод, снег. Сижу теперь за столом, пишу тебе, моей жене бесподобной, и чувствую, что мне не тепло, что в Ялте холоднее, чем в Москве. С завтрашнего дня начну поджидать от тебя письма. Пиши, моя дуся, умоляю тебя, а то я тут в прохладе и безмолвии скоро заскучаю.

Мать доехала благополучно, хотя и ехала на лошадях. Дома застал я все в порядке, все в целости; впрочем, дорогие яблоки, которые я оставил дома до декабря (они созревают только в декабре), Арсений и бабушка60 положили в кислую капусту. Когда у нас узнали, что ты привезешь такса, то все очень обрадовались. Собака очень нужна. Не захочет ли такс приехать с Машей на рождестве? Подумай-ка.

Не скучай, светик, работай, бывай везде, спи побольше. Как мне хочется, чтобы ты была весела и здорова! В этот мой приезд ты стала для меня еще дороже. Я тебя люблю сильнее, чем прежде.

Без тебя и ложиться, и вставать очень скучно, нелепо как-то. Ты меня очень избаловала.

Сегодня приедет Альтшуллер61, отдам ему твой бумажник. Собачка, цуцык мой, я целую тебя бесконечное число раз и крепко обнимаю. Пришел Жорж62. Будь здорова. Пиши мне.

Твой А.

Ты положила мне в чемодан очень много сорочек. Для чего мне столько? В шкафу у меня образовалась целая гора.

Поклонись своей маме, поблагодари за конфеты, пожелай ей всего самого лучшего. Дяде Карлу, дяде Саше63, Володе и Элле тоже поклон нижайший.

132 7*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
30 ноября 1902 г. Москва

30-е ноября

Дуся моя, целую тебя крепко. Как ты далеко от меня! Сегодня получила открытку из Лозовой. Спасибо, милый. Ужасни жалею, что не взяла с тебя слова известить меня телеграммой сейчас же как приехали в Ялту. Жди теперь письма!

Как мамаша перенесла дорогу? Скажи ей, что шляпа ее готова и вышла хорошо; я думаю, она останется довольна.

… Сегодня был пестрый день. Утром была одна полтавянка, молоденькая, хорошенькая, приходила к тебе и ко мне просить помочь устройством концерта, что ли; семь человек ссылают на Дальний Восток за мартовские беспорядки в Полтаве и за типографию, которую закрыли. В числе этих семи — ее муж; и она-то без права въезда в столицы. Жалко ее. Много рассказывала. Уже в декабре высылают их и еще 12 крестьян64. Я обещала поговорить с Горьким. Короленко много уже помогал им65. Горького я видела на репетиции66, но не удалось толком поговорить с ним. Он какой-то взбудораженный. Размечали 3-й акт, и он делал свои замечания.

Получила письмо от Пятницкого. Просит прислать ему копию с неустоечной записи, о которой упоминается в договоре. Копия договора у него есть. И еще просит копию с доверенности, по которой заключал договор Сергеенко67. Неустоечную запись ты должен был выдать Марксу, и с минуты ее подписания договор вступил в силу. Пришли мне копию со всего этого моментально, умоляю. Я перепишу и перешлю Пятницкому. Умоляю.

В 5 1/2 ч. мы поехали с неизбежным Вишневским обедать к Алексеевым, но во время обеда меня по телефону потребовали играть «Мещан». Савицкая уехала в Тверь на похороны своего учителя, которого она обожала. Он последние годы был монахом. И не вернулась. Так что я и в кружке не читала68; Влад. Ив. сообщил туда. Принимали хорошо.

Леонидова от Корша уже взяли, т. е. сезон он доиграет там, а с поста он наш. Завтра Горький читает «На дне», собрали больше 1000 р.69.

Напиши, когда сядешь за работу.

133 Как это ты вылезал из вагона в такой холод в осеннем пальто? Умоляю думать о своем здоровье, не делать глупостей. …

8. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
1 декабря 1902 г. Ялта

1 дек.

Радость моя, голубчик, дуся, жена моя, как живешь без меня? Что чувствуешь, о чем думаешь? У меня все благополучно, я здоров, не кашляю, сплю хорошо и ем хорошо. Скучаю по тебе жестоко, моя бабуся, и злюсь поэтому, пребываю не в духе. Вчера был Альтшуллер. Твоему подарку (бумажнику) он очень обрадовался, о чем, вероятно, напишет тебе. Была начальница гимназии70. Сегодня снегу уже нет, стаял. Солнечно. Кричат журавли. Здесь уже скоро, через месяц, через полтора, будет весна.

Когда получишь собаку, то опиши, какая она.

Газет скопилась чертова пропасть, никак не сложу их; сколько в них всякого вранья! Вчера ел осетрину с хреном, который привез с собой. Скажи Маше, чтобы она непременно купила у Белова хрена и привезла, также и окорок и прочее тому подобное. Завтра засяду писать. Буду писать с утра до обеда и потом с после обеда до вечера. Пьесу пришлю в феврале71. Жену буду обнимать в марте.

Не ленись, дусик, пиши своему злому, ревнивому мужу, заставляй себя.

Здесь, в Ялте, новая церковь, звонят в большие колокола, приятно слушать, ибо похоже на Россию. На сих днях будет решен вопрос о железной дороге, зимой начнут строить. Скажи Маше, что воды у нас много, пей сколько хочешь. Водопровод аутский пускают теперь только в одну сторону — в нашу.

Бабуля моя хорошая, господь тебя благословит. Обнимаю тебя много раз. Не забывай своего мужа.

А.

9*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
1 декабря 1902 г. Москва

1-е декабря

Ни весточки от тебя сегодня, родной мой. Как ты, что ты? Не забыл ли уже меня по своему легкомыслию? Все ли в порядке в твоих комнатах? Тепло ли тебе спать? 134 Ты, кажется, укрывался тигровым пледом, который остался здесь; хотя он очень тяжел. Приятно ли тебе чувствовать себя среди своих вещей, давно знакомых? Приятно ли сидеть за письменным столом? Тебе здесь так было все неудобно, и как это меня мучало! А ты, милый мой, нежный мой, все молчал и терпел. Голубчик!

Сегодня славный морозный день после слякотной погоды. Встала я поздно, читала газеты, пела. Часам к двум пошла в театр «посмотреть» на чтение Горького, т. е. на публику. Все, конечно, именитое купечество налицо: нарядные дамы, мужчины. Горький читал неважно, да ведь с эстрады чтение совсем другое, чем в комнате. Публика сухо, кажется, отнеслась. Общий вид был смешной: точно Горького подносили на блюдечке горсти любопытных. После двух актов предложен был чай, фрукты и конфекты в чайной. Странно было видеть Горького в таком обществе. Я сидела с ним и с Варв. Алексеевной Морозовой72, которая много о тебе спрашивала и жалела, что не пришлось видеться с тобой. Я послушала один акт и отправилась домой, пообедали, попили чайку, и я пошла на «Мечты»73. Сбор хороший, контрамарок в партер не давали. Принимали хорошо. Горький смотрел первый раз и ругал отчаянно Костромского и говорил Немировичу это74. Они сидели у меня в уборной. В антрактах мы с Марией Федор.75 кормили его и поили чаем, т. к. он не обедал. А и наивен же он, этот Максим!

Вот пришла из театра, села тебе писать.

… Хорошо ли спишь, ешь? Обо всем пиши. А здоровье как? Целую крепко, Христос с тобой!

Твоя Оля

10. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
2 декабря 1902 г. Ялта

2 дек.

Здравствуй, жена моя хорошая! Сегодня пришло от тебя первое письмецо, спасибо тебе. Без твоих писем я здесь совсем замерзну, в комнатах, как и в Ялте, холодно. Только, дуся, надо запечатывать письма получше, в другие конверты.

Вчера был Средин, была Софья Петровна76, сильно похудевшая и постаревшая. И мадам Бонье77 была. Тут много сплетен, говорят про москвичей черт знает что. Все спрашивают 135 о здоровье Леонида Андреева, ибо кто-то пустил слух, что Л. А. с ума сошел. А он, по моему мнению, совсем здоров.

Посылаю тебе вырезки из газет. Отдай их по прочтении Вишневскому или Тихомирову. Это из одесских газет78.

Ты пишешь, что тебе больно за каждую неприятную минуту, которую ты доставила мне. Голубчик мой, у нас не было неприятных минут, мы с тобой вели себя очень хорошо, как дай бог всем супругам.

… Поздравляю со Шнапсиком. Пришли его в Ялту, а то здесь лаять некому.

Здешний архиерей Николай, посетив гимназию, очень расхваливал Горького, говорил, что это большой писатель, меня же порицал — и педагоги почему-то скрывают от меня это.

Итак, веди себя хорошо, как подобает жене моей. Господь тебя благословит. …

11*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
3 декабря 1902 г. Москва

3-ье декабря

Милый друг, Антон мой, вчера вечером не писала, потому что была с Машей в бане и раскисла. Пишу утром. Сегодня 21° — каково?

Сейчас была одна несчастная старуха, актриса, без места, жалко ее ужасно. Просит хоть что-нибудь сделать. Пущу подписку пока, потом постараюсь пристроить ее где-нибудь. Она такая чистенькая, говорит просто, без вычур, не клянчит. Хотела рассказать, что довело ее до такого состояния, но, говорит, боится расплакаться. Я ей велела завтра прийти. Она мне на прощание руку поцеловала. Как это ужасно!

Потом приходила барышня из Петербурга, хотела тебя видеть. Принесла отчет сестры Мейер, которая работает на Сахалине, куда она пошла под впечатлением книги Чехова о Сахалине79. Вы чувствуете? Пожалуйста, прочти его. Эта Мейер, верно, удивительный человек. У нее только совершенно нет помощников, и она бы хотела познакомить публику с этим отчетом. Я думаю отправить его к Эфросу, не поместит ли он хоть выдержки, тем более что 136 он уже восторженно писал об этой Мейер80. Ты ему напишешь? Или перешли отчет мне, и я сама съезжу к Эфросу. Так?

… Вчера репетировали 3-й акт, и Горький все торчит. По-моему, это стеснительно.

Милый мой, ты греешься на солнышке? Сидишь в садике? Не дождусь письма из Ялты. Странно — так долго не знать о тебе ничего… Как мне хочется обнять тебя! Дорогой мой, любовь моя, прощай.

Твоя собака

12*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
3 декабря 1902 г. Москва

3-ье декабря

Пишу тебе второй раз на день, чтобы не нарушить порядка. Дорогой мой Антончик, как мне тебя не хватает! Я с тобой спокойнее и лучше. Я люблю чувствовать твою любовь, видеть твои чудные глаза, твое мягкое, доброе лицо. Стараюсь ясно, ясно видеть тебя близко. Как-то ты там поживаешь?! Что думаешь?

… А главное, не простудился ли в дороге. До сих пор ни одного письма. Меня это сильно волнует, хотя стараюсь быть покойной. Безбожно морить так без вестей. Хоть бы телеграмму прислал! Варвар.

Как мамаша? Поцелуй ее. Сейчас отыграли «Дядю Ваню» с Петровой81, т. к. Мария Петровна на бенефисе Шаляпина82. Воображаю, что там творится. Придет Маша, расскажет.

Ну, спи спокойно, милый мой.

Целую тебя и обнимаю.

Твоя собака

13. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
4 декабря 1902 г. Ялта

4 дек.

Здравствуй, собака моя сердитая, мой песик лютый! Целую тебя в первых же строках.

… Нового ничего нет, все по-старому, все благополучно. Холодно по-прежнему. Сегодня в Ялте происходило освящение новой церкви, мать была там и вернулась веселая, 137 жизнерадостная, очень довольная, что видела царя и все торжество; ее впустили по билету. Колокола в новой церкви гудят basso profundo2*, приятно слушать.

Новые полотенца скоро промокают, ими неудобно утираться. У меня только два полотенца, а казалось, что я взял с собой три. Ем очень хорошо, кое-что пописываю, сплю по 11 часов в сутки. Условие, подписанное мною с Марксом (копия), находится, вероятно, у начальницы женской гимназии, у себя я не нашел. Уезжая, я все важные бумаги оной начальнице отдал на хранение. Да и не улыбается мне возня с этим условием. Ничего не выйдет. Подписавши условие, надо уж и держаться его честно, каково бы оно ни было.

Человечек ты мой хороший, вспоминай обо мне, пиши. И напомни Немировичу, что он обещал мне писать каждую среду, Свинья с поросятами, которую ты дала мне, восхищает всех посетителей.

Напиши, что нового в театре, как здоровье Марии Петровны, не надумали ли ставить какую-нибудь пьесу. Если надумали, то пусть Вишневский напишет подробности83.

Выписываю «Мир искусства» — скажи об этом Маше.

… Когда ляжешь в постель и станешь думать обо мне, то вспомни, что я тоже думаю о тебе и целую и обнимаю. Господь с тобой. Будь весела и радостна, не забывай твоего мужа.

А.

14*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
4 декабря 1902 г. Москва

4-е декабря

Я не знаю, что думать, дорогой мой! Ни одного письма, ни одной весточки о том, как ты доехал. Я не знаю, что думать. Каждый день жду, как дура, кругом все спрашивают, и я не знаю, что отвечать. Я волнуюсь. Неужели тебе жалко было полтинника на телеграмму! Я сейчас ни о чем толком и писать не могу. Уехал — как в воду канул.

… Вчера был бенефис Шаляпина. В газетах яд. Настоящего энтузиазма и не было, подъема84. Я жалею, что 138 никто мне не сказал о существовании литераторских лож. Я бы могла пойти после спектакля, который рано кончился, а бенефис длился до двух. Маша сказала, что она приглашена и что на тебя рассчитывали, если бы ты был. А мне никто даже не намекнул. Почему это? Мне немножко обидно. Значит, если бы я была свободна, я бы все равно не могла пойти. А мне было жаль, что я не была в театре. Маша кутила со всей компанией у Тестова.

Ну, не хочется больше писать. Скучно.

Целую тебя, моего дорогого.

Твоя Оля

15*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
5 декабря 1902 г. Москва

Телеграмма

Писем нет, беспокоюсь, телеграфируй

Оля

16. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
5 декабря 1902 г. Ялта

5 дек. 1902.

Дусик мой милый, собака, без тебя мне очень скучно. Сегодня всю ночь шел снег, а сейчас — лупит дождь, стучит по крыше. Время идет тягостно медленно. Я сижу и думаю: в будущем году на всю зиму останусь в Москве. Здоровье мое не дает себя чувствовать, т. е. оно недурно. В комнатах холодно.

Получил телеграмму от шаляпинцев, ужинавших после бенефиса85. Получил длинное письмо из Смоленска от какого-то поповича или попа, написанное человеком, по-видимому, исстрадавшимся, много думающим и много читающим; в письме этом сплошное славословие по моему адресу. Получил почетный билет от студентов-техников. Одним словом, жизнь вошла в свою колею.

Сегодня не получил от тебя письма, но видел тебя во сне. Каждую ночь вижу.

Погода в Ялте сквернейшая, больные чувствуют себя плохо, — так говорят доктора.

Целую мою жену превосходную, обнимаю, ласкаю. Не изменяй мне, собака, не увлекайся, а я тебя не буду 139 бить, буду жалеть. Обо всем пиши мне, ничего не скрывай, ведь я самый близкий для тебя человек, хотя и живу далеко.

Духи у меня есть, три четверти флакона, но все же скажу спасибо, если пришлешь с Машей еще небольшой флакон. Одеколон есть, мыло тоже есть. Головная щетка ежедневно употребляется. …

17*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
5 декабря 1902 г. Москва

5-е дек.

Наконец-то получила сегодня два письма сразу, милый мой, а то уж начала беспокоиться. И как ты мне хорошо пишешь, золото мое! Так бы тебя и зацеловала! Я счастлива, что ты хорошо доехал и что хорошо себя чувствуешь.

… Славно, что ты слышишь колокольный звон и вспоминаешь о Москве. А у нас стужа невозможная сегодня; ветер адский при — 15°. А ты на солнышке — цени.

Пес наш славный. Маша прозвала его Фомкой, хотя его кличка Шнап. Породистый. Ему в Ялте будет отлично. Очень жаль, что хорошие яблоки попали в капусту. Глупо.

Проходили 3-й акт. У меня роль не ладится пока. Горький был с женой; сегодня уехали в Нижний. Харламов, Грибунин, Самарова больны. С сценой убийства возились.

… Вечером я с Машей, Алексеевы, Лужение и Вишневский были на спектакле Общества искусства и литературы «У телефона»86. Чисто французская вещица, построенная на эффектах. Но так страшно, что кричать хочется. Потом была пародия на эту пьесу, в веселом духе. Мы были в своей компании, и потому ничего, приятно было. Москвин еще был, острил. Все тебе кланяются.

Вчера я была у Шлиппе87, слышала там, что продают участки в имении Мещерского или Голицына, по Брянской ж. д., час езды, версты четыре на лошадях, но выстроят полустанок — и тогда будет чуть ли не верста. Огромные пруды. Управляющий там — мой знакомый. Все-таки посмотрю88.

140 Целую моего родного, дивного моего мужа, обнимаю и ласкаю нежно. Так ты меня больше любить? Ненаглядный мой, покойной ночи.

Твоя Оля

18. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
6 декабря 1902 г. Ялта

6 дек.

Дусик мой, пришла твоя телеграмма. Ответ послать не с кем, все пошли в церковь, да и едва ли нужен сей ответ, ибо письмо мое уже получено тобой.

Неустоечной записи у меня нет и не было, и, помнится, при составлении договора с Марксом мы такой: записи не делали вовсе89. Копию с доверенности, выданной Сергеенку, выслать тоже не могу, так как у меня ее нет и не было. У меня есть только копия с договора, того самого, который есть, как ты пишешь, и у Пятницкого. Честное слово, дуся, у меня нет ни записи, ни доверенности, не думай, что я плутую, прячу эти бумаги.

Вчера была О. М. Соловьева, приглашала к себе.

За работу я уже сел, пишу рассказ90. В комнате моей холодно, жены нет, пиджака никто не чистит, кто-то унес все журналы, полученные в мое отсутствие… Но я все же не падаю духом и с надеждой взираю на будущее, когда мы опять встретимся и заживем вместе.

Конверты твои никуда не годятся, письма доходят почти распечатанные. Купи себе на пятачок простых конвертов, а эти аристократические брось. Или купи английской бумаги, тонкой, и таких же конвертов — у Мерилиза. Я завтра пришлю тебе письмо на английской бумаге.

Как суворинский «Вопрос»?91 А Чириков пишет уже третью пьесу? Какое обилие пьес, однако! Этак театр распухнет.

Погода сквернейшая.

Вот, цапля, какой усердный у тебя муж: пишу каждый день! Сегодня пришло от тебя два письма; одно, в котором ты пишешь про Полтаву, вероятно, было задержано92. Мать целует тебя, благодарит за шляпу; она просит, не пришлешь ли ты шляпу с Машей? Не возьмет ли Маша? Ну, господь с тобой. Обнимаю тебя. Не хандри, пиши подробнее, не скупись.

Твой А.

141 19*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
6 декабря 1902 г. Москва

6-е декабря

… Владимир Иванович нервничает сильно: много неурядицы, заморили рабочих, ничто не поспевает ко времени. Лужский еще не может вести дело и слишком круто иногда поступает, бестолково назначает репертуар и репетиции, и бедный Влад. Ив. должен лавировать и мягко исправлять и направлять Лужского93. Роль очень неблагодарная. Репетировали днем 4-й акт. Константин Сергеевич дает хорошие места, сильные. А я еще не найду нотки.

Голубчик, пришли мне копии с бумаг, которые я просила, если таковые есть у тебя. Умоляю. Вчера я видела Эфроса в кружке94, и он сказал, что с радостью поместит отчет сестры Мейер в газете. Так что по прочтении перешли его мне и напиши, что сказать Эфросу95 о нем. …

20. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
7 декабря 1902 г. Ялта

7 дек.

Здравствуй, собака! Вот та самая английская бумага, о которой я вчера писал тебе. Есть не графленая, та, пожалуй, лучше.

Про г-жу Мейер я слышал, но отчета ее не видел, у меня нет и не было. Если отчет хорош, то лучше всего сдать его Гольцеву, чтобы рецензия была помещена в «Русской мысли». А в «Новостях дня» — это ни к чему.

С того дня, как приехал сюда, ни разу не было солнца, так что греться на солнце еще не приходилось. Погода вообще скверная, недобрая, работать не хочется. Чувствую себя хорошо.

… В городе я еще не был ни разу. Пью рыбий жир исправно.

Я, собака, то и дело думаю о тебе. Мне кажется, что я буду привязываться к тебе все больше и больше. Обнимаю мою голубку, мою цаплю.

Твой А.

Будет ли в этом году поставлена «Чайка»?96

142 21. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
7 декабря 1902 г. Ялта

Телеграмма

Здоров, все благополучно.

Антонио97

22*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
7 декабря 1902 г. Москва

7-е декабря

Как грустно! Не было письма от тебя! Была телеграмма. Как дико, что ты без меня, а я без тебя, между тем как мы отлично перевариваем друг друга и жили бы чудесно, без грызни, по-хорошему. Я люблю тебя, твою душу, какое-то неуловимое изящество во всем твоем существе. Что бы я дала, чтобы иметь тебя сейчас около меня! Я живу надеждой, что мы где-то когда-то будем жить вместе и будем хорошо жить. А ты об этом думаешь?

… Ты не тоскуешь, милый мой? Как мне хорошо было на душе, когда я читала в твоем письме, что ты ко мне больше привязался за это время!

… Сегодня была неприятная репетиция. Все собрались на третий акт, народу масса. Нет Качалова и Харламова98. Ждут без конца, наконец посылают: и тот и другой велят сказать, что больны. Почему нельзя было дать знать перед репетицией — непонятно!

Занимались немного народной сценой, а мы и рта не раскрывали, зря просидели. Директора, конечно, нервили сильно. Мне хотелось поработать, — ничего не вышло, и я злилась. Вечером играли «Три сестры» со Станиславским и Адурской99. Принимали очень хорошо.

… Скучно без тебя, пусто. Смыслу нет. Тяжело мне будет на праздниках одной, без тебя. Тоскливо. Поставлю елочку у себя.

Целую тебя крепко, милого моего. Будь здоров, бодр, не хандри, ниши прозу, пьесу, что хочешь, и письма жене не забывай. …

143 23*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
9 декабря 1902 г. Москва

9-е декабря

… Вчера была генеральная трех актов, но без Харламова — Пепла и Самаровой — Квашни. Читал Судьбинин, и играла Грибунина. Смотрелось с большим интересом, но сцену убийства и скандала, говорят, сил нет смотреть. Очень хорош Москвин, удивительно хорош. Я смотрела третий акт после своей сцены. Каждое его слово ловишь. Хорош Качалов; у Конст. Серг. еще не все сделано, но будет хорошо. Нехорош Клещ — Загаров. Остальные, по-моему, хороши. Меня вчера похвалили: я первый раз пробовала новый тон. Маша говорит, что очень хорошо и узнать меня нельзя. По еще не разработано у меня. Беда, что у меня многое является во время игры, чего я и не придумывала, и надо бы запомнить. Декорация 3-го акта очень хороша. Скандал надо будет смягчить. Положим, Мария Фед. вчера орала неистово, с плотно; когда разделает, то выйдет100. Я думаю, успех будет огромный. …

24. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
9 декабря 1902 г. Ялта

9 дек.

Светик мой, ты сердишься на меня, но, искренно говоря, я нимало не виноват. Я знал, что была на бенефис Шаляпина ложа Горького, о ложе же литераторов я ничего не слышал, и, как бы там ни было, на бенефис этот я не пошел бы.

Что касается писем, то я пишу их и посылаю тебе каждый день (только два дня не посылал), а почему они не доходят до тебя вовремя, мне неизвестно и непонятно; вероятно, задерживаются на день, на два господами шпионами, их же имя легион. Не сердись, дусик, не обижайся, все обойдется, зима пройдет, и теперешние неудобства и недоразумения забудутся.

Сегодня наконец засияло солнце. Здоровье мое хорошо, но в Москве было лучше. Кровохарканья не было, сплю хорошо, ем великолепно, раскладываю по вечерам пасьянсы и думаю о своей жене.

Твои письма коротки, до жестокости коротки. Ведь твоя жизнь богата, разнообразна, писать есть о чем, и 144 хоть бы раз в неделю ты радовала меня длинными письмами. Ведь каждое твое письмо я читаю по два, по три раза! Пойми, дусик мой.

Я уже писал тебе, что у меня нет тех бумаг, какие нужны Пятницкому. У меня есть только копия с договора — и больше ничего. А эта копия у Пятницкого, как ты пишешь, уже имеется, стало быть, все обстоит благополучно.

… Скажи Маше, чтобы она привезла белой тесьмы для окон. Это обыкновенная тесьма, пусть привезет несколько пачек. Нужно растопить говяжье сало, окунуть в это сало тесьму и потом заклеивать окна, выходит очень хорошо, не нужно замазки.

А к тебе судьба приклеила меня не салом и не замазкой, а цементом, который с каждым днем становится все крепче. Обнимаю мою дусю. Господь с тобой. Пиши обо всем.

Твой А.

25*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
10 декабря 1902 г. Москва

10 дек. 1902

6 ч. веч.

Целую тебя за письма твои, дорогой мой! И письма я целую. Отчего у тебя холодно? Маша приедет — устроит.

… Прости, что пишу на клочках, завтра куплю почтовой бумаги. У нас в труппе все больные: Самарова, Качалов, Грибунин. У Качалова плевритик, у Грибунина 39°, Самарова слаба вообще. Завтра вместо «В мечтах» идет «Дядя Ваня» с Лилиной. Репертуар ломается. Сегодня репетировали 4-й акт. Влад. Ив. тоже простужен, сидит в пальто, калошах, с горчицей в чулках и очень боится рецидива. Я вчера тоже зачихала, а сегодня до ужаса все спать хочется. Я без тебя гораздо меньше сплю. Я рада что ты теперь регулярно ешь, это меня очень беспокоило. Тепло ли тебе спать? Пьешь ли рыбий жир и креозот?

Я с ужасом ожидаю праздников. Как будет тоскливо! Скорее бы проходили. Сегодня поеду или слушать Никита101, или в кружок… В кружке читает Игнатов: «Сцена и зритель»102. Скучно, верно, Маша идет. Была сейчас m-me Коновицер, кокетничала с Вишневским. У Маши сидит Членов. Послезавтра он меня ведет гулять, чтобы посмотреть девиц, эдаких, знаешь103.

145 Сегодня опять стужа. На улицах предпраздничная сутолока. Завтра у меня нет репетиции и я тоже пойду покупать подарки прислуге. В 3 часа послушаю у нас лекцию Боборыкина104.

Духов я пришлю тебе каких-нибудь новеньких. Все тебе кланяются, все о тебе спрашивают. Кто мог унести журналы, полученные без тебя? Дознайся. Как ты ешь? Хорошо? Умоляю питаться как следует. Говори Поле, чего тебе хочется. Она с радостью все для тебя сделает, она обожает тебя. Кланяйся ей от меня.

… Членов тебе кланяется. Слыхала, что Шубинский в восторге от того, что ехал с тобой, что ты был весел и острил.

Как я буду завидовать Маше, когда она поедет в Ялту!105 Не забывай меня на праздниках, слышишь? Крепко тебя обнимаю, моего дорогого, будь здоров, весел, пиши, работай, коротай время. Целую твою голову и красивые руки.

Твоя собака

26*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
11 декабря 1902 г. Москва

11-е дек.

Здравствуй, дусик! Ты мне пишешь каждый день, и я счастлива. Только, пожалуй, это первое время, а потом не будешь баловать. Что ты меня называешь и голубкой и цаплей одновременно — мне очень нравится. Мне без тебя всегда скучно, живу как-то «пока». Т. е. я не хандрю особенно, не кисну, не думай. Смотрю на фотографию ялтинского дома и думаю — не выглянешь ли ты в окошечко?

Вчера была все-таки в кружке. Читал реферат Игнатов. Оппонировали: Баженов, Шкляр, Котлецов, резюмировал Боборыкин. Как-то странно анатомировали и зрителя и театр, а об искусстве, о театре как будто и не говорили. У меня осталось такое впечатление. У Найденова то же самое впечатление106. Говорили, например, о том, что театр развивает пассивность, т. к. зритель не может выражать сочувствие или несочувствие тому, что происходит на сцене. К чему это? Конечно, все клонилось к порицанию современного театра и репертуара, опять таскали слово «настроение». Говорили о мейнингенцах107, о театре 146 Antoine’а108; о нашем — ни звука. Оканчивали речи словами: да здравствует свет и да погибнет тьма! Говорили и пошлости, вроде того, что театр приятен только на сытый желудок и что современный театр не дает ровно ничего, что он действует только на эмоцию, а не на ум, не на чувство.

Пришла Кундасова, ужасно она истощена, жалуется на боль в сердце109.

Все это писала перед обедом, а кончаю уже после спектакля. Милый ты мой! Дорогой ты мой! Играли «Дядю Ваню» с Петровой. Мария Петровна не может. Неужели она вся вышла! Как жалко ее!110

Народу было много в театре, принимали хорошо. Была Над. Ив. с Сашей и его женой111 — в восторге. Была старуха Садовская112.

Вчера Маше хотелось остаться ужинать в кружке — ну и я осталась, и раскаялась. С нами сидела m-me Коновицер и попеременно Бунин, Найденов и Членов. У них была своя компания. Я как-то потеряла всякую связь с людьми. Тоскливо, и не знаю, о чем говорить. Это нехорошо. У меня этак сделается тяжелый характер. Маша говорит, что я из гордости не хожу, например, хоть к Телешовым113, будто презираю их. Это ужасно несправедливо. Я их дичусь, потому что думаю, что я для них не представляю ничего интересного, а бывать только потому, что я жена литератора, — странно. А потом — бывать у них, значит, надо и у себя их принять. Ну, все равно. Пора спать. Мне очень тоскливо, дусик. Почему-то больно на душе. Спи спокойно, родной мой. Я часто о тебе думаю. Целую и крещу мысленно.

Твоя Оля

27. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
12 декабря 1902 г. Ялта

12 дек.

Актрисуля, здравствуй!

… Сегодня пошла к тебе и рукопись Мейер. Конечно, Мейер очень хорошая женщина и ее дело — святое дело; если можно, то хорошо бы поговорить об ее отчете и в «Русской мысли» и в ежедневных газетах, в «Новостях дня», если хочешь, но лучше бы и в «Русских ведомостях»114. Кстати, скажи Эфросу, чтобы он высылал мне 147 «Новости дня» в будущем 1903 году, и «Курьеру» тоже скажи. В «Курьере» власть имеет Леонид Андреев.

В Ялте Стрельба. Холод нагнал сюда дроздов, и их теперь стреляют, о гостеприимстве не думают.

Пишу я рассказ, но он выходит таким страшным, что даже Леонида Андреева заткну за пояс. Хотелось бы водевиль написать, да все никак не соберусь, да и писать холодно; в комнатах так холодно, что приходится все шагать, чтобы согреться. В Москве несравненно теплее. В комнатах здесь холодно до гадости, а взглянешь в окно — там снег, мерзлые кочки, пасмурное небо. Солнца нет и нет. Одно утешение, что сегодня дни начинают увеличиваться, стало быть, к весне пошло.

… На праздниках я буду писать тебе непременно каждый день, а то и дважды в день — это чтобы ты меньше скучала.

… Мать все ходит и благодарит за шляпу. Шляпа ей нравится очень.

28*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
12 декабря 1902 г. Москва

12-е дек.

Пишу тебе несколько строк только, родной мой. У меня адская головная боль, болит с утра, а репетиция была и днем и вечером115.

Был Горький. Мною остались, кажется, довольны. Вечером репетировали наверху, где устроена сцена для учеников116. …

29*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
13 декабря 1902 г. Москва

13-е дек.

Ты, дусик, упрекаешь меня за то, что пишу короткие письма. Да о чем писать? Мне все кажется не особенно важным. Сильных впечатлений за это время не получала. Общественные дела ты знаешь из газет. У меня только ты да театр. Тебя у меня нет, а театр переживает скверную полосу. Ныть? Жаловаться?

… Репетировали 4-й акт. Наконец объявились Самарова, Качалов и Грибунин. Присутствовали Горький и 148 Леонид Андреев. Меня Горький хвалит. А я боюсь — очень Я смело задумала. Выругают. Волнуюсь — не знаю, как выйдет. Маленькая роль, а нерв много на нее идет. Горький все пил красное вино, а я делала ему и Андрееву бутерброды с колбасой и поила чаем. Горький мне вчера рассказывал про свои скитальческие похождения, рассказывал, как он с одной интересной барыней в саду в бане жил, как они голодали и потом, когда получил деньги, украшали баню елками, за которыми сами в лес ездили. Барыня эта была старше его лет на девять, а то, говорит, мы бы до сих пор с ней жили. Рассказывал, как одна дама стреляла в него в упор и поцарапала только кожу на голове, и еще много в этом роде рассказывал. Как сам он стрелялся, как его мужики чуть не до смерти избили. Он послал Сулержицкому изрядный, кажется, куш денег. Тот хочет аптеку, что ли, купить, я не разобрала хорошенько, на ходу уж он мне рассказывал117.

Вчера литераторы читали в концерте. Фурор произвел Скиталец118. Андреев говорит, что он вышел совсем пьяный и читал как-то особенно. Его качать хотели, но мог бы произойти «фридрих». Телешов хорошо читал, а Найденов плохо. В воскресенье я собираюсь вечерком к Андреевым.

… Был [у нас] Вукол Лавров119 с супругой, приехали из Сочи и хвалят очень. Вукол очень сердится на тебя, что ты ему ни слова не пишешь. Отчего? Напиши ему.

… Сборы в театре поднялись. «Власть тьмы» и «Мещане» дают больше.

Понравилось ли тебе письмо Толстого в газетах?120 Мне — да. А тебе жалко, что поймали Эмберов? Мне жалко121.

Была у нас в театре Климентова122 и просила тебе передать, что если будешь в Париже, чтоб навестил их. Они уже второй год там. Муромцев читает в Высшей школе (так ее называют?)123.

Я страшно огорчена, что не услышу «Манфреда» с декламацией Шаляпина и Комиссаржевской124. Завтра вечером идут «Сестры», а послезавтра днем (повторение концерта) — генеральная 3-го и 4-го актов. Это ужасно. Были некоторые на генеральной репетиции сегодня и говорят, что это что-то необычайно красивое. Как сумасшедшие ходят. Объявился еще чудо-скрипач Ян Кубелик — гениальный, говорят. И я ничего не слышу. …

149 30*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
14 декабря 1902 г. Москва

14-е дек.

Днем репетировали (генеральная) 1-й, 2-й и 4-й акты. Влад. Ив. прочел нотацию всей труппе, очень толковую и очень внушительную. Упрекал в распущенности, в неряшливой игре. Все остались довольны 4-м актом. У меня на него много сил уходит. Я своей фигурой заканчиваю пьесу. Помнишь? Среди всеобщего веселья, во время песни, вбегает барон, говорит, что актер повесился. Я по стенке леплюсь за ним с искаженным от ужаса, помертвевшим лицом. Это очень трудно без слов. Я нашла сегодня это выражение и так и иду прямо на публику, пока занавес не преградит мне путь. Говорят — страшно. У Самаровой идет нехорошо, т. е. просто она не может, а роль чудесная. Клещ слабоват; у Лужского, говорят, по дикции нехорошо, не разберешь слов125.

Ах, дусик, если бы ты мог посмотреть репетицию! Горький меня хвалит, велел сняться в роли Насти и дать ему портрет. А мне все что-то страшно, хотя играю я убежденно. Моя Настя — реальная, несчастное существо, а не выдуманная идеалистка. Ну, что бог даст. Увидим.

На днях уезжает Маша, и я остаюсь одна. Я замоталась немного и нервлюсь перед новой пьесой. Сейчас же после «Дна» начинают «Столпы»126.

Как ты живешь, ненаглядный мой? Сегодняшнее письмо какое-то пустое, не то что-то. Ты здоров? Работаешь? Пишешь рассказ? Куда поместишь? Напиши мне. Как бы я хотела на ковре-самолете перелететь к тебе, посмотреть в твои глаза, прочесть в них, что ты любишь меня, сказать, что и я люблю тебя, поцеловать крепко, обнять жарко… Как мне разорваться?! Я должна быть при тебе, ты один для меня что-то значишь.

… Дусик, а мы все еще в любви объясняемся! Мне это нравится. Пусть наше чувство всегда будет свежее, не затрепанное, не серое.

В доме благополучно. Предлагает барон Стюарт поменяться квартирами: он живет над бельэтажем, комнаты больше и все на солнце. Как ты думаешь? И в Сандуновский переулок выходит. Напиши. А теперь спи спокойно, будь здоров, весел. Целую тебя крепко много, много раз. Мамаше кланяйся и всем домочадцам.

Твоя Оля

150 31. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
14 декабря 1902 г. Ялта

14 декабря

… Вчера я мыл голову и, вероятно, немножко простудился, ибо сегодня не могу работать, голова болит. Вчера впервые пошел в город, скучища там страшная, на улицах одни только рожи, ни одной хорошенькой, ни одной интересно одетой.

Когда сяду за «Вишневый сад», то напишу тебе, собака. Пока сижу за рассказом, довольно неинтересным — для меня по крайней мере; надоел.

В Ялте земля покрыта зеленой травкой. Когда нет снега, то приятно смотреть.

Получил от Эфроса письмо. Просит написать, какого я мнения о Некрасове. Это-де нужно для газеты. Противно, а придется написать. Кстати сказать, я очень люблю Некрасова и почему-то ни одному поэту я так охотно не прощаю ошибок, как ему. Так и напишу Эфросу127.

Ветрище дует жестокий.

Фомке холодно теперь ехать в Ялту, но, быть может, его можно провезти как-нибудь в вагоне, или, быть может, собачье отделение отопляется. Если Маша не возьмет его с собой, то, быть может, возьмет Винокуров-Чигарин, гурзуфский учитель, который сегодня выехал в Москву.

У свиньи, которую ты дала мне, облупилось одно ухо.

Ну, светик, господь с тобой, будь умницей, не хандри, не скучай и почаще вспоминай о своем законном муже. Ведь, в сущности говоря, никто на этом свете не любит тебя так, как я, и, кроме меня, у тебя никого нет. Ты должна помнить об этом и мотать на ус.

Обнимаю тебя и целую тысячу раз.

Твой А.

Пиши поподробнее.

32. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
15 декабря 1902 г. Ялта

15 дек.

… Сегодня ночью выпал снег. Довольно паршиво в природе.

Дусик, если ты мне жена, то, когда я приеду в Москву, распорядись сшить мне шубу из какого-нибудь теплого, 151 но легкого и красивого меха, например, хоть из лиры. Ведь московская шуба едва не убила меня! В ней три пуда! Без легкой шубы я чувствую себя босяком. Постарайся, жена! Отчего в этот приезд я не сшил себе шубы, понять не могу.

На праздниках я буду писать тебе каждый день, будь покойна. Мне самому хорошо, когда я пишу тебе. Ведь ты у меня необыкновенная, славная, порядочная, умная, редкая жена, у тебя нет ни одного недостатка — с моей точки зрения по крайней мере.

Впрочем, есть: ты вспыльчива, и когда в дурном настроении, то около тебя опасно ходить. Но это пустяки, это пройдет со временем. Есть у нас один общий с тобой недостаток — это то, что мы с тобой поздно женились.

В прошлом году и ранее, когда я просыпался утром, то у меня обыкновенно было дурное настроение, ломило в ногах и руках, а в этом году ничего подобного, точно помолодел.

Получил письмо от Вишневского; скажи, что буду отвечать ему на праздниках.

Обнимаю мою дусю, целую и благословляю.

Пиши мне подробнее, не ленись. Теперь уже дни стали прибавляться, к весне пошло, скоро, значит, увидимся. Ну, господь с тобой.

Твой А.

33*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
16 декабря 1902 г. Москва

16-е дек.

Милый мой, ты вчера не имел письма от своей беспутной жены. На коленях молю о прощении. Простишь? Вчера были две репетиции, а после вечерней ездили с Машей к Леониду Андрееву.

Все тебе еще холодно в комнатах, что это значит? Чем же и как надо нагревать?

… Господи, как нелепа наша жизнь!

Дорогой мой, ты хочешь писать мне каждый день на праздниках, чтобы мне не было скучно. Какой ты чудесный, хороший. Мне много предстоит играть, очень много. И кроме того, репетировать «Столпы», входить в новую шкурку, сживаться с новой ролью.

152 Спрашиваю себя: что заставляет меня так нервно жить? Кому это надо? Что я имею от всего этого? Я сама? Ведь нет чувства, что живу полной жизнью. Наоборот, чувствую, что я не живу совсем, что жизнь проходит где-то далеко от меня, а я вижу только пробелы. И душа как-то горит, неспокойно горит, и не с кем поговорить, ни от кого слова хорошего не услышишь. Около тебя я смиряюсь и жизнь мне не кажется мелочной. Если бы я могла отдохнуть у тебя на груди!

У меня так нервы натянуты это время! Ты не смейся только надо мной. Тебе ведь все это кажется не важным. Да, верно, оно так и есть.

… Вчера от репетиции до репетиции я лежала. Очень я обалдеваю после 4-го акта. Голова у меня стала рассеянная страшно. Все забываю. Впечатление 4-го акта, говорят, ужасное. Сегодня была полная генеральная. Никого не пускали. Были Горькие, Найденов. Тимковский, Пчельников. Надежда Ив. была и сидела совсем подавленная. Екат. Павл.128 никак не ожидала такого впечатления и ходила как потерянная. Посмотрим, что скажет публика. Ничего как-то сказать нельзя, или угадать. Горький очень нервится129. Мне сегодня по секрету сказал Вишневский, что Горький поручил ему устроить грандиозный ужин в «Эрмитаже» после «Дна», человек на 50. И чтоб шампанское рекой лилось. Во как. И всем дамам цветы.

И вдруг — неуспех.

А далеко ехать к Андреевым — на Среднюю Пресню! Точно в другом городе. А там славно. Чисто, по улице деревья, домики деревянные, уютные, точно в провинции. Квартирка у них небольшая. Были там Горькие, Переплетчиков130, которого ты знаешь, две матери Андреевых, его и ее, какие-то дамы, дочь доктора Яковенко, которого ты знал, говорит Мант131, адвокат Малянтович и еще какие-то. Было довольно кисло. Горький читал стихи Беранже. За ужином читал стихи Бальмонта, и смеялись много над некоторыми. Андреев был в красной рубашке, жена его с такими же гребешками и в том же капоте. Она скоро ожидает. Счастливая.

Говорили о концерте с литераторами, об успехе Скитальца132.

Ты пишешь страшный рассказ? На какую тему? Где будет помещен? Это ничего, что страшный, это хорошо. Пришлешь мне? Не поступишь так, как с «Архиереем», 153 которого я прочла чуть не последняя? Это мне больно. Я каждый вечер в постели прочитываю один твой рассказик, и мне кажется тогда, что я поговорила с тобой.

… С отчетом съезжу к Гольцеву и к Соболевскому, устрою133. …

34. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
17 декабря 1902 г. Ялта

17 дек.

Актрисуля моя, здравствуй! Последние два письма твои невеселы: в одном мерлехлюндия, в другом — голова болит. Не надо бы ходить на лекцию Игнатова. Ведь Игнатов бездарный, консервативный человек, хотя и считает себя критиком и либералом. Театр развивает пассивность. Ну, а живопись? А поэзия? Ведь зритель, глядя на картину или читая роман, тоже не может выражать сочувствие или несочувствие тому, что на картине или в книге. «Да здравствует свет и да погибнет тьма!» — это ханжеское лицемерие всех отсталых, не имеющих слуха и бессильных. Баженов — шарлатан, я его давно знаю. Боборыкин обозлен и стар.

Если не хочешь ходить в кружок и к Телешовым, то и не ходи, дуся. […] Вообще с ними со всеми, имеющими прикосновение к литературе, скучно, за исключением очень немногих. О том, как отстала и как постарела вся наша московская литература, и старая и молодая, ты увидишь потом, когда станет тебе ясным отношение всех этих господ к ересям Художественного театра, этак годика через два-три.

Ветрище дует неистовый. Не могу работать! Погода истомила меня, я готов лечь и укусить подушку.

Сломались трубы в водопроводе, воды нет. Починяют. Идет дождь. Холодно. И в комнатах не тепло. Скучаю по тебе неистово.

… Читал в «Пермском крае» рецензию на «Дядю Ваню»: говорится, что Астров очень пьян; вероятно, ходил во всех четырех актах пошатываясь134. Скажи Немировичу, что я не отвечаю до сих пор на его телеграмму, так как не придумал еще, какие пьесы ставить в будущем году135. По моему мнению, пьесы будут. Три пьесы Метерлинка не мешало бы поставить, как я говорил, с музыкой136. Немирович обещал мне писать каждую среду и даже записал 154 это свое обещание, а до сих пор ни одного письма, ни звука.

Если увидишь Л. Андреева, то скажи, чтобы мне в 1903 г. высылали «Курьера». Пожалуйста! И Эфросу скажи насчет «Новостей дня».

Умница моя, голубка, радость, собака, будь здорова и весела, господь с тобой. Обо мне не беспокойся, я здоров и сыт. Обнимаю тебя и целую.

Твой А.

Буду получать «Гражданин»137. Получил от А. М. Федорова книжку стихов. Стихи все плохие (или мне так показалось), мелкие, но есть одно, которое мне очень понравилось. Вот оно:

«Шарманка за окном на улице поет.
Мое окно открыто. Вечереет.
Туман с полей мне в комнату плывет,
Весны дыханье ласковое веет.
Не знаю, почему дрожит моя рука,
Не знаю, почему в слезах моя щека.
Вот голову склонил я на руки. Глубоко
Взгрустнулось о тебе. А ты… ты так далеко!»

35*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
18 декабря 1902 г. Москва

Дорогой мой Антончик, ненаглядный, любимый мой! Пишу на вокзале. Уезжает Маша. На душе смутно. На дворе слякоть, но тепло, хорошо, выше нуля. Как бы я покатила к тебе!

Как твое здоровье? Как настроение? Все ли в порядке?

Вчера ночью не писала тебе — очень растрепанная была. День бегала за покупками, потом в театре лакировали «Дно» — последние штрихи. Вечером играла «Дядю Ваню». Батюшков поднес мне корзину цветов138.

Посылаю тебе духов, конфект, чашечку с сюрпризом, — напиши, что там откроется? Посылаю два полотенца толстые, напиши, понравятся ли? Мамаше посылаю карты и одеколон.

Сегодня играем «Дно». Волнуются. Ночь, значит, кутить будем. Горький говорит — Скитальца возьмет с гуслями. Все опишу. У меня теперь трепаный период.

155 Прости меня, дусик. Мой нежный, хороший. Маша расскажет все про нашу жизнь.

… Сегодня будут у меня Икскуль139 с Батюшковым. Целую.

36. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
19 декабря 1902 г. Ялта

19 дек.

Милая актрисуля, писать длинное письмо нельзя; был у зубного врача, утомился очень, точно измочалился. Прости, дусик.

Завтра сяду и накатаю тебе длинное письмо.

У меня m-me Бонье. Вчера была Ольга Михайловна140, к которой я поступаю в испанцы. Ведь ты ничего не имеешь против?

Я работал, был в ударе, но в последние 4 – 5 дней ничего не делаю, так как зубы дали себя знать, да и заминка в рассказе вышла.

Обнимаю тебя и целую. Ты точно удивляешься, что наши письма нежны. Как же иначе, цапля? Разве ты меня не любишь? Ну, господь с тобой.

Твой А.

37*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
20 декабря 1902 г. Москва

20-е дек.

утро

Я целую вечность не писала тебе, дорогой мой, милый, ненаглядный! Что ты думаешь обо мне? Дусик, только не сердись. Просто переволновалась, переутомилась.

Вчера получила два письма сразу, и каких чудесных! Там такие есть хорошие слова, какие только ты можешь сказать.

Итак, сыграли «На дне»141. С огромным успехом для Горького и для театра. Стон стоял. Было почти то же, что на первом представлении «Чайки». Такая же победа. Горький выходил после каждого акта по несколько раз, кланялся смешно, убегал при открытом занавесе. Публика неистовствовала, лезла на рампу, гудела. Играли все ровно, хорошо, постановка без малейшего шаржа, без утрировки. Я играла напряженно, нервно и потому перегрубила образ. 156 Вчера уже играла по-старому. Я в последние дни была в каком-то дурацком нервном, возбужденном состоянии. В день спектакля неспокойно провела день, не спала, не ела, а в таком состоянии никогда не могу играть как надо — спокойно и мягко. Ругнут в газетах, это ничего. Москвин имеет огромный успех. Он удивительно хорошо и мягко играет Луку, все хочется его слушать. Качалов превосходен. К. С. местами очень хорош, но сам он не доволен, хотя его и хвалят. Я, говорит, просто ходил и говорил, сам собой, не создал ничего. Главная-то красота спектакля та, что не сгущали краски, было все просто, жизненно, без трагизма142. Декорации великолепны. Театр наш снова вырос. Если бы «На дне» прошло серенько — мы бы не поднялись еще года два на прежнюю высоту. А К. С. все-таки мечтает о «Вишневом саде» и вчера еще говорил, что хоть «Дно» и имеет успех, но душа не лежит к нему. Вранье, говорит. Из газет из всех ты увидишь, каков был успех и как радуются наши доброжелатели143.

В день спектакля, после того как я приехала с Кундасовой с вокзала, у меня были Батюшков, В. И. Икскуль и Морозов144. Батюшков накануне видел первый раз «Дядю Ваню» и в страшном восторге, и когда был у Стороженко, то напомнил ему, как они все восставали против выстрела в 3-м акте145. Батюшков находит, что выстрел этот настолько необходим, что, если бы, говорит, дядя Ваня не выстрелил, я бы из публики сделал то же самое. Он просто в восторге от всей пьесы, от ее красот. Видно, что он, действительно, наслаждался.

… После 1-го представления мы все кутили в «Эрмитаже». Было очень непринужденно, просто, без речей, т. е. без серьезных. Были все наши, была Икскуль, Батюшков, Леонид Андреев с супругой, Бунин, Найденов, Скиталец, Крандиевская.

Ужинали в колонной зале. Все были довольны, веселы, с легкой душой. Говорил только Влад. Ив., но не торжественно, а шутливо, просто, копируя Горького, т. к. тот поручил ему говорить. Смеялись. Скиталец играл на гуслях и пел. Играли на гармонике, на балалайке, плясали русскую, все, кому хотелось. Пели цыганские песни, пили коньяк.

Дусик, я выпила рюмку водки, бокал шампанского и рюмочку коньяку в конце. Ничего? Я решила сидеть до последней минуты, т. к. не могла подумать вернуться одной в пустую квартиру, после такого повышенного настроения. 157 Досидела до 7 час. утра, дождались газет. Может, еще и дольше просидели бы, если бы не скандал. Баранов начал орать, бить рюмки и тарелки и орать. Это так было противно, гадко, что передать не могу. Меня затрясло, и я бегом выскочила из залы в переднюю. Влад. Ив. довез меня до дома. Окончилось, как видишь, скандалом. С оставшимися дамами, говорят, сделались обмороки, истерики. Сцепились Морозов с Скитальцем, с Барановым. Вся труппа возмущена хамством Баранова.

Я совсем не спала. Пролежала до 12 час., пошла в баню, выкупалась, потом легла с книгами на диван, читала, но не заснула. Потом пришел Членов, Вишневский, Влад. Ив. Говорили, вспоминали.

За твое здоровье здорово пили и орали в «Эрмитаже»146. Все лобызали меня и чокались. Как мне было обидно, горько, что ты не был со всеми нами. Как я тебя вспоминала! Дорогой мои, тихий мой, золотой мой человек. Теперь опять аккуратно буду писать каждый день. Как вернется Влад. Ив. из Петербурга (уехал вчера), примемся за «Столпы». Вчера играли ровнее, мягче. Горького опять выпускали после каждого акта. Шум и гам. …

38. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
20 декабря 1902 г. Ялта

20 дек.

Милый дружок мой, сегодня получил от Алексеева телеграмму такого содержания: «Пьеса Горького и театр имели большой успех. Ольга Леонардовна прошла для тонкой публики первым номером». Радуйся, дусик. Муж твой очень доволен и выпьет за твое здоровье сегодня же, если только Маша привезет с собой портеру.

У меня теперь возня с зубами. Неизвестно, когда кончится вся эта глупая музыка. Вчера получил от тебя письмо почти распечатанное (опять!), а сегодня у меня грустный день, так как Арсений не принес с почты твоего письма. И погода сегодня грустная: тепло, тихо, а весной и не пахнет. Сидел на балконе, на солнышке и все думал о тебе, о Фомке, о крокодилах, о подкладке на пиджаке, которая рвется. Думал о том, что тебе нужен сынишка, который занимал бы тебя, наполнял бы твою жизнь. Сынишка или дочка будет у тебя, родная, поверь мне, нужно только подождать, прийти после болезни в норму. Я не лгу тебе, не 158 скрываю ни одной капли из того, что говорят доктора, честное слово.

Миша прислал сельдей. Еще что сообщить тебе? У нас опять много мышей. Каждый день ловлю в мышеловку. И мыши, вероятно, уже привыкли к этому, так как относятся благодушно, уже не боятся этого. А больше писать не о чем, ничего нет или по крайней мере не видно, жизнь проходит тускло и довольно бессодержательно. Кашляю. Сплю хорошо, но всю ночь вижу сны, как и подобает лентяю.

Пиши мне, деточка, всякие подробности, чтобы я чувствовал, что я принадлежу не Ялте, а северу, что жизнь эта, унылая и бессодержательная, еще не проглотила меня. Мечтаю приехать в Москву не позже первого марта, т. е. через два месяца, а будет ли это так, не знаю. Храни тебя бог, жена моя хорошая, собака рыжая. Вообрази, что я беру тебя на руки, и ношу по комнате часа два, и целую, и обнимаю. Поклонись маме, дяде Карлу, дяде Саше, Володе, Элле, Зине… Алексеева поблагодари за телеграмму.

Завтра буду писать. Спи спокойно, радость моя, ешь как следует и думай о муже.

Твой А.

39. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
21 декабря 1902 г. Ялта

21 дек.

Актрисуля, опять я сегодня не получил письма. Ну, делать нечего, посидим и без письма, как курильщики сидят иногда без табаку. Получил известие от Гнедича, что за «Чайку» я буду получать не 8, а 10 %, что «Чайка» делает хорошие сборы, и проч. и проч.147. Получил письмо от Суворина — на двух листах. Кстати сказать, Старый Театрал, пишущий в «Новом времени», — это он, Суворин. В каждой статье бранит Станиславского, который, очевидно, мучит его и снится ему каждую ночь148.

Я еще не имею сведений насчет «На дне», но знаю, что пьеса идет чудесно. Значит, сезон спасен, убытков у вас не будет, хотя и убытки не были бы большим злом, как мне кажется, ибо ваш театр стоит очень прочно, хватило бы надолго.

За духи кланяюсь тебе в ножки. За конфеты, которые раскисли, целую мою дусю. В чашке оказался сюрприз 159 весьма неважный — Эйфелева башня, ценою в грога. Полотенец не видел, Маша отправила в стирку. Духи очень хороши.

Теперь уже праздники, поздравляю тебя, голубчик мой. Тебе скучно? Ты теперь одна на всю квартиру, и это меня беспокоит немного… Когда ты уходишь, с 6 час. вечера Ксения играет на гармонике — и это каждый вечер, я истомился. Кабацкая манера эта останется, вероятно, и теперь, и теперь каждый вечер наша квартира полна звуков. Зину взяла бы к себе на праздники, что ли149. Я очень беспокоюсь; прости меня, что я не живу с тобой, в будущем году все будет в порядке, я буду с тобой, это непременно.

Однако буквы и строки кривые, надо зажечь свечку. Зажег.

Пиши мне, каждый день пиши, по крайней мере в эти дни. Целую тебя, родная, обнимаю, господь с тобой. Посылаю шубу за границу150. Арсений идет на пристань. Пиши!

Твой А.

40*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
22 декабря 1902 г. Москва

22 дек.

Дусик, здравствуй! Как живешь? Как настроение, как думы? Хорошо ли ешь, спишь? Как встретили праздник, как провели первый день? Маша отдыхает небось от Москвы? А мне о праздниках и думать не хочется. Лишняя только суета. Я все дни почти играю. 4-го думаю пойти посмотреть «Монну Ванну»151. Сейчас в театре Желябужский просил в кружке продавать в киосках, на костюмированном вечере, что ли. Чтобы отстал, я дала слово, но не пойду. Мария Фед. будет продавать!152 Ах, милый, как что-то скучно! Ужасно хочется уехать куда-нибудь, хоть дня на два. Побегать бы на лыжах по белому снегу, подышать чистым воздухом, встряхнуться. Все не то, не то в жизни.

Сегодня я написала Сулержицкому, послала ему снимки ночлежки из «Новостей». Ему, верно, будет приятно153.

Влад. Ив. боится, что будем работать над «Столпами» и вдруг К. С. не совладает с ролью, т. е. не выучит ее154. Все принимаются лениво. Если «Столпы» не пойдут, буду просить себе отпуск. К. С. просит, чтоб ввели в «Дно» Судьбинина — Сатина и чтоб ему не играть Штокмана155, 160 пока он занят Берлином, Это трудно. Не знаю, на чем порешат. Влад. Ив. будет разговаривать с К. С.

Сегодня я получила почетный билет на открытие выставки архитектуры и художественной промышленности, и еще тебе и мне присланы почетные билеты на выставку 36-ти156. Сегодня был на спектакле Санин. Ходил по театру. Я его мало видела. Приехал на один день. Спрашивал о тебе. Мне все-таки приятно было видеть его157. …

41. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
22 декабря 1902 г. Ялта

22 дек.

… Сегодня пришли газеты с «На дне», я теперь вижу, какой громадный успех имел ваш театр. Значит, наверное можно сказать, до конца сезона вы продержитесь с хорошими сборами и в отличном настроении. Только были бы все здоровы. А я вот сегодня раскис, придется, вероятно, принимать свое дешевое лекарство — oleum ricini. Идет дождик, ты далеко, немножко грустно, но все же чувствую себя лучше, чем в прошлом году.

«Столпы» едва ли будут иметь заметный успех, но теперь вам все равно, вам теперь море по колено! Теперь что ни поставите в этом сезоне, все будет хорошо, интересно.

Ну как, деточка моя, проводишь праздники? Я рад, что приехал твой брат, теперь мне не страшно за тебя; только не пускай его никуда, пусть у тебя живет.

Мне ужасно хочется написать водевиль, да все некогда, никак не засяду. У меня какое-то предчувствие, что водевиль скоро опять войдет в моду.

… Опиши ужин после «На дне», что вы там съели и выпили на 800 р. Все опиши возможно подробнее. В каком настроении Бунин? Похудел? Зачах? А Скиталец все болтается без дела?158

Вчера вечером сообщили мне по телефону, что у Л. Средина температура 39. Вообще больные чувствуют себя неважно, погода скверная. Разве Бальмонт в Москве? Ты его видела?

… Поздравлял ли я тебя с праздником? Да?

Твой А.

Мать очень довольна шляпой и до сих пор благодарит тебя.

161 42. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
24 декабря 1902 г. Ялта

24 дек.

Милая моя старушка, твой дед что-то нездоров. Последнюю ночь спал очень плохо, беспокойно, во всем теле ломота и жар. Есть не хочется, а сегодня пирог159. Ну, да ничего.

Я получил очень хорошее письмо от Куркина насчет горьковской пьесы, такое хорошее, что думаю послать копню А. М. Из всего, что я читал о пьесе, это лучшее. Сплошной восторг, конечно, и много любопытных замечаний160. Тебя хвалили в газетах, значит, ты не переборщила, играла хорошо. Если бы я был в Москве, то непременно бы, во что бы то ни стало, пошел бы в «Эрмитаж» после пьесы и сидел бы там до утра и подрался бы с Барановым.

Вчера написал Немировичу. Мой «Вишневый сад» будет в трех актах. Так мне кажется, а впрочем, окончательно еще не решил. Вот выздоровлю и начну опять решать, теперь же все забросил. Погода подлейшая, вчера целый день порол дождь, а сегодня пасмурно, грязно. Живу, точно ссыльный.

Ты говоришь, что два моих последних письма хороши и тебе нравятся очень, а я все пишу и боюсь, что пишу неинтересно, скучно, точно по обязанности. Старушка моя милая, собака, песик мой! Целую тебя, благословляю, обнимаю. На новый год пришлю вашему театру телеграмму. Постараюсь подлиннее написать и полегче. Мать получила от тебя письмишко и очень довольна.

Будь здорова. Играй себе, сколько хочешь, только отдыхай, не утомляйся очень. Обнимаю моего дусика.

Твой А.

43. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
25 декабря 1902 г. Ялта

25 дек.

Твое письмо к матери пришло как раз вовремя, т. е. вчера. Здоровье мое неважно, но лучше, чем вчера; стало быть, пошло на поправку.

Если б ты, дуся, знала, какая ты у меня умная! Это видно из твоего письма, между прочим. Мне кажется, что 162 если бы я полежал хоть половину ночи, уткнувшись носом в типе плечо, то мне полегчало бы и я перестал бы куксить. Я не могу без тебя, как угодно.

Видел сегодня ваши изображения в «Новостях дня» в горьковской пьесе и умилился. Москвин, Станиславский и ты чудесны, Вишневский очень плох, бездарно плох. Даже растрогался я — так хорошо! Молодцы ребята.

Шубу наконец я отправил в Ниццу, уже не чувствую себя мошенником.

Милая собака, отчего я не с тобой? Отчего у тебя в Москве нет квартиры, где у меня была бы комната, в которой я мог бы работать, укрывшись от друзей. На лето нанимай такую дачу, чтобы можно было писать там; тогда я буду рано вставать, и чтобы на даче был только я с тобой, если не каждый день, то хоть раза три в неделю.

Немчушка, ты же опиши, какая будет свадьба. Должно быть, будет все чинно и торжественно161.

Что сделал Баранов в «Эрмитаже»? В чем дело? В чем скандал? Опиши, Дуся, все.

Обнимаю мою цаплю, целую.

Твой А.

44*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
28 декабря 1902 г. Москва

28-е дек.

Во время 2-го действия «Дна»

Золото мое, родной мой, ты нездоров? Умоляю только, будь осторожен, делай все, что надо, и думай, что скоро это недомогание пройдет. Как мне тяжело, что я не могу за тобой ухаживать, облегчить, сократить время. Ну, да старая это история! Что ты принимаешь, что делаешь? Ради бога, не бойся доктора, чтобы Альтшуллер ездил и следил за тобой. Мне будет покойнее. Не капризничай, дусик, прошу тебя. Мне теперь тоже грустно будет, буду думать о тебе и, конечно, проклинать себя.

Пишу тебе в костюме Насти в своей уборной. Что-то плохо приняли 1-й акт. Смотрит Плевако162. «Столпы» идут лениво. К. С. рассуждает как ребенок. Влад. Ив. нервится сильно. Приехал вчера, и опять простуженный, стреляло в уши, выглядит нехорошо. На репетиции были какие-то неприятные недоразумения.

163 Обедал у меня сегодня Ладыженский, ели его индюшку, удивительно вкусную и нежную. Он много рассказывал о своих московских впечатлениях163, о компании Д. И. Тихомирова, Гольцева etc.; все ему кажется нечистым и нехорошим.

… Ужасно звал тебя и меня к себе в деревню, ужасно. Велел тебе это написать. Говорил, что если бы ты меня видел в Насте, то еще бы больше полюбил — велел написать тебе.

Я сегодня усталая, с похмелья после свадьбы. А славно вчера было, право. А главное — неожиданно весело.

Кончаю уже дома, вечером. Спектакль прошел хорошо.

… На выставке я съехалась с Леон. Андреевым и ходила с ним. У него родился сын. Жена очень страдала, дней пять. Видела на выставке Глаголя, Кондратьева, которые меня ужасно расхваливали за Настю164. Не ожидали от меня. Видела Сашу с женой165, Переплетчикова, Юона, Брюсова, m-me Бальмонт, Гославского, Телешова, со всеми разговаривала, и с Якунчиковой виделась. Приезжала позднее вел. княгиня с Сержем и со свитой. Тренов здоровался со мной166. Мне не хотелось. Меня находят изменившейся.

Выставка очень интересная, пойду хорошенько ее смотреть. Очень многое уже продано. Мне и тебе еще прислали приглашение на выставку. Твое я переслала тебе.

Отчего Маша мне не пишет ни строчки? Я даже не знаю, как она доехала. Попроси ее написать. Я ведь тебе пишу каждый день, и мне прямо нет времени писать. Она должна бы это понять.

Я играю почти каждый день, днем — репетиции. Новая роль, трудная и большая, на душе и в голове167. Мне кажется, что только теперь я понимаю, что значит «делать» роль. Это мучительно, ты знаешь? Мучительно и хорошо. Меня всю пожирает образ, который я хочу создать. Может ведь не выйти ничего, а терзаешься все равно.

Сейчас Владимир Иванович говорил, что получил письмо от тебя.

Голубчик, с каким нетерпением буду ждать письма твоего! Умоляю, не утомляйся, пиши хоть несколько строк, чтоб я знала только, как ты себя чувствуешь. Письмо это получишь уже 1-го января 1903 года. Итак, с Новым годом, дорогой мой! Шепчу тебе на ухо много, много хорошего, нежного, ласкового. Мне так хочется ласки.

164 Спи, дорогой мой, крепко и выздоравливай скорее. Целую крепко, крепко.

Твоя собака

Слыхал, что «Курьер» запретили на 3 месяца? Все взволнованы. Из-за Скитальца168.

45. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
28 декабря 1902 г. Ялта

28 дек.

Здравствуй, актрисуля милая, господь с тобой. Свадьба уже кончилась, поздравляю и тебя и молодых. Ты пишешь, что Володя странно чувствует себя с бутафорией, т. е. с приданым. Это так понятно! Пять комнат со style moderne, собственный рояль, ванна, чернильница в 80 рублей — все это мещанство для молодого человека, начинающего жить, должно казаться в самом деле странным. Теперь ему надо возможно больше хлопот и забот, иначе он растолстеет и в 40 лет будет выражать искреннее недовольство жизнью.

… Дягилев прислал письмо и 11 № «Мира искусства», в котором помещена длинная рецензия насчет «Чайки» и вообще моей особы169. Прочти, буде найдется.

Ты пишешь отвратительными чернилами, которые склеивают твое письмо; нужно раздирать. И ты не запечатываешь писем.

Дусик мой, когда начну пьесу, напишу тебе. Журавль длинноногий (так ты величаешь в письме своего мужа) пьесу даст, а вот кто будет играть старуху, неизвестно. Я читал, что. Азагарова приглашена в какой-то провинциальный театр, да и едва ли она подошла бы к этой роли170. …

46*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
29 декабря 1902 г. Москва

29-е дек. ночь

Как ты мне чудесно пишешь, дорогой мой! Я бы тебя зацеловала. Я живу мечтой, что мы с тобой будем жить в каком-то домике, на берегу реки, в зелени, в тепле, в солнце, в любви! Ты будешь так хорошо смотреть и улыбаться своей доброй улыбкой 165 и красивыми лучистыми глазами. И опять мы с тобой отдохнем от разлуки, от суеты, от людей. Только чур — без Вишневского! Я не согласна. Это было сносно во время моей болезни, а теперь ни-ни!171

Как ты себя чувствуешь? Полегчало ли тебе?

… Я везде спрашиваю о дачке. Ты вспоминаешь Клязьму, Любимовку, службу в церкви по воскресениям, нелепого садовника, сенокос на том берегу, запах липы, плотик, солнечные закаты? Мне делается очень хорошо и мягко на душе, когда я думаю о нашей жизни там. И какой ты был милый! Впрочем, ты всегда со мной милый, только не в Ялте. То есть милый, но не мой.

А ты пошли мамане172 поздравление с Новым годом. Утешь старуху.

Что делает Маша? Отчего она мне не пишет?

У нас все тает, тепло ужасно: +2. Дорога тяжелая, черная.

Смотрю на фотографию и представляю, что ты смотришь на меня в окошечко.

Отчего «Вишневый сад» будет в трех актах? В четырех лучше. Поздоровеешь и напишешь в четырех — увидишь. Когда кончишь рассказ? Про «Курьер» слыхал? Из-за Скитальца глупого173.

Так тебе понравились наши физии в «Новостях»? Я тебе пришлю свою фотографию. Хочешь?

Сегодня я встала очень поздно. На заседание сосьетеров не пошла174. Сидела дома и занималась ролью.

… Я многого жду от «Вишневого сада». Это будет что-то изящное и красивое. Правда?

Сыграли сейчас «Три сестры».

Ты спрашиваешь, почему скандалил Баранов? Мы досидели до утра, пока газеты принесли, а он разозлился, что Горький уехал, и начал бить посуду и орать. Потом, говорят, сцепился Скиталец с Морозовым, с дамами делались обмороки. Ну вот и все. Этот эпизод испортил хорошее впечатление…

47. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
30 декабря 1902 г. Ялта

30 дек.

… Да, дуся, новые полотенца хороши, спасибо тебе, хозяечка моя. Нежность, которая, по твоим словам, сидит во мне где-то на дне, я выпускаю из себя всю целиком, 166 чтобы приласкать тебя и приголубить за эти полотенца, за твое письмо и вообще за то, что ты моя жена. Если бы мы с тобой не были теперь женаты, а были бы просто автор и актриса, то это было бы непостижимо глупо.

Варавка прислал две карточки, одну, очевидно, для тебя175.

Опять мне что-то нездоровится сегодня. Ну, ничего, пустяки.

Благословляю тебя, моего дусика, обнимаю.

Твой А.

48*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
30 декабря 1902 г. Москва

30-е дек.

Во время «Дна»

… Днем репетировали176, показывали «тончики». Я пробовала уже в конце, когда всех отпустили. И остались только К. С. и Вл. Ив. Одобрили штришки. Мне хочется сделать ее очень хорошей, умной, с юмором и немножко смешной. По манерам — американка с смелыми, даже рискованными, но красивыми манерами. Стриженая, костюм под мужской, ходит всегда с тросточкой. Говорит очень громко, сочно, темпераментно, смеется низким голосом, жесты размашистые. Ты себе представляешь? Мне хочется поскорее овладеть Лоной и работать крепко на репетициях. …

49*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
31 декабря 1902 г. Москва

31 дек. 1902 г.

Во время «Дна»

Последнее письмо в этом году, милый мой! Что-то нам новый принесет!

… Как я рада, что тебе лучше. Так и знала, что причина — хождение к зубному врачу по скверной погоде.

… Сейчас заходила в уборную Самарова и просила передать поклончик батюшке-барину, как она тебя называет.

Сегодня была приятная репетиция «Столпов». К. С. был в духе, много хохотали. Савицкая играет сестру Берника — старую деву, и у нее в первой сцене все такие же 167 фразы, как в Ирене в «Мертвых». Решили изменить конструкцию, а то все хохочут. А Качалов дурит и поддает реплики Рубека177.

Играем «Дно» без антракта между первым и вторым актами, чтобы скорее кончить. Вчера после четвертого акта были просто овации.

… В Москве теперь съезд учителей. Их устраивают у нас в театре по всем углам.

Все болтают о том, кто где встречает Новый год. Мне все равно, раз я не с тобой. Везут меня. …

50. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
1 января 1903 г. Ялта

1 янв. 1903.

С новым годом, с новым счастьем, милая моя актрисуля, жена моя! Желаю тебе всего, что тебе нужно и чего ты заслуживаешь, а главным образом желаю тебе маленького полунемца, который бы рылся у тебя в шкафах, а у меня размазывал бы на столе чернила, и ты бы радовалась.

За то, что ты веселилась так хорошо на свадьбе, хвалю тебя. Конечно, жаль, что меня не было; я бы на тебя посмотрел, да и сам бы покружился.

Сегодня получил много писем, между прочим от Суворина, от Немировича. Последний прислал список пьес, какие собирается ваш театр ставить. Ни одной, бросающейся в глаза, хотя все хороши. «Плоды просвещения» и «Месяц в деревне» надо поставить, чтобы иметь их в репертуаре. Ведь пьесы хорошие, литературные178.

Маша встречала новый год у Татариновой179, я — дома. Татаринова прислала чудесный цветок из породы кактусов — epiphylium runetatum. Идет дождик с утра.

Пиши мне, моя родная, утешай меня своими письмами. Здоровье мое великолепно. Зуб починен, остался еще один. Короче, все более или менее благополучно.

… Бунин и Найденов теперь герои в Одессе. Их там на руках носят180.

Зовут чай пить. Будь здорова и весела, актрисуля, господь с тобой. Целую, обнимаю и благословляю тебя. …

Твой А.

168 51*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
3 января 1903 г. Москва

3-е янв. 1903 г.

утро

Два вечера я не писала тебе, родной мой! Это низко. Прости.

… Как ты встретил Новый год? Напишешь мне? Я — очень скучно и глупо.

… 1-го января мы всей труппой съехались в театре. Было очень просто и приятно. Пили чар, шампанское, ели бутерброды, читали телеграммы — все как следует. Под твоим портретом пели «Славу» после прочтения твоей телеграммы.

Меня все называли полу-Чеховой, полу-Книппер, смеялись. Устраивали китайские тосты: стучали йогами, руками по столу, били в ладоши и орали; выходило очень шумно. Был «настоящий» генерал (Желябужский) в орденах, в ленте красной. Многие опоздали, т. к. до утра встречали Новый год.

… От Сулержицкого получила длинное трогательное письмо, Знаешь, я на днях видела его во сне, будто я его от полиции прятала в тумбочку, а Горький меня хвалил за выдумку.

Сейчас заходила М. Г. Средина звать к себе 5-го января. Бальмонт будет читать новые стихи. Посмотрю на него.

А теперь кончаю, чтобы письмо ушло еще сегодня. Кланяйся матери и Маше. От Маши наконец получила коротенькое письмецо. …

52. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
3 января 1903 г. Ялта

3 янв.

Здравствуй, актрисуля милая! Не беспокойся, мамане я послал телеграмму под новый год, я всем послал, даже Мейерхольду в Херсон181. Д-ра Махотина я не знаю или не помню. На даче будем жить, конечно, без Вишневского, иначе я съеду. Здоровье мое ничего себе, зубы починил, могу теперь все есть и все съесть. Ты пишешь, что в Ялте я не бываю хорош с тобой. Ей-ей, дусик, это тебе только кажется так; вероятно, оттого кажется, что в Ялте 169 ты была больна. Я тебя одинаково везде люблю, и везде я одинаково твой.

Ну-с, это все были ответы на твои мысли в письме, теперь буду писать свое.

… «Вишневый сад» я хотел сделать в трех длинных актах, но могу сделать и в четырех, мне все равно, ибо три или четыре акта — пьеса все равно будет одинакова.

В Москву едет доктор Алексин, будет у тебя. Недавно он участвовал в концерте в пользу андижанцев182, и рояль не играл, черные клавиши отказались служить, и он, Алексин, заподозрил г-жу Татаринову, что она-де что-то подложила в рояль из мести; произошла за кулисами перебранка. Татаринова заболела и лежит до сих пор с высокой температурой. Вот какие трррагедии мы переживаем!

Так ты постарайся нанять дачу, старушка моя, чтобы 10 марта я уже мог жить там. Буду сидеть один на даче и писать, будет приезжать ко мне моя актрисуля и оставаться у меня ночевать. Не так ли? Я буду писать, а по вечерам с актрисулей советоваться. Летом поедем куда-нибудь вместе, попутешествуем недельки две, а потом назад, на дачу.

Почетный билет на выставку получил183. Сегодня холодно, море волнуется. И в комнате моей не тепло. Когда увидишь Сашечку Средина, то поблагодари его за телеграмму, которую он прислал мне, и скажи, что ответ не послал, потому что я не знаю его адреса.

Целую тебя, обнимаю и вижу тебя во сне. Пиши, дуся, не ленись.

Твой муж А.

53*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
4 января 1903 г. Москва

4-е янв.

… Читал, как меня Эфрос отделал в «Театр и искусство»? Он судит по первому спектаклю. Мне обидно, что он про холод пишет, когда я над этой Настей много слез пролила и перечувствовала ее184. Я думаю, оттого не доходит трогательность до публики, что нет интимности в этой сцене; происходит под открытом небом, идет занавес — и с места в карьер начинаешь рассказ. Мне слишком мало времени, чтобы разогреться. А все-таки буду добиваться. Ведь раз я ее чувствовала, должна же я это передать публике. 170 Не пойму тут чего-то. Или просто еще не владею сценой, может быть. Ленский меня очень хвалил, кажется, даже первым номером, и мне это приятно185. Сегодня после 4-го акта — опять овации были. …

54. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
5 января 1903 г. Ялта

5 янв.

Актрисуля моя, я здоров вполне, лучше и не нужно, только скучно, очень скучно по двум причинам: погода очень плоха и жены нет. И писать не о чем в письмах, жизнь истощилась, ничто не интересно в этой Ялте.

Сейчас приехала m-me Бонье, рассказывает, как она поссорилась с О. М. Соловьевой. Приходил Шаповалов (архитектор), приехал Лазаревский186 — одним словом, общество самое веселое.

Мы теперь пьем белое вино из Феодосии. Такого вина я привезу, чтобы было что пить нам на даче. Привезу сразу бутылок двадцать. Лона тебе удастся, я это чувствую, только не меняй голоса. Стриженая, с палкой, это очень хорошо.

Храни тебя господь, мою родную. Целую тебя и обнимаю. Без тебя я не могу, имей это в виду.

Твой А.

55*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
7 января 1903 г. Москва

7-е янв.

Театр, «На дне»

Пишу здесь, а то приду домой и завалюсь спать, дорогой мой. Я всю ночь не спала. Сердце прыгало, кошмарно было. Я легла в кабинете, т. к. рядом у соседей был пир горой и орали неистово. Во сне, который длился не более получаса, я все видела Ермолову, окруженную цветами.

Мне гадко на душе эти дни, ужасно беспокойно, сомнение во всем. И ничего не понимаю. Просто хоть беги куда-нибудь. Все мне не мило. Ну, да об этом нечего. Поговорю о спектакле187.

Я с Марией Петровной, конечно, опоздали и, пока пробирались на места, выслушали много дерзостей. Было смешно.

171 До выхода Комиссаржевской было ужасно: разговаривали на сцене какие-то скучные мужчины в трико и в шаблонных средневековых костюмах, завывали, шептали, но толку никакого. По всей пьесе это был сплошной ужас, и они возбуждали смех.

Комиссаржевская — никакая Монна Ванна. Странное соединение какой-то будничной современной простоты и напыщенных фраз и жестов. В мантии она, кроме того, выглядела ужасно — точно летучая мышь: масса складок, тела не чувствовалось, красоты не было, руки старые, шея тоже. Вся пьеса прошла у меня мимо уха. Моменты были хорошие, и вообще чувствую, что это хорошая артистка, и чувствую какая. Ей нельзя играть костюмных ролей.

Она, по-видимому, сама была очень недовольна и, вероятно, сильно страдала. Публика была отличная. Постановка — никакая, прямо срам. Вызывали плохо. Наших было много в театре, и публике было развлечение в антрактах. Была Ермолова, которая меня как-то особенно пленила, так что я ей почти в любви объяснялась.

Видела и разговаривала с Шаховским (бывший цензор), с Ильинским188, с Коновицерами189 etc.

Антракты были длинные. Влад. Ив. злился, что публика как баранье стадо ринулась на этот спектакль, хотя все знали, что будет плохо.

Ужинали мы в «Эрмитаже», легко, славно, Стахович угощал. Ели устриц, икру, салат, ньёки, рыбку нежную жареную, жареных устриц. Передавали впечатления, комиковали. …

56. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
7 января 1903 г. Ялта

7 янв. 1903

Актрисуля, собака моя милая, Фомка, здравствуй! Дела мои хороши, ничего себе, только, представь, на правом боку мушка, и доктор велел положить дня на три компресс. Это у меня небольшой плевритик. Сплю я прекрасно, ем великолепно, настроение хорошее, а болезнь, о которой я пишу, пустая. Не беспокойся, Фомка.

Ты все ездишь в кондитерские и на сахарные заводы, а я все праздники нигде не был, сижу дома и ем хрен. О том, как я встречал новый год, уже было писано тебе. 172 Никак не встречал. В пироге досталось счастье мне с тобой.

Сегодня получил из вашего театра список пьес, предполагаемых к постановке. Есть между прочим «На всякого мудреца довольно простоты» Островского. Мне кажется, эта пьеса у вас совсем не ко двору. Ведь это русифицированный «Тартюф», это крымское «Бордо». Уж если ставить что, так «Тартюфа», или не ставить ни той, ни другой пьесы. Вот ты порылась бы: не найдется ли чего-нибудь у Виктора Гюго? Для праздничных спектаклей? Хороню бы также «Женитьбу» Гоголя поставить. Можно ее очаровательно поставить.

Если Халютина выходит за Андреева, то я поздравляю ее, но не особенно. Андреев пустой парень190. С тех пор, как я стал немцем, т. е. твоим мужем, свадьбы в Художеств, театре стали обычны. Значит, легкая у нас с тобой рука.

Дуся моя родная, я не получаю «Новостей дня». Похлопочи-ка у Эфроса. Что за свинство, каждый январь приходится напоминать ему. Не забудь же, родная, напомни, внуши Эфросу, что так-де нехорошо.

… Ах, собака, собака, если бы ты знала! Если бы ты знала, как я скучаю по тебе, как мне недостает тебя. Если бы ты знала!

Твой немец А.

57*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
8 января 1903 г. Москва

8-е янв.

Здравствуй, милый мой! Мне надоело жить без тебя. Проклятая жизнь. Мне хочется негодовать и шуметь. Хочется, чтоб кто-нибудь научил, как надо жить. Ты, конечно, будешь смеяться. Ты не любишь, когда я так говорю. Я хожу злющая. Сегодня мне к тому же нездоровится. Надоели Машки и Ксении191. Будущую зиму буду жить в номере, чтоб не торчали на носу какие-то прислужающие души. Мне все кажется, что я мало вникаю в их жизнь, мало говорю с ними как с людьми, т. е. это не кажется, а это есть. Происходит оттого, что нет времени, да и не хочется; а все-таки неловко, и от этого я еще суше делаюсь с ними. Ну, чего я о дрязгах расписалась!

Во время 2-го акта «На дне» я перечитывала «Юлия Цезаря», и представь — мне ужасно нравится192.

173 … Сегодня я была еще раз на выставке 36-ти. Посиживала там и сидела бы долго, хоть каждый день, и это было бы для меня отдыхом! Выставка славная. Больших полотен нет, все больше этюды. Время уж такое. Мне нравятся: А. Васнецова — Озеро, эскизы на темы из Пушкина, Старая Москва и этюды. В. Васнецова — Иоанн Грозный, акварели из «Снегурочки». Архипова — Прачки, Осень и этюды. Да, впрочем, что же я перечисляю, — по газетам ты все будешь приблизительно знать. Много приятного, но особенного ничего. Бурджалов, который был тоже там с Бутовой, возмущался благородно, что художники так мало видят в жизни, так мало фантазируют193. Я люблю, когда он благородно возмущается. Смешно, но славно.

… Что за рассказ «Невеста»? Ты его пишешь или написал? Я ничего ровно не знаю. Ты от меня скрываешь. Ведь ты же знаешь, что я молчу обо всем. …

58. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
8 января 1903 г. Ялта

8 янв.

Милая Фомка, сегодня «Новости дня» пришли, не беспокойся, ничего не говори Эфросу. Здоровье мое прекрасно; согревающий компресс на мне, но треска в правом боку уже не слышу. Не беспокойся, мой дусик, все благополучно. С зубами я уже кончил, как и писал тебе. Про погоду тоже писал; она у нас скверная.

Маша выезжает 11 янв. Значит, в Москве будет 13-го. Вчера m-me Татарином прислала мне цветущий amaryllis. M-me Бонье поссорилась с Ольгой Михайловной, жестоко поссорились. А больше никаких новостей нет.

Когда увидишь Горького, то поблагодари его от моего имени, что во 2-м акте его пьесы тебе нечего делать и что ты поэтому имеешь время писать мне письма. Я твои письма, как это ни покажется тебе странным, не читаю, а глотаю. В каждой строчке, в каждой букве я чувствую свою актрисулю.

Все эти дни убирал и укладывал прошлогодние письма194.

Ну, мордуся, обнимаю тебя и целую… Береги свое здоровье, не мытарься очень. Когда можно, лежи. Не ешь твердого, не ешь всякого мусора, вроде орехов.

Христос с тобой.

Твой А.

174 59*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
9 января 1903 г. Москва

9-е янв.

Я сегодня не играю, дусик милый, и сижу долга. Была только на репетиции. Первый акт у меня выйдет, второй еще не чувствую. Все были вялые, скучные, и Влад. Ив. раскостил всех, всем влетело. Теперь подтянутся. К. С. какой-то недоумевающий. Не могу сказать, чтоб у кого-нибудь шло ярко и интересно. Положим, закисли за последнее время. Репетировали не на сцене, а это мешает.

Родион мой, как я рада, что ты в духе и в добром здоровье!

… Днем были у меня два студента-андижанца, устраивают литературный вечер в пользу пострадавших195 и, значит, просят содействия. Мы хотим прочесть два акта «На дне» и, если приедет Горький, прихватить и его. Студенты славные. Вишневский дал им мысль пригласить Дорошевича196.

… Пришел Влад. Ив. Поболтали, поговорили с ним и о роли, и о театре, и о многом. Я буду каждое утро до репетиции ходить в театр и там заниматься, в фойе или в чайной. Мне там работается. Влад. Ив. спрашивает, почему я мало делаю дома. Я, правда, дома не работаю, только лежу с ролью и думаю. Мне негде ходить и громко говорить, а в театре я не стесняюсь — и шагаю и ору. Постараюсь это исполнить.

… Я, милый, начиная с завтрашнего дня, играю, кажется, без перерыва десять раз. Славно? …

60. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
9 января 1903 г. Ялта

9 янв. 1903.

… Неустоечной записи у меня нет, но это не значит, что ее нет у Маркса. Помнится, что я не подписывал ее, но, быть может, память обманывает меня. У Сергеенко была доверенность. Далее: Грузенберг просит выслать копию с письма моего. О каком письме моем идет речь?197

Мне кажется, что если я теперь напишу Марксу, то он согласится возвратить мне мои сочинения в 1904 г., 1-го января, за 75 000. Но ведь мои сочинения уже опошлены «Нивой», как товар, и не стоят этих денег, по крайней мере 175 не будут стоить еще лет десять, пока не сгниют премии «Нины» за 1903 г.198. Увидишься с Горьким, поговори с ним, он согласится. А Грузенбергу я не верю, да и как-то не литературно прицепиться вдруг к ошибке или недосмотру Маркса и, воспользовавшись, повернуть дело «юридически». Да и не надо все-таки забывать, что, когда зашла речь о продаже Марксу моих сочинений, то у меня не было гроша медного, я был должен Суворину, издавался при этом премерзко, а главное, собирался умирать и хотел привести свои дела хотя бы в кое-какой порядок. Впрочем, время не ушло и не скоро еще уйдет, нужно обсудить все как следует, а для сего недурно бы повидаться с Пятницким в марте или апреле (когда я буду в Москве), о чем и напиши ему199.

Послезавтра Маша уезжает. После нее станет совсем скучно.

Целую свою замухрышку и обнимаю. Давно уже не писал ничего, все похварывал, завтра опять засяду. Получил письмо от Немировича.

Твой А.

Я тебя люблю? Как ты думаешь?

61*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
10 января 1903 г. Москва

10-е янв.

… Был сегодня Винокуров-Чигарин200. Пил чай, с восторгом говорил о нашем театре, о «На дне». 12-го пристрою его на «Три сестры». В Петербурге идет «На дне». Давыдов — Лука, Варламов — Бубнов, Юрьев — Барон, Савина — Настя. Винокуров говорит, что в Петербурге не ждут хорошего после нашей постановки201. Ставит Санин.

Я прочла вчера на ночь «Болото» Куприна202, и мне понравилось. «Мира божьего» Батюшков, мерно, не будет высылать — жаль. Придется выписать. Нет-нет да прочтешь чего-нибудь свеженького. Как мне хочется впечатлений новых — если б ты знал! Чувствуешь, что кругом много всего, и интересного, а вот не видишь ничего. У меня как-то душа сохнет, а хочется, чтоб она стала масляная.

… Обедали у меня Андреевы203 и пили чай вместе с Винокуровым. Потом я пошла играть.

Были еще студенты, просили участвовать, но я отказалась.

176 В театре была Зинаида Сергеевна204 — в восторге от «Дна». Была Горева, Бельская205, жена Южина. 3-й акт стали что-то плохо принимать. Не знаю отчего.

Как поживает «Вишневый сад»? Скоро ли он начнет цвести?

Антончик, правда, мои письма стали сухие? Да или нет? Как чудесно мы опять встретимся! Как будет тепло, хорошо! Ты чувствуешь, дусик? А странно наша жизнь складывается, правда?

Тепло ли тебе, все ли в порядке у тебя? Напиши. Хорошо ли ты кушаешь? Золото мое. Целую тебя за ушком и покусываю нежно и болтаю чепуху.

Твоя Оля

62*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
11 января 1903 г. Москва

11 янв.

Дорогой мой, ты меня, верно, надуваешь и скрываешь свое нездоровье? Умоляю тебя, не делай этого. Я не кукла и все понимаю, а если ты это делаешь для моего спокойствия, то ошибаешься. Я вечно буду беспокоиться и думать, что от меня скрывают. Напиши мне все подробно, когда ты захворал. Ведь третьего дня, т. е. 9-го, было письмо, что ты здоров совершенно. Это ужасно, если ты будешь мучить меня и скрывать.

Сегодня в театре была Комиссаржевская206, К. С. приводил ее ко мне в уборную. Она была в ярко-красном платье. Болтали о незначительном. Велела очень кланяться тебе.

… Сегодня после «Дна» меня ждут на двух вечерах — у Морозова и у Малкиель207, но я никуда не поехала. У Морозова детский спектакль и затем чуть ли не бал для взрослых.

Эфросу я написала и, кроме того, видела его у нас в театре. Он говорит, что газета высылается с 1-го января.

На днях поеду с Симовым смотреть его дом в Иванькове. Там, говорят, очень здоровая местность. Может, что найду.

Ну, дусик, выздоравливай скорее и пиши мне всю правду, ведь я жена твоя. …

177 63. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
11 января 1903 г. Ялта

11 янв.

Актрисуля, дуся, сегодня я написал Батюшкову, чтобы высылали тебе в Москву «Мир божий». Я написал ему, что мне «М. б.» в Ялте не нужен, ибо женская гимназия получает и снабжает меня им. Сегодня уехала Маша, и вот перед обедом задул сильный ветер. Скажи ей, чтобы она написала мне, не качало ли ее. Вообще пусть напишет, как ехала до Москвы.

Когда приеду в Москву, то непременно побываю у Якунчиковой. Она мне нравится, хотя видел я ее очень мало208.

Дуся, за праздники все у меня переболталось в голове, так как был нездоров и ничего не делал. Теперь приходится опять начинать все сначала. Горе мое гореванское. Ну, да ничего.

Пусть твой муж поболтается еще годика два, а потом он опять засядет и напишет, к ужасу Маркса, томов пятнадцать.

Выписываю из Синопа много цветов, чтобы посадить их в саду. Это от нечего делать и от скуки. Собаки моей нет, надо хоть цветами заниматься.

Сегодня наконец прочел стихотворение Скитальца, то самое, из-за которого закрыт «Курьер». Про это стихотворение можно сказать только одно, а именно, что оно плохо, а почему его так испугались, никак не пойму. Говорят, что цензора на гауптвахту посадили? За что? Не понимаю. Всё, надо полагать, в трусости.

Пусть Маша расскажет тебе, как у нас был с визитом некий Тарнани209.

Это уже второе письмо, кажется, я посылаю тебе с кляксами. Прости своего нечистоплотного мужа.

Когда пойдет «Консул Берник»?210 Хорош ли в Бернике Станиславский? А что моя жена хороша, великолепна, в этом я не сомневаюсь. Из тебя, бабуня, выйдет года через два-три актриса самая настоящая, я тобой уже горжусь и радуюсь за тебя. Благословляю тебя, бабуня, перевертываю несколько раз в воздухе, подбрасываю, ловлю и, крепко сжав в объятиях, целую. Вспоминай своего мужа.

Твой А.

178 64*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
12 января 1903 г. Москва

Телеграмма

Телеграфируй подробно здоровье немедленно.

Оля

65. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
13 января 1903 г. Ялта

Телеграмма

Все благополучно.

Антонио

66*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
12 января 1903 г. Москва

12-е янв.

Как ты себя чувствуешь, дорогой мой? Не сердись на этот вопрос. Я все думаю о тебе. Как ты, что ты? И ужасно мне стыдно за себя делается.

Сыграли «Три сестры». Мне очень игралось в третьем акте, и четвертый я чувствовала сильно и плакала.

После второго акта приходил Винокуров в восторге, говорит, что ему нравится больше, чем «На дне». Завтра он едет и увидит тебя.

… Днем репетировали 4-й акт с народом, возня была большая. У меня обедала Савицкая211.

… Когда мы будем вместе!? Как мне противны стены нашей квартиры! Как надоело приходить в пустой дом. Никто не взглянет, не поцелует, а я делаюсь жесткая без ласки, гадкая.

Как мамаша поживает, что поделывает? Все небось двери запирает? Кланяйся ей от меня, и умоляю, чтоб она не сердилась на меня за то, что не пишу. Я ведь и тебе по ночам нишу.

Дусик, ты пишешь рассказ или нет? Скажи мне. Для меня непонятно, что ты делаешь целый день. Тебе никогда не хочется написать мне о том, чем ты занят, что надумываешь, что пишешь? Я бы тебя так близко чувствовала! Не хочется, никогда?

179 Ну, я ложусь, почитаю и засну. Электричество потухло. Кругом тихо, шелестят мыши. У меня неполно на душе. Целую тебя, моего дорогого. Я плачу.

Твоя Оля

67*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
13 января 1903 г. Москва

13-е янв.

2-й акт «На дне»

… Начала письмо во втором акте, а кончаю в третьем. Рассказала про Гастошу212.

Приехала Маша. Я ее видела всего несколько минут — должна была идти в театр и то еле-еле успела. Маша говорит, что ты выглядишь хорошо, веселый. Слава богу. После театра поговорю с ней. Хотела поехать на вокзал, но была очень уставши. Пришла поздно с репетиции, обедала уже в шестом часу, а поезд приходит в 6 часов. После спектакля поболтаю с Машей.

Получила телеграмму.

Получила два письма утром. Буду их смаковать в постели. А то читала в присутствии Винокурова перед уходом на репетицию.

Говорят, что я вчера очень хорошо играла Машу213, особливо третий акт. Я это сама чувствовала. Не умею тебе сказать, как я счастлива, когда чувствую успех в старых ролях. И знаешь, они мне не надоедают. Мне всегда хочется вложить в них что-то новое.

Батюшков прислал свою статью о «На дне»214. Я еще не прочла.

… Когда мы увидимся? Дорогой мой, милый! Когда, когда? Ты часто думаешь о лете, о мифической даче?

Надо кончать, сейчас будет убийство Костылева, и потащили обваренную Наташу. …

68. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
13 января 1903 г. Ялта

13 янв.

Оля, моя милая, 11 числа утром, когда уехала Маша, я почувствовал себя неважно; болела грудь, тошнило, 38°. И вчера было то же самое. Спал хорошо, хотя и беспокоили боли. Был Альтшуллер, пришлось опять облачаться в согревающий компресс (он у меня громадный). Сегодня утром было уже 37, я чувствую слабость, сейчас поставлю 180 мушку, но все же я имел право телеграфировать тебе сегодня, что все благополучно. Теперь все хорошо, пошло на поправку, завтра я опять буду совсем здоров. Я от тебя ничего не скрываю, пойми ты это и не беспокой себя телеграммами. Если бы что случилось не только серьезное, но даже похожее на серьезное, то первый человек, которому бы я сообщил это, была бы ты.

Ты не в духе? Брось, дуся. Перемелется, мука будет.

Сегодня земля покрыта снегом, туманно, не весело. Мне грустно, что у меня столько времени ушло без работы и что, по-видимому, я уже не работник. Сидеть в кресле, с компрессом и киснуть не очень-то весело. Ты меня разлюбишь, дусик? Во вчерашнем письме ты писала, что ты подурнела. Не все ли равно! Если бы у тебя журавлиный нос вырос, то и тогда бы я тебя любил.

Обнимаю мою родную, мою хорошую таксу, целую и опять обнимаю. Пиши!!

Твой А.

69. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
14 января 1903 г. Ялта

14 янв.

… У нас снег. Ты пишешь, что я один только браню здешнюю погоду. А разве кто хвалит? Кто сей человек? Получил от Куприна письмо: у него родилась дочь. Мотай это на ус. Получил письмо от Суворина, ответ на нотацию, которую я написал ему215; пишет, что житья нет от сына. Получаю газету «Гражданин», в последнем номере Горький именуется неврастеником и успех пьесы объясняется неврастенией216. Вот уж от кого даже не пахнет неврастенией. Горькому после успеха придется выдержать или выдерживать в течение долгого времени напор ненависти и зависти. Он начал с успехов — это не прощается на сем свете. …

70*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
15 января 1903 г. Москва

15-е янв.

Вчера взяла почтовую бумагу в театр, но не писала тебе, дорогой мой, — очень уж болела голова и я дремала весь второй акт и середину третьего. Так трудно было играть в парике, голова стянута. Гадость.

181 Ночью долго не засыпала, плакала, все мрачные мысли лезли в голову. Так, в сутолоке, живешь, и как будто все как следует, и вдруг все с необыкновенной ясностью вырисовывается, вся нелепица жизни. Мне вдруг так стало стыдно, что я зовусь твоей женой. Какая я тебе жена? Ты один, тоскуешь, скучаешь… Ну, ты не любишь, когда я говорю на эту тему. А как много мне нужно говорить с тобой! Я не могу жить и все в себе носить. Мне нужно высказаться, иногда и глупостей наболтать, чепуху сказать, и все-таки легче. Ты это понимаешь или нет? Ты ведь совсем другой. Ты никогда не скажешь, не намекнешь, что у тебя на душе, а мне иногда так хочется, чтобы ты близко, близко поговорил со мной, как ни с одним человеком не говорил. Я тогда почувствую себя близкой к тебе совсем. Я вот нишу, и мне кажется, ты не понимаешь, о чем я говорю. Правда? Т. е. находишь ненужным.

Это хорошо, что ты возишься с цветами, я люблю, это к тебе идет, дусик. Я люблю твою фигуру в саду, с ножницами.

Маша поправилась в Ялте, отдохнула, пополнела. Как ей, верно, не хотелось ехать в Москву!

Что у меня впереди, ничего не знаю! Когда я тебя увижу?! Я сильно начинаю седеть. Весь затылок серебрится.

В среду еду с Москвиным на розвальнях к их тетке в Серебряный бор — час езды. Она там зимует: на берегу Москвы, в сосновом лесу. Посмотрю, нет ли там чего. Ты не раздумал насчет дачи?

В театре был Карабчевский217, был у меня, сидел. Говорит, что пьесы нет, т. е. «На дне», а есть хорошая игра. Не то что Чехов, говорит. Поднес Андреевой и мне чудные корзины цветов после третьего акта. Смешно, верно, было смотреть на наши ночлежные фигуры рядом с цветами.

Шубинский смотрел тоже.

Сегодня утром я была в бане и до спектакля не выходила, сидела дома, разбирала шкаф, ревела, учила роль, но довольно лениво.

Мне очень тоскливо на душе.

Попроси у Татариновой снимок с Аутского дома и пришли мне. Не забудешь? Целую тебя, моего дорогого, необыкновенного, обнимаю нежно. Какая у нас будет встреча?!

Твоя собака

182 71. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
16 января 1903 г. Ялта

16 янв.

Бабуня, ты клевещешь, я никогда не лгал тебе насчет здоровья, ничего не скрывал и боюсь даже, что иной раз и преувеличивал. Вот опять пишу отчет. При Маше у меня болел бок, был плеврит небольшой и, по-видимому, сухой, компресс, мушки и проч., стало хорошо. Но 11 янв., в день отъезда Маши, я почувствовал себя неважно: боль в правом боку, тошнота, температура 38. Оказалось, что у меня плеврит, небольшой выпот с правой стороны. Опять мушка, порошки и проч., и проч. Сегодня температура нормальна, но бок побаливает; эксудат еще есть, но, по словам Альтшуллера, уже всасывается, один пустяк остался. Чувствую себя гораздо бодрее и уже охотно сижу за столом. И аппетит есть. Опять-таки повторяю, что от тебя я ничего не скрывал никогда и скрывать не намерен.

 

Их назвали в Москве «подмаксимами». Между ними есть субъект, в подражание Горькому называющий себя «Скиталец». Как и Горький, он одевается в косоворотку и длинные голенища, носит сверх того декадентский пояс и золотое пенсне. Недавно, на каком-то благотворительном вечере, он прочел стихи, призывая бить по головам состоятельных людей. Призыв этот, кажется, не имел реального успеха. Но автор его покорил сердце замоскворецкой купчихи, предложившей ему себя и свой миллион. Меня уверяли, что подмаксимы пользуются большим успехом среди московской купеческой знати, главным образом — купчих.

 

Это тебе клочок из «Гражданина».

Скажи И. А. Тихомирову, что в «Гражданине» № 4 есть большая статья о пьесе Горького «На дне». Пусть вырежет и наклеит у себя218.

Ночью шел дождь, весь снег стаял. Погода, если судить по тому, что я вижу в окна и слышу в печах, неважная. Нового ничего нет. Собаки и журавли жиреют. Арсений совсем опреподобился, скоро начнет ходить в подряснике. В кабинете пахнет твоими духами.

Ну, обнимаю бабуню мою и целую 1001 раз. Пиши мне каждый день, непременно. У дачи должны быть два достоинства, обязательные: близость воды рыболовной и отсутствие или не близкое присутствие жилых мест. Желательно было бы иметь только 2-3 комнаты, чтобы летом никто не оставался ночевать. И проч. и проч.

Ну, будь здорова, Христос с тобой.

Твой А.

183 72*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
16 января 1903 г. Москва

16-е янв.

Уже 4-й час, дорогой мой, милый, любимый! Хоть немножко напишу тебе. Приехали с Машей от Желябужских, куда я отправилась после «Дяди Вани». Были Москвин, Лужение, Качаловы, Бурджалов, Морозов — из наших, а затем какие-то нелепые студенты, задирающие, какой-то Иванов-литератор (?), но не Иван Иванович, того я знаю. Играли «в гости». Мне показалось очень скучно так время проводить. Наши пробовали дурить, но что-то не выходило. Ужинали.

«Дядю Ваню» играли в старом составе. Марию Петровну после репетиции я увезла к себе, после обеда уложила ее в кабинете, затворила, потом повезла ее в театр, и она играла как следует, немного слабо по голосу. Сбор был отличный, почти все полно. После спектакля К. С. благодарил меня за супругу и говорит, что теперь она будет играть. Она в день спектакля будет находиться под моим гипнозом. Днем разбирали третий акт «Берника». Я ничего не понимаю, как кто будет играть. У меня пока Лона только в мечтах.

Приехал Горький, был в театре днем. Просил приютить на ночь какую-то еврейку, дочь банкира, бежавшую с женихом. Жених отравился, но не умер, иона его бросила219. Хорошо?

У нас опять все тает. Мама все еще больна. Болит у меня сердце за нее. Я такая свинья — ничего для нее в жизни не сделала. Постараюсь на лето ее устроить по ее вкусу и материально помогу ей, сколько смогу, чтобы она отдохнула хорошенько. Буду ей квартиру искать весной подешевле, чтобы ей легче было.

Ну, до завтра, дорогой мой, нежный мой поэт, здоровей, будь умник. Мне без тебя тяжело и непонятно.

Твоя Оля

73. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
17 января 1903 г. Ялта

17 янв.

Здравствуй, дусик мой! Знаешь, что я придумал? Знаешь, что я хочу предложить тебе? Ты не рассердишься, не удивишься? Давай вместо дачи в этом году поедем в Швейцарию. Там мы, устроившись, благодушно проживем 184 два месяца, а потом вернемся в Россию. Как ты думаешь? Что скажешь?

Сегодня приехал учитель, привез от тебя подарки. Прежде всего, миллион поцелуев тебе за карточку, кланяюсь в ножки. Угодила, дуся моя, спасибо! Бумажник очень хороший, но его придется, вероятно, спрятать, так как теперешний мой бумажник мне памятен и дорог; его когда-то подарила мне собака. К тому же новый, кажется, неудобен, из него легко потерять деньги и бумаги. За конфекты тоже низко кланяюсь, хотя конфект я не ем; мать очень любит их, стало быть, ей отдам.

Но бедный Вишневский! Пиво, которое он прислал мне, сообразительный учитель сдал в багажный вагон; оно замерзло, бутылки полопались. Надо было бы предупредить учителя. Вообще не везет мне с пивом! А кто прислал мне птицу в шляпе? Ты или Вишневский? Удивительно безвкусное венское изделие. Куплено оно, очевидно, в венском магазине не Клейна. Бррр, забросил на печку, тошно смотреть даже. Но это пустяки впрочем, а вот пива жаль, даже кричать готов.

Поедешь в Швейцарию? Напиши мне, родная, подумав и все взвесив, и если решишь, что ехать можно и что мы, быть может, поедем, то начни собираться мало-помалу, так чтобы нам в конце мая и выехать, составив предварительно маршрут. Вчера на ночь я читал в «Вестнике Европы» статью Евг. Маркова о Венеции. Марков старинный писака, искренний, понимающий, и меня под его влиянием вдруг потянуло, потянуло! Захотелось в Венецию, где мы побываем, захотелось в Швейцарию, где я еще не был ни разу […]

Поедем, родная! Подумай! Если же почему-либо тебе нельзя, тогда отложим до будущего года. Сегодня ветрище дует жестокий. Ну, благословляю тебя и обнимаю мою радость. Отвечай поскорей насчет Швейцарии.

Твой А.

74*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
18 января 1903 г. Москва

18-е янв.

Только день пропустила, а кажется, что целую вечность не писала тебе, дорогой мой, милый, ласковый мой!

Отчего ты снова прихворнул? Что же это? А я-то радовалась, 185 что ты эту зиму хорошо начал проводить! Ну, ничего, потерпим, будет ведь лучше? Все будет лучше, яснее, полнее. Не грусти, дусик милый. Я знаю, как ты тоскуешь, как скучаешь, я знаю, что должна жить около тебя, помогать тебе, развлекать тебя. А не делаю, потому что подла, не сильна, или неправильно понимаю жизнь, или очень я жадна, или потому что поздно начала жить и везде чувствую неполноту. Сама не знаю, ничего я не знаю.

Как ты провел день своих именин? Винокуров, верно, увеселял тебя рассказами про Москву. Не надоело тебе? Коробок от Вишневского довез благополучно? Курёнка передал? Бумажник нравится или нет? Конфекты кушаешь? Рожицу мою нашел?

Вчера и сегодня я устала, потому что две ночи кутила. Pardon, monsieur! Я тебе писала, что была у Желябужских. Легла поздно, т. к. болтала с Машей, а потом писала тебе и много думала, не спала. Вчера после репетиции хотела поспать, да пришли Званцева, Фейгина, Саша Средин, так что я перед самым спектаклем только полежала220.

Во время второго акта проходила с Влад. Ив. сцены Лоны. После третьего акта вызывали Горького, он выходил злой, нехотя, ковырял нос и не кланялся.

Алексин смотрел. После театра ездили в «Эрмитаж» по приглашению Горького. Из дам были я и Мария Федоровна только и масса мужчин. Потом приехал Скиталец с своей невестой и ее сестрой. Невеста застенчива до ужаса — жалко было смотреть на нее. Зачем он подверг ее такой пытке! Были Шаляпин, Собинов, Слонов (композитор), Ульянов (вроде литератора), Алексин и наши. Шаляпин рассказывал анекдоты, но не сальные, я до боли хохотала. Какой он талантливый! Пел он тоже, пел чудесно, широко, с захватом. Рассказывал о сотворении мира; о том, как поп слушал оперу «Демон»; как дьякон первый раз по железной дороге ехал; как армянин украл лошадь, но оправдался: лошадь, говорит, стоит поперек улицы, а улица узенькая, я — мимо морды: кусает, я мимо зада — лягает, я — под нее, она на меня верхом села, тогда я занес ногу через нее, а она тут-то и убежала, значит, она меня украла, а не я ее. Это очень комично с армянским акцентом.

Качалов нага чудесно рассказывает, тонко, я первый раз слушала. Надо тебе его демонстрировать. Просидели мы до пяти часов. Я спала всего часа три.

186 Днем репетировала, после обеда уснула, и опять «Дно» играли. Сегодня у нас была Ермолова. Мы ей в ложу цветы положили, у нас в фойе угощали чаем, фруктами, конфектами, водили по уборным. Она была ужасно тронута приемом. Какая она славная, симпатичная.

Да, забыла: Шаляпин просил тебя очень поцеловать куда попало, — так и велел написать. Я исполняю. Чувствуешь? Собирается он постом в Египет. Говорил он речь, копируя Горького. При этом вспоминали ванте путешествие по Кавказу221 и укоряли друг друга в пьянстве. Кто-то уверял, что ты говорил речь в Тифлисе; я, конечно, опровергла этот слух. Мой писатель — и вдруг речь! Несообразно.

Ермолова говорит, что после 1-го акта она чуть не зарыдала, — такое сильное впечатление222.

Маша сегодня смотрела тоже «На дне». Говорит, что Качалов и Москвин ей меньше понравились. Шнап наш делается интересным.

Вчера у нас был пирог в честь твоих именин, пили вино, чокались за твое здоровье. В «Эрмитаже» все поздравляли меня с именинником.

Ах, Антончик, как ты мне нужен, как мне тяжело без тебя! Спасение, что я целый день занята.

Родной мой, как ты справляешься с компрессом, с мушкой? Неужели тебе никто не помогает? Поля могла бы. Она такая добрая, хорошая. Какой бог рассудит мою жизнь?

… Сегодня Горький ни за что не вышел, несмотря на то, что публика безумствовала. Скандал просто был.

Завтра иду с Машей слушать Кубелика — чудо. Концерт в консерватории, днем.

Получила от Крестовской длинное письмо, очень милое, и книгу, которую она шлет мне и Маше — чеховским женщинам. Там «Исповедь Мытищева» и «Вопль»223. Ты улыбаешься, конечно? Целую.

75*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
19 января 1903 г. Москва

19-е янв.

Ты себя лучше теперь чувствуешь, дорогой мой? Если бы я умела молиться, я бы каждый день молилась, чтобы ты здоровел. Я прежде умела молиться и перестала после смерти отца.

187 Я сегодня вечером дома и совсем одна; заезжал только Влад. Ив. на четверть часа.

Днем слушала Кубелика224. Что это за гениальный мальчишка! Какая чертовская техника, звук, легкость необычайная! Я давно не слыхала ничего подобного. И мордочка интересная. Я тебе пришлю его на открытке.

Я за всю зиму первый раз в концерте. Так чудесно было, днем, светло, нет электричества. Масса народу. Видела опять Пятницкого, Алексина, Варв. Самс. Коссович, бабушку, Телешовых, Малкиелей etc. Я так была счастлива слышать оркестр, музыку, даже в груди что-то сделалось, точно вот сейчас сознание потеряю. Мнение большинства — что Кубелик только виртуоз, только техника сильна у него. Но он чудесно, певуче, мягко сыграл Andante cantabile из концерта Моцарта, и с годами он будет еще лучше, еще сильнее передавать пение.

… «Мир божий» — я еще не получала.

… Когда мы увидимся, Антончик?! Ведь ничего не выходит из нашей жизни. Ты в конце концов разлюбишь, охладеешь ко мне, раз меня нет около тебя. На меня отчаяние нападает, ты знаешь? Ты там один, тоскуешь, я здесь одна (хоть и толкусь на народе), нервлюсь, раздражаюсь. Что надо делать? Ты умный, скажи.

Целую тебя, обнимаю горячо и ужасно хочу тебя увидеть; мечтаю об отпуске, но…

Не забывай меня, не проклинай,

твоя Оля

76*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
20 января 1903 г. Москва

20-е янв.

Дорогой мой Антончик, здравствуй! Пишу тебе опять в ночлежном костюме. Играем в пользу хитровцев, по возвышенным ценам. Все полно. Я сейчас рассказала про Гастошу. Играется.

Сейчас получили телеграмму от Берлинского Малого театра с выражением всяких чувств. Мы ведь поздравляли их с тем, что они играли «На дне». По-моему, успеха там не было. Ты читал фельетон? Много написано, но чувствуется, что что-то не то. Правда?225

Сейчас К. С. спрашивал, пишешь ли ты пьесу. Душе, говорит, надо отдохнуть. Дусик, если бы ты знал, как нужна 188 твоя пьеса, как ее жаждут, жаждут твоего изящества, нежности, аромата, поэзии, всего того, что ты можешь дать. Чувствуешь, мой тонкий писатель? Дусик милый! С какой любовью мы будем разбирать, играть, выхаживать «Вишневый сад». Ты увидишь. И ты с нами будешь жить.

Сейчас прервал меня брат Мейерхольда, умолил читать в концерте 2-го февраля. В пользу родильного приюта. Читают Андреева, Качалов. Еще Цингер пристает читать в Историческом музее отрывки из «Монны Ванны»226. Ты сердишься?

Меня ужасно легко уговорить: тянут сейчас Москвины к себе, после спектакля. Съезжу на часок.

28-го будет генеральная «Столпов». Ничего не понимаю, что будет. Вспоминаем тебя, как ты бы хохотал над Ибсеном. А он, кажется, приезжает. Посмотрел бы нас.

Кончаю уже в перерыве в четвертом акте. Тебе противно это письмо, пропитанное театром?

Как я хочу тебя видеть! Если бы меня отпустили на масленую и первую неделю уехать к тебе? Как ты думаешь? Я еще не говорила ни с кем об этом.

Целую, обнимаю, прижимаю тебя, чтоб ты был близко ко мне, чтоб я могла разглядеть, что у тебя в глазах, дорогой мой. Не брани меня за мои скверные письма. Я ведь временами бываю трепаная, ничего не соберу ни в голове, ни в душе. Сейчас еще выхожу на сцену. Целую горячо.

Твоя собака

77. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
20 января 1903 г. Ялта

20 янв.

У Татариновой воспаление легкого, дусик мой, я возьму у нее фотографию дома, когда выздоровеет, не раньше. Из твоего бумажника, который ты прислала мне, я устроил маленький склад рукописей и заметок; каждый рассказ имеет свое собственное отделение. Это очень удобно.

Что же ты надумала, что скажешь насчет Швейцарии? Мне кажется, что можно устроить очень хорошее путешествие. Мы могли бы побывать по пути в Вене, Берлине и проч. и побывать в театрах. А? Как ты полагаешь?

Савина ставит в свой бенефис мой старинный водевиль «Юбилей»227. Опять будут говорить, что это новая, пьеса, и злорадствовать.

189 Сегодня солнце, яркий день, но сижу в комнате, ибо Альтшуллер запретил выходить. Температура у меня, кстати сказать, вполне нормальна.

Ты, родная, все пишешь, что совесть тебя мучит, что ты живешь не со мной в Ялте, а в Москве. Ну как же быть, голубчик? Ты рассуди как следует: если бы ты жила со мной в Ялте всю зиму, то жизнь твоя была бы испорчена и я чувствовал бы угрызения совести, что едва ли было бы лучше. Я ведь знал, что женюсь на актрисе, т. е. когда женился, ясно сознавал, что зимами ты будешь жить в Москве. Ни на одну миллионную я не считаю себя обиженным или обойденным, напротив, мне кажется, что все идет хорошо, или так, как нужно, и потому, дусик, не смущай меня своими угрызениями. В марте опять заживем и опять не будем чувствовать теперешнего одиночества. Успокойся, родная моя, не волнуйся, а жди и уповай. Уповай и больше ничего.

В Ялте на базаре угорело четыре мальчика. Пришло приложение к «Ниве» — рассказы мои с портретом, а под портретом удивительно дрянно сделанная моя подпись.

Теперь я работаю, буду писать тебе, вероятно, не каждый день. Уж ты извини.

Поедем за границу! Поедем!

Твой супруг А.

78*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
21 января 1903 г. Москва

21-е янв.

Твое письмо меня взволновало, родной мой! Ты, верно, был сильно не в духе. Я тебе ничем не угодила, дусик? Прости. А бумажник мне очень по вкусу, там так много отделений, я его долго рассматривала и вертела и перебрала весь магазин. Отчего тебя рассердила игрушечка? Я просто так послала ее, мне хотелось послать что-нибудь из моих вещей. У меня был целый оркестр таких птиц, и они меня потешали; в последнюю минуту, когда уходил учитель, я ее завернула и отдала. Не сердись, милый. Мармеладу и мятных не прислала, потому что первого ты в Москве в рот не брал, когда я приносила, а вторых можно достать в Ялте, а абрикосовские конфекты ты всегда любил. Пиво очень жалко, но я тебе еще пришлю. Учитель — дубина; я ему твердила сто раз, что надо короб отдать кондуктору, 190 поставить в холодок. Вишневский огорчится, когда узнает.

Так мы едем в Швейцарию? С наслаждением, милый мой! Я на все согласна, что ты ни придумаешь. Поживем в горах, в чудном воздухе, тем более что ты еще не был в Швейцарии. Собирай сведения, куда лучше ехать, приобрети карту и составляй маршрут, и я тоже буду думать, будем писать друг другу, что надумаем, а потом вскоре и поговорим. Так, милый мой?

Весной мы, верно, будем репетировать «Вишневый сад», правда? Наверное даже. Ты будешь на репетициях, будешь все говорить. Подготовимся потихоньку к отъезду и катнем. Побываем и в Венеции. В дороге я все буду делать, и с билетами, и с багажом возиться. Тебе будет хорошо и покойно, ты увидишь. Ты будешь у меня веселый и хороший.

… Сегодня мы с Машей обедали у Алексеевых. Были: Лужские, Немировичи, Вишневский, жена Амфитеатрова.

… Дуняша служила у стола, и мне [это] так напомнило Любимовку!

Ну, дусик, пора, уже скоро три часа. Завтра надо рано вставать, ехать в Серебряный бор. Обнимаю тебя и целую нежно и прошу прощения, если не угодила тебе. Чего тебе прислать из Москвы? Напиши, родной мой. Будь здоров, целую твои глаза, губы много, много раз и улыбаюсь тебе.

Твоя Оля

79*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
22 января 1903 г. Москва

22-е янв.

День св. Ольги-лыжницы.

Я, дусик, удивительно провела сегодняшний день. Давно уже мечтала о таком отдыхе. Сейчас ужасно устала и ложусь, но хочу хоть вкратце написать тебе, что я проделала. Утром в 9 1/2 час. мы двинулись в путь на парочке на отлете: Москвины, Адашев228 и я. Уехали верст за восемь в Серебряный бор на берегу Москвы, где дача Гельцеров, живут ее родители и тетка229. Приехали, погуляли здорово до обеда; накормили нас на славу, — завтра меню напишу. После обеда я с моими кавалерами отправились на лыжах.

191 Господи, какая это прелесть! Скользить по чистому, нетронутому снегу, дышать сколько хочешь, кругом ни души, только сосны, скользишь куда хочешь, нигде препятствий. Наслаждение прямо. К тому же тепло. Хохотали мы до упаду над Адашевым, который первый раз на лыжах и падал. Я ни разу не свалилась, скатывались с пригорков, одним словом, наслаждались вовсю.

В пять часов попили чаю и поехали прямо в театр, играть «На дне», веселые и довольные. Тебе это нравится? А, дусик мой золотой? Завтра опишу как следует.

А от тебя не было письма. Мне кажется, что ты раздражен против меня, сердишься. Правда или нет? Мне так хочется пожить с тобой, приласкаться, поговорить с тобой, пофилософствовать, хочется любить сильно.

Целую тебя, моего нежного, чудного, драгоценного, шепчу на ухо что-то, отчего ты улыбаешься.

Твоя Оля

Решили 22-е января отныне праздновать: св. Ольги-лыжницы.

80*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
23 января 1903 г. Москва

23-ье янв.

Голубчик мой, дорогой мой, второй день нет письма. А последнее было такое нервное, нехорошее; что случилось? Ты недоволен мной, сердишься на меня? Я тебя раздражаю своими нелепыми письмами, сухими, рассеянными. Я все это чувствую. Прости, дорогой мой. Я растрепалась душой. Мне тяжело без тебя, нет опоры. Я с тобой увереннее живу, крепче.

Ах, дусик мой… Если бы мне сейчас прижаться к тебе крепко, крепко, так, чтоб я слышала биение твоего сердца, чтоб ты мне говорил что-то ласковое, нежное и чтоб душа у меня смягчилась. Когда мы увидимся, когда?!

А как вчера славно было! Чистый, нетронутый, крупичатый снег, сосны, печальные, томящиеся, унылый их шум, золотистый закат, легкие облака, за Москвой-рекой какие-то татарские горы, точно предгорье Крыма, село, из-за холма любопытно торчит колокольня, на горизонте темный синеющий лес — так бы убежала на лыжах куда-то на простор, в ширь, точно там есть другая жизнь, которая 192 манит и тянет. Сидела я на пне и любовалась без конца. Дятел стучал, сосна скрипнула. Ты бы понял и чувствовал всю эту красоту, я знаю.

… Сегодня не репетировалось. Я закисла с Лоной, не знаю, что делать. Дурацкая у меня манера: схвачу сразу образ и живо охладею, начинает казаться, что это не то, и кончается тем, что возвращаюсь к нему же. Ужасная была репетиция. Все носы повесили. Ни у кого нет ничего. Влад. Ив. сердился молчаливо.

После репетиции Горький увез меня обедать к Скирмунту; там была его жена, Пятницкий, Бларамберг, Бальмонт230.

Бальмонт был сегодня «На дне», и жена звала меня пить чай к ним после театра, но я устала и не пошла.

С Пятницким говорила о Марксе. Он очень деликатно относится к этому делу и понимает, что тебе это все неприятно. Он говорит, что надо бы Марксу внушить, чтоб он изменил условия, и что если он теперь через тебя заработает, ну хоть 200 000, то чтоб тебе дал хоть третью часть, что ли, и чтоб будущее твое откупить у него. Он настаивает, что это грабеж231. Дусик, вспомни, подписывал ли ты неустоечную запись и есть ли договор относительно Сергеенко. Завтра еще напишу о Марксе, а теперь addio, спать хочу. Целую и обнимаю тебя. Я опять буду вроде новорожденной, когда встречусь с тобой.

Твоя собака

81. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
23 января 1903 г. Ялта

28 янв.

Актрисуля моя, здравствуй! Получил сегодня письмо от Немировича, пишет о пьесах, какие пойдут, спрашивает про мою пьесу. Что я буду писать свою пьесу, это верно, как дважды два четыре, если только, конечно, буду здоров; но удастся ли она, выйдет ли что-нибудь — не знаю.

Ты хочешь, чтобы Поля ставила мне компресс? Поля?!! Впрочем, теперь я уже не кладу компрессов, обхожусь одними мушками. Температура вчера была нормальна, а сегодня еще не ставил термометра. Теперь сижу и пишу. Не сглазь. Настроение есть, хотелось бы дернуть в трактирчик и кутнуть там, а потом сесть и писать.

193 Зачем Скиталец женится? Для чего это ему нужно?

Все жду, что ты скажешь насчет Швейцарии. Хорошо бы мы могли там пожить. Я бы кстати пива попил бы. Подумай, дусик, мой ненаглядный, и не протестуй очень, буде тебе не хочется ехать. Гурзуфский учитель ничего не рассказывал мне про Москву, а только сидел и кусал свою бороду; быть может, он был огорчен тем, что полопались от мороза бутылки с пивом. Да и я был нездоров, сидел и молча ждал, когда он уйдет.

Твоя свинья с поросятами на спине стоит у меня на столе, кланяется тебе. Славная свинка.

А какая масса сюжетов в моей голове, как хочется писать, но, чувствую, чего-то не хватает — в обстановке ли, в здоровье ли. Вышла премия «Нивы» — мои рассказы с портретом, и мне кажется, что это не мои рассказы. Не следовало бы мне в Ялте жить, вот что! Я тут как в Малой Азии.

Чем занимается в Москве преподобный Саша Средин? Как его здоровье, как жена? Видела ли ты в Москве Бальмонта?

Ну, собачка, будь здорова, будь в духе, пиши своему мужу почаще. Благословляю тебя, обнимаю, целую, переворачиваю в воздухе. Скоро ли наконец я тебя увижу?

Твой А.

82*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
24 января 1903 г. Москва

24 янв.

Наконец пришло письмо сегодня, дорогой мой! Я немного успокоилась, хотя тон письма меня не успокаивает. Закралась нотка, впрочем, вполне понятная. Бережешь ли ты себя, дусик? Все делаешь как следует? Аппетит каков? Про настроение не спрашиваю. Я все его понимаю и чувствую.

Я больше не стану раздражать тебя своими письмами, даю тебе слово. Буду писать веселые, без нытья. Ты доволен? Антонка, мне так хочется услышать твой голос!

Так, значит, мы едем в Швейцарию! Я рада. Ты будешь мой, и я буду твоя. Буду тебя лелеять, холить, выхаживать.

Сегодня я дома. Была m-me Малкиель ушла. Мы с Машей сидели в кабинете, и я читала вслух статью о тебе 194 Альбова («Мир божий» получили); Маша шила. Как видишь, картина семейная. Статью прочла наполовину. Многое мне нравится232. Пришел Немирович, принес мне журналы для фигуры Лоны. Сидели втроем, болтали, потом я беседовала о Лоне, которая меня мучает.

Наши все девы были на «Мещанах», т. к. сегодня именины Ксении и я их отпустила. Я с Шнапом ходила за ветчиной, Маша варила картошку к ужину. Как чудесно, когда нет прислуги! Как свободно!

«Столпы» наши нас не утешают. Надо бы написать тебе о разговоре с Пятницким, да не хочется об этом говорить. Напишу завтра. Можно?

Голубчик, прости меня, что я ною в своих письмах! Я не должна этого делать.

Читал сегодня «Новости дня»? А про поганку m-me Метерлинк? Не сделать ли мне такую штуку? А, как ты думаешь?233

Пива я тебе пришлю. Мятных пришлю. Дурацких птиц не буду присылать, конфект вкусных тоже нет.

Душу тебя в объятьях, целую тысячу раз. Как мне скучно в своей одинокой спальне! И тебе тоже?

Работай, дусик; думай о «Вишневом саде». Я его жду с адским нетерпением.

Поцелуй мамашу, кланяйся всем.

Твоя Оля

83. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
24 января 1903 г. Ялта

24 янв.

Да, дусик, мне теперь легче, а сегодня и совсем хорошо, так хорошо, что я даже в сад выходил. Погода чудесная, теплая.

Получил письмо от Александра Борисовича234, того самого студента, серьезного, который был в Андреевской санатории чем-то вроде вице-директора. Спрашивает, как здоровье, и, кстати, извещает, что он уже врач. Тебе кланяется.

У нас во дворе завелись два черных щенка, которые лают всю ночь и уже прижились. Как удалить их? Обе дворняжки.

Дусик, прости за совет: не оставляй дома денег или запирай их как-нибудь особенно. Иначе не обойдешься 195 без сюрпризов. Больше я тебе на эту тему писать не буду, прости.

Вчера у меня просидел вечер старик кн. Ливен235. Обнимаю тебя, мою собаку, и жду, что скажешь насчет Швейцарии и Италии, вообще насчет нашего лета. Нам с тобой осталось немного пожить, молодость пройдет через 2-3 года (если только ее можно назвать еще молодостью), надо же торопиться, напрячь все свое уменье, чтобы вышло что-нибудь.

Ну, господь с тобой, не хандри.

Твой А.

84*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
26 января 1903 г. Москва

26-е янв.

… Вечером сейчас слушала Гофмана236. Он играл только Шопена. Первое отделение слушала с наслаждением, даже в глазах защекотало, а ко второму уже утомилась. Духота адская, народу масса. Я была одна. Там, в большой зале Собрания, так светло, так парадно, и мне захотелось даже быть нарядной, в великолепном туалете. Видишь, какая я пустышка. Под музыку я с аппетитом думала о своей Лоне, фантазировала. Позади меня ужасно как-то мелко щебетали дамы. Меня давила толпа, тяжко было. Интересного ничего не бросилось в глаза. Только видела, как многие постарели. Я подумала, что и я также, верно, постарела.

Во вторник уезжает в Ялту Елизавета Николаевна Званцева. Она будет у тебя. Будь с ней мил. Она деликатная, славная. Влюблена в тебя уже пятнадцать лет. Вникни. Не будь бесчувственным.

Шаповалов был сегодня237, но я его видела всего пять минут, уходила на репетицию. Репетировала четвертый акт, с хором, музыкой и народом в костюмах. Думаю, что будет торжественно и трогательно.

… «На дне» берем полные сборы, слава богу. Конст. Серг. в 4-м акте всегда нас потешает своей путаницей в словах. Что он иногда говорит!

Сегодня все хнычут, что «Мечты» играют без меня238. «На дне» тем приятно играть, что можно приезжать за 20 минут до начала, второй акт — отдыхать, и кончается рано.

196 Я с нетерпением жду «Вишневого сада», жду изящества, поэзии; что-то я буду изображать там!

Статью Альбова читаю; многое хорошо в ней, много понято.

… Я прочла «В тумане», и представь — мне нравится239. Этот несчастный гимназист — как живой стоит, и страдаешь за него. Разговор с отцом мне нравится. Напиши свое мнение. Целую тебя, крещу, держу долго в объятиях и глажу и ласкаю нежно и смотрю в мои чудные глаза лучистые.

Твоя собака

85. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
26 января 1903 г. Ялта

26 янв.

Дуся моя, необыкновенная, собака моя милая, значит, ты согласна в Швейцарию, вообще попутешествовать вместе? Великолепно! Мы в Вене проживем дней пять, потом в Берлине побываем, в Дрездене, а потом уже в Швейцарию. В Венеции, вероятно, будет уже очень жарко.

Бумажник твой мне очень понравился и нравится очень, клянусь тебе, но мне не хотелось расставаться со старым, твоим же. Теперь твой бумажник (новый) лежит у меня на столе, и в нем разные заметочки для рассказов. Я пишу и то и дело лезу в бумажник за справкой.

Ваш театр перестал высылать мне репертуар. Имейте сие в виду-с.

А петух в шляпе мне не понравился, потому что он шарлатанское изделие; нельзя в комнате держать таких вещей. Ну, да черт с ним, с петухом.

Погода здесь дивная, завтра я уже выеду в город. От плеврита осталось только чуть-чуть, почти все всосалось.

… Пишу рассказ для «Журнала для всех» на старинный манер, на манер семидесятых годов240. Не знаю, что выйдет. Потом нужно для «Русской мысли», потом для «Мира божьего»… Спасите нас, о неба херувимы!!

Как славно, как бесподобно мы с тобой проедемся! О, если бы ничто не помешало!

Получил от Комиссаржевской письмо, просит новую пьесу для ее частного театра в Петербурге. Она будет хозяйкой театра. Чудачка, ее ведь только на один месяц хватит, через месяц пропадет всякий интерес к ее театру; а 197 написать ей об этом неловко, да и нельзя: она уже бесповоротно окунулась в свое предприятие. А что написать ей насчет пьесы? Отказать? Поговори поскорее с Немировичем и напиши мне, можно ли ей пообещать «Вишневый сад», т. е. будет ли ваш театр играть сию пьесу в Петербурге. Если нет, тогда пообещаю ей.

Значит, мы с тобой поедем? Умница моя, я теперь тебя никогда не брошу. Обнимаю тебя так, что ребрышки все захрустят, целую в обе щеки […] и прошу, писать мужу.

Твой А.

К вам поехала дочь Татариновой. А ты на масленой не приедешь, не финти. Да и не нужно, радость моя, утомишься только и потом заболеешь. Приезжай на весь пост, тогда согласен.

В новом бумажнике я сделал открытие: глубочайший карман, глубиною в пол-аршина, чтоб было, очевидно, куда деньги прятать.

86*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
28 января 1903 г. Москва

28-е янв.

Пишу на «Дне», голубчик мой нежный. Как я счастлива, что тебе легче! И от Альтшуллера получила письмо, что тебе лучше. Только как же? Ты мне все писал, что после Москвы здоровье не ухудшалось, и, судя по письмам, и настроение было хорошее, а доктор докладывает, что ты был кислый все время и что это последствие жизни в Москве241.

Господи, как это сделать! Надо бросать театр и жить с тобой242. А я все жила мечтой, что ты хоть ползимы сможешь провести где-то под Москвой в чистом воздухе, в гигиеничном домике каком-то. Летом едем всюду, куда ты только захочешь. Я буду вся в твоем распоряжении. А весной — как и где мы свидимся?

Ты слышал, что «На дне» не разрешили на Александринке? И потому у нас подумывают ехать в Петербург на пасхе, чтобы зацепить денег. Чувствуешь? Думают играть «Дно» и «Дядю Ваню».

Если бы ты знал, как жаждут твоей пьесы! Проголодались все. Со «Столпами» одна мука. Ничего не выходит. Все раздраженные, все не в духе, а главное — Константин 198 Сергеевич. Посмотрим, что покажет генеральная 2-х актов в субботу!

Вчера, после 25-го спектакля «Дна», мы устроили вечеринку у нас в фойе портретном. Поставили длинный стол; угощали ветчиной, ростбифом, индейкой, чаем, кофе, сыром и фруктами. Не клеилось. Мне лично было тоскливо. Присутствовали из посторонних: Горький, Алексин, сестра Марии Федоровны, студент их, protégée Горького — еврейка-скрипачка, бежавшая от родителей, Скирмунт, Стахович. Опять плясали, составили свой оркестрик из балалаек, скрипки и гитары. Соколова «цыганила» под гитару. В конце уже я пробовала петь с Алешиным, но не ладилось. Заставляли меня плясать — тоже не могла. Горький все больше молчал и смотрел. Сам же затеял. Он какой-то странный. У жены его был нарыв в носу, и ей разрезали. Она не выходит еще.

Тихомиров подвыпил и жаловался мне, как ему больно и обидно как актеру. Жалко его243. Москвин, по обыкновению, говорил свои словечки, оживлял сколько мог. Но в общем «не вышло».

Дусик, Пятницкий думает, что с Марксом надо устроить дело без суда, без огласки; просто, чтоб Маркс изменил свои условия и дал бы тебе ну хоть третью часть того, что он заработал через тебя, а заработал он чуть ли не 200 000 р. Но все это надо обсудить, когда увидимся, а в письмах невозможно, правда?

1-го февраля пойдем с Машей на юбилей Гольцева244.

Я, дусик, знаю, чего тебе не хватает для того, чтоб ты мог писать спокойно. Я все знаю, милый мой, далекий мой!

С чего ты мне пишешь о деньгах? У меня ничего не пропадало, да и денег у меня всего что жалованье, которое иссякает к концу второй недели. Какие же у меня деньги дома! Я не понимаю, милый.

Акт кончается. Целую тебя нежно, будь покоен, здоров, не забывай меня.

Твоя Оля

87. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
28 января 1903 г. Ялта

28 янв.

Собачка милая, если я не пишу тебе каждый день, то не потому, что сердит (боже меня избави!), а просто потому, что писать надоело, видеть, видеть, видеть тебя хочу, 199 и потому что сижу и пишу рассказ. Значит, если два дня не будет от меня письма, то не беспокойся.

А какими дурацкими чернилами писаны все твои письма! Точно не чернилами писала, а клеем. Приходится отклеивать. Пятницкому скажи, что, насколько помню, неустоечной записи я не подписывал и не понимаю, что это за запись такая; доверенность Сергеенко имел от меня, а «договора относительно Сергеенко» никакого не было. Скажи Пятницкому, что в марте или апреле я увижусь с ним и потолкую.

Я теперь здоров, здоровее себя чувствую даже, чем летом. Ем много и с людьми беседую охотно (когда я нездоров, то ем неохотно, а беседовать мне порой бывает нестерпимо, да я креплюсь), пишу и читаю весь день и с завистью прочитываю твое письмо, где ты, собака, описываешь кулебяку с осетриной и уху стерляжью. В эту зиму у меня, можно сказать, почти не было кровохарканья…

Если увидишь еще Бальмонта, то скажи ему, чтобы он написал мне свой адрес. Ведь, пожалуй, ни один человек не относится к этой каналье так хорошо, как я; мне симпатичен его талант.

Все еще не получаешь «Мира божьего»? Отчего? Скажи Пятницкому, чтобы он прислал мне свои новые издания, между прочим «На дне» Горького.

Вчера была буря, нынче пароход опоздал. И сегодня не спокойно.

Гольцеву дают юбилейный обед. Мне было бы приятно, если бы ты или Маша была на этом обеде или ужине.

Если будешь на юбилее, то опиши, как и что. Ведь я старше Гольцева, ибо работаю уже больше двадцати лет. (Гольцев празднует не 25, а 20-летие.)

Ну, бабуля моя, благословляю тебя обеими руками и сто раз целую. Весной поедем к Гельцерам, куда хочешь поедем; и к Якунчиковой, и к Марии Петровне. Если буду здоров, как теперь, то буду двигаться непрерывно. Ах ты, бабуля моя толстенькая.

Твой заштатный муж
А.

Сообщи Маше, что семена пришли; между прочим, и бавны. Газону 10 фунтов.

200 88*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
29 января 1903 г. Москва

29-е янв.

Где ты, дусик милый мой?! Как я хочу тебя видеть, с тобой говорить! Что-то бессмысленное есть в моей жизни. Как ты, что ты? Впрочем, чего я спрашиваю? Ведь я все знаю, все. Как ты сидишь в кресле и смотришь в камин, и мне кажется, что этот камин для тебя что-то живое; как ты бродишь, как останавливаешься у окна и смотришь вдаль, на море, на крыши домов. Как садишься на постель около стола, когда принимаешь порошок какой-нибудь. Мне кажется, что я знаю все, о чем ты думаешь. То есть я не могла бы рассказать, но чувствую твои мысли.

Ты смеешься? У тебя лицо, верно, теперь хмурое, то есть безразличное. Когда ты со мной, ты мягкий и улыбаешься.

А в какую Швейцарию мы с тобой махнем? В немецкую или в французскую? В первой я была, но с наслаждением поеду еще раз. В Венецию обязательно заглянем, да? Какая будет дивная минута, когда поезд тронется и мы будем одни, с тобой вдвоем! Опять будем молодые, точно только что поженились. Как интересно быть с тобой в новой обстановке, в новой жизни! Дорогой ты мой! Как я буду за тобой ухаживать!

Милый, ты теперь в настроении? Работается? Ты пишешь рассказ? Я кончила Альбова (о тебе). Много у него путано и странно, но все-таки он тебя понимает, а это много. Конец хороший. А ты доволен? Ничего ты мне не пишешь245.

Сегодня сыграли «Дядю Ваню» при полном сборе — каково? Играла Мария Петровна, и молодцом, твердо. Чувствует себя хорошо.

Я днем сидела дома, пела, потом занималась Лоной усердно и, — кажется, поймала ее за хвост. Надо ее подогнать под мою индивидуальность. Буду ее играть очень темпераментно и не думать ни о какой тетке, а об интересной женщине. Декорация, говорят, будет великолепна246.

Вишневский велел тебе передать, что наши паи покроются в этом году и мы не будем должны Морозову. Говорят, что мне прибавят 600 р.247.

201 Ну, родной мой, прижимаю тебя к сердцу, крещу тебя, кусаю за ушко, целую затылочек, глаза. Твои последние письма такие грустные. Обнимаю и целую крепко, горячо,

Твоя собака

89. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
30 января 1903 г. Ялта

30 янв.

Ну-с, актрисуля, вчера я был в городе после долгого заточения, постригся там, помолодел лет на восемь, но, должно быть, с непривычки очень устал. Теперь с каждым годом я устаю все больше и больше. Пишу рассказ, но медленно, через час по столовой ложке — быть может, оттого, что много действующих лиц, а может быть, и отвык, привыкать надо.

Вчера приходила облагодетельствованная вами актриса248 и спрашивала Машу; когда ей сказали, что Маши нет, она осталась в кухне и стала ждать меня. Я выслал ей рубль; Арсений и бабушка спрятались, одна Поля с ней разговаривала. Посидела час-другой и ушла, обещаясь еще прийти. Это или сумасшедшая, или попросту мошенница, но, полагаю, хлопот с ней будет еще немало.

Я здоровехонек. Пива не присылай, буду пить его за границей, а теперь что-то не хочется, да и пить я могу, только когда бываю в компании. Пьесу писать буду.

Пришло письмо из Женевы от Ольги Родионовны249.

Выписал из Сухума много разных луковиц и многолетних цветов. Воды теперь много; быть может, я сделаю еще цистерну, если окажется недорого, на пять тысяч ведер.

Насчет вышеописанной актрисы не беспокойтесь, она устроилась в Ялте, по-видимому, а ко мне едва ли ей удастся пробраться. Прилагаю ее письмо250.

Составляешь ли ты маршрут по Швейцарии? Главное — красивое место и климат, имей сие в виду. Прогулочки, пешее хождение, сочетание приятного с полезным. Я тоже буду за тобой ухаживать, только, дусик мой, дай мне слово, что ты уже не будешь хворать. Обязательно дай. Будь такою же умницей, какой ты была в Аксенове у Варавки. А сегодня от тебя нет письма.

Поклонись всем в театре. Маше поклонись, Вишневскому. Что поделывает Надежда Ивановна?251

202 Ну, собачка, глажу тебя и треплю за уши и за хвостик. Без тебя мне неважно, можно даже сказать, плохо, но все же приятно становится при мысли, что ты у меня есть. Без тебя я одичал бы и постарел, как репейник под забором.

Обнимаю мое сокровище, крепко целую, тысячу раз целую.

Твой А.

90*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
31 января 1903 г. Москва

31-е янв.

Пишу утром, дусик милый, вчера очень болела голова. Все форточки открыты, воздух свежий, солнышко, небо голубое, колют лед — совсем что-то весеннее! Звук ломов. Я вообще что-то все о весне думаю. Ведь прошлый год у меня не было весны252. Хочется надевать светлое, свежее, надоели темные шерстяные материи.

Сегодня едет Шаповалов. Посылаю тебе мятных, твоих любимых, посылаю чашку и программу Чеховского вечера, которую студенты просили тебе переслать253 и которую принесла мне твоя симпатия Чюмина. Она была вчера утром у меня, но недолго. Она мне даст свое стихотворение, посвященное тебе254, и ты будешь иметь счастье прочесть его. Она говорит, что великолепно читает Вл. Вл. Чехов. Кто он?255 Пьески играли студенты и жена какого-то профессора. Хотят повторить вечер и просят приехать Станиславского с Лилиной или со мной, чтобы читать.

Санин волосы рвет, что запретили «На дне». Воображаю, как это им неприятно. Дусик, насчет «Вишневого сада» Немирович говорит, что никоим образом не давать раньше того, что будет поставлено у нас; можешь ответить, что ты пайщик нашего театра и, так сказать, связан. А дальше — будет видно. Ведь ничего не известно относительно будущего года.

Про высылку репертуара сказала.

Сегодня у нас в театре свадьба — выходит наша костюмерша Маша за электротехника Кирилина, который служит у нас же. Славная, свежая пара. Я буду в церкви и на пирог приглашена.

«Столпы» наши, кажется, начинают оживать. Дай бог.

Шнапу купили номер, заплатили два рубля. Теперь не пропадет.

203 … Погода хорошая, говоришь? Я рада, очень. Ты поздоровел? Я счастлива. Ты работаешь? Умник. Целую тебя, дорогого моего, крепко, крепко. Письма мои аккуратно получаешь? Кланяйся всем. Обнимаю тебя жестоко. Как мне надоело жить врозь, без любви, без ласки! Я не смогу жить так будущий год.

Твоя Оля

91. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
1 и 2 февраля 1903 г. Ялта

1 февр.

Бабуся моя, если хочешь прислать конфект, то пришли не абрикосовских, а от Флея или Трамбле — и только шоколадных. Пришли также 10, а если возьмут, то и 20 селедок, которые купи у Белова. Видишь, дуся моя, сколько я закатываю поручений! Бедная моя, хорошая жена, не тяготись таким мужем, потерпи, летом тебе будет награда за все.

Да, дуся, «В тумане» очень хорошая вещь, автор сделал громадный шаг вперед; только конец, где распарывают живот, сделан холодно, без искренности256. Званцева будет принята, будь покойна, я ее даже обедать позову. Погода ужаснейшая: сильный, ревущий ветер, метель, деревья гнутся. Я ничего, здоров. Пишу. Хотя и медленно, но все же пишу.

… Продолжаю писать на другой день. Снегу навалено пропасть, как в Москве. Письма от тебя нет. Поймалась мышь. Сейчас сажусь писать, буду продолжать рассказ, но писать, вероятно, буду плохо, вяло, так как ветер продолжается и в доме нестерпимо скучно.

А когда поедем в Швейцарию, то я ничего с собой не возьму, ни единого пиджака, все куплю за границей. Одну только жену возьму с собой да пустой чемодан. Читал о себе в «Петербургских ведомостях» фельетон Батюшкова: довольно плохо-с. Точно ученик VI класса, подающий надежды, писал257. «Мир искусства», где пишут новые люди, производит тоже совсем наивное впечатление, точно сердитые гимназисты пишут.

Ну, собака, не забывайся. Помни, что ты моя жена и что я могу тебя каждый день через полицию вытребовать. Могу даже наказывать тебя телесно.

204 Обнимаю тебя так крепко, что ты даже запищала, целую мою дусю и умоляю писать мне. Понравились ли Ксении и Маше «Мещане»? Что они говорят?

Я остригся, и мне странно это.

Ну, актрисуля, господь с тобой.

Твой А.

92*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
1 февраля 1903 г. Москва

1-е февраля

поздно ночью

Только что вернулись с гольцевского юбилея, дорогой мой. Напишу хоть несколько строк. Было обыкновенно, «юбилейно». Много говорили, но… Хорошо говорил Ключевский, Тимирязев, Ледницкий258. Народу было меньше, чем ожидали. Мало женщин. Маша говорит, что мы были самые интересные. Сидела я с Елпатьевским и Ю. Буниным, напротив — Коновицеры, Баженов259, Ледницкий.

После чтения твоей телеграммы аплодировали. Были Мамин-Сибиряк (придет к нам), Златовратский260, много было. Душно и дымно невообразимо, от долгого сиденья ноги застыли. Посылаю тебе меню, на котором я просила расписываться для тебя, говорила, что пошлю тебе. Все тебе шлют привет, спрашивали о тебе.

В. А. Морозова была. Интересная она. После ужина, после ответной речи Гольцева, перешли в гостиную, пили шампанское и кофе, угощал Влад. Ив., Котик261 хихикала. С нами сидели Телешовы, Глаголь, Андреев, Коновицер, Морозова, Правдин262. Было приятно. Потом начали где-то петь малороссийские песни, — ну, значит, надо было расходиться.

Целую тебя, моего дорогого, милого, нежного.

Горький говорит, чтоб ты дал рассказ в их сборник (выйдет осенью), получишь минимум 1000 р. за лист. Очень просит. Пятницкий уехал.

Вчера я написала тебе письмо, чтобы отправить с Шаповаловым, — он не пришел. Я наклеила марку и забыла написать Ялта. Опустила в ящик, и вернули назад по почте.

Я очень хочу тебя видеть, дорогой мой, золото мое, необыкновенный мой. Обнимаю, ласкаю нежно, целую всего тебя. Как мы с тобой славно жили!

Твоя Оля

205 93*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
3 февраля 1903 г. Москва

3-ье февр.

… Пожалуй, нам могут не разрешить играть «На дне» в Петербурге. Очень настроены против Горького.

Сегодня в 4-м акте Конст. Серг. разорвал на мне юбку, так что я рисковала быть раздетой и перепугалась страшно. Насилу подхватила ее и удержала. Просто скандал. Чуть не убежала со сцены. Публика ломится на «Дно». В субботу была генеральная 2 и 3 актов «Столпов». Было ужасно. Влад. Ив. просто орал на меня, так раскипятился за мою игру. Дело в том, что у меня был образ, хотя неясный, а накануне генеральной К. С. велел мне в внешности быть резче, играть с хлыстом. Я надела очень эксцентричный костюм, в котором утопла, сделала все шире, чтобы казаться солиднее, а вышла настоящей фитюлькой, неаполитанским мальчишкой в стриженом парике, и до Лоны, конечно, было далеко. Придется еще много поработать. Трудно мне ее играть. Режиссеры поцарапались из-за меня. Мне было и обидно и смешно. Хорошо, что можно не спешить с пьесой. Откроем ею пост.

Вчера было заседание. Говорили о бюджете, который вычислили в 215 000 р. Вл. Ив. находит, что это очень много. Говорили о сокращении расходов. Много прибавок в будущем году: Москвин и Качалов получат 3 300 р., я с Андреевой — 3 600 р. Прибавки Грибунину, Адашеву, Бурджалову etc. — многим, одним словом. Раевская будет заниматься с ученицами, она рада. Ее брат женился и стыдился сказать жене, что его сестра — актриса. Хорош? Она огорчена сильно263.

Ну, довольно о театре, надоело тебе! После заседания обедали в «Эрмитаже». Вечером я была у Ольги Михайловны264.

Вчера очень обрадовалась — получила фотографии моих тифлисских племяшей и длинное письмо. Костя приедет на недельку постом. Упекут его, вероятно, на персидскую границу265. Это ужасно.

Сегодня мы смотрели с Машей квартиру бар. Стюарта на третьем этаже в Сапуновском переулке. Квартира на солнце, чистая, светлая, но для тебя, по-моему, очень высоко…

… Сегодня Конст. Серг. предлагал поехать с ними летом в Норвегию, недели две попутешествовать, а потом 206 пожить. Что ты на это скажешь? Он сам хочет написать тебе об этом.

Дусик милый, не грусти, не тоскуй. О Швейцарии буду собирать сведения, карту приобрету. Как славно мы поездим! Забудем тоскливую зиму. Опять так славно заживем. Отдохнем. Будем жить одной любовью.

… Завтра к нам придет Мамин-Сибиряк и пойдет смотреть «Три сестры». …

94. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
3 февраля 1903 г. Ялта

3 февр.

Бабуля, актрисуля милая, я жив и здоров, лицо у меня не хмурое, как ты пишешь, а веселое, ибо пока все обстоит благополучно. Ты пишешь, что мы не будем должны Морозову, так как паи в этом году покроются; но я и так уже не должен Морозову, так как исполнил то, о чем говорил, т. е., получив долг, послал ему три тысячи рублей. Ты как-нибудь, между прочим, наведи справку, получил ли он сии деньги; он не ответил мне.

Мы поедем сначала в Вену, побудем там денька два, затем в Швейцарию, затем в Венецию (если не будет очень жарко), затем на озеро Комо, где и засядем как следует. Понимаешь, бабуля?

Затем после всего, если будет время, т. е. если тебе будет позволено пробыть со мной до 15 – 20 августа, мы поедем денька на три в Париж, а оттуда на скорейшем поезде в Москву. Поняла? Вчера приходила Званцева. Она сказала, что ждет меня к себе, что я должен отдать ей визит; стало быть, она уже больше не придет к нам. Вчера приходил кн. Ливен, сидел долго и все рассказывал про дела минувшие, как он был московским губернатором, как был министром и проч. Вчера же приезжал Альтшуллер, но уже не выслушивал, а только посидел в качестве гостя. Я между прочим читал ему нотацию за то, что он расстроил тебя своим письмом. Во-первых, заболел я не в Москве, а в Ялте, мне это виднее; во-вторых, поеду я в Москву, когда захочу.

Получил я вчера от Званцевой фотографию в раме — мелиховский сад и отец, копающий грядки266. Это Маша прислала? Скажи ей спасибо. Впрочем, я сам напишу ей сегодня.

207 Черкни мне что-нибудь новенькое. Вчера я не писал, ибо в моей комнате было только 11 градусов. Ветрище дул самый зимний, потом шел дождь при ветре, шел всю ночь, и сегодня снега уже нет; но ветрище, окаянный, все еще дует неистово.

Ну, дуся моя, как бы ни было, все же к весне идет дело, скоро увидимся, скоро поедем за границу.

Обнимаю тебя, радость моя, господь с тобой.

Твой А.

95*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
4 февраля 1903 г. Москва

4-е февр.

Здравствуй, дорогой мой! Если бы я могла перелететь к тебе, поглядеть хоть на тебя, попросить прощения (мне всегда это хочется делать). Это безбожно — не видеться так долго! У меня чепуха, каша в голове, так все и крутит. Вся я развинтилась. Свежести во мне нет. Истрепалась. Не понимаю, зачем живу. Надо ли так. Седею я.

Ну, наверно, уж тоску нагнала на тебя. Я, дусик, как ни ломаю себя, как ни стараюсь быть вечно ровной и сдержанной, — не могу. Мне надо и побушевать, и выплакаться, и пожаловаться, — одним словом, облегчить свою душу, и тогда мне жизнь кажется лучше, свежее, все как-то обновляется. Прежде у меня бывали такие полосы, а теперь не с кем поболтать, некому душу излить, и мне кажется, что я засыхаю вся, мне даже хочется быть злой и сухой. Это очень гадко, и ты будешь бояться моего характера, а он вовсе не такой ужасный.

Это все глупости, впрочем, а главное, мне надо видеть тебя. Я готова негодовать и громко кричать сейчас. Театр мне, что ли, к черту послать! Никак не выходит жизнь. Ты вот большой человек — живешь, терпишь, молчишь, не то, что я. Ты, верно, очень снисходительно смотришь на меня, правда? Ах, Антон…

Сейчас Чюмина прислала статью Батюшкова о тебе267. Прочту и завтра пошлю тебе, хотя ты, верно, получаешь эту газету. Перешли мне тогда обратно статью. Чашку, мятные лепешки и программу пошлю с Коссович268, которая поедет через несколько дней.

Сегодня был у нас Мамин-Сибиряк, выпил две бутылки пива, болтал славненько. А он здорово осел, отстал. 208 Вечером пошел на «Три сестры» и, смешной, все кланялся мне из партера. Не знаю, какое на него впечатление произвело. Я думаю, он ничего не понял.

Днем разбирали 4-й акт «Столпов». У меня роль не идет. Не могу схватить образ, а вижу.

В театре идут противные разговоры о прибавках; многие возмущаются прибавкой в 200 р. Бурджалов, например, отказался. Называют это насмешкой. Я не понимаю. Вообще ненавижу эти разговоры.

Лаврик обрезанный дает ростки, не пропал, появились листики. Я рада.

Маша пришла из Кружка, слушала Бальмонта и в диком восторге от него269. Мне жаль, что я не была. Я свободна только в пятницу, пойду на бенефис Гельцер270 — «Лебединое озеро». Она дала ложи нашим артистам, даровые. Москвины зовут. М. Ф. Якунчикова подарила мне чудесную скатерть из холста. Завтра поеду ее благодарить.

Ну, дусик родной, будь здоров, давай ждать и мечтать. Целую, обнимаю тебя, гляжу в твои милые глаза, целую все морщинки.

Твоя Оля

96. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
5 февраля 1903 г. Ялта

5 февр.

Актрисуля, вот уже два дня и две ночи, как от тебя нет писем. Значит, ты меня уже бросила? Уже не любишь? Если так, то напиши, и я вышлю тебе твои сорочки, которые лежат у меня в шкафу, а ты вышли мне калоши мои глубокие. Если же не разлюбила, то пусть все остается по-старому.

Вчера приехал Шаповалов, привез мятные лепешки и орден «Чайки»271 от Алексеева. Лепешки я ем, а чайку повесил себе на цепочку. Кланяюсь тебе в ножки за твою доброту.

У меня в кабинете вот уже несколько дней температура держится на 11 – 12, не повышаясь. Арсений топить не умеет, а на дворе погода холодная — то дождь, то снег, и ветер еще не унялся. Пишу по 6-7 строчек в день, больше не могу, хоть убей. Желудочные расстройства 209 буквально каждый день, но все же чувствую себя хорошо, мало кашляю, температура нормальна, от плеврита не осталось и следа.

Через 2-3 месяца ты привыкнешь ко мне, а потом бежим за границу, как Жирон с Луизой272, побываем везде.

Отчего «На дне» не разрешили в Петербурге? Ты не знаешь? А вашему театру разрешат, если вы поедете? Ведь в «На дне» нет ничего вредного в каком бы то ни было смысле. Даже в «Гражданине» похвалили. А вот суворинский «Вопрос» идет в Петербурге, с Савиной и с большим успехом. Нечего сказать, милый городок!

Дуся моя, отчего ты мне не пишешь? Отчего? Сердита? А за что? Без твоих писем я беспокоюсь и скучаю. Хоть и сердишься, все-таки пиши. Не можешь писать обыкновенного письма, пиши ругательное.

Получил я еще медальон со стеклышками — рамочку для портретов. Это от кого? От Вишневского? Поблагодари, дуся моя, весьма доволен.

Марья Петровна играет? Умница.

Ну, целую тебя в шею и в обе руки, нежно обнимаю радость мою. Будь здорова, смейся, уповай.

Твой страстный муж
А.

97*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
5 февраля 1903 г. Москва

5-е февр.

Милый мой, далекий мой муж! Получила твое письмо с заказами, исполню все в аккурате, будь покоен.

Как сделать, чтобы тебе не было скучно, тоскливо? Знаешь, весной посоветуемся с Таубо и еще с кем-нибудь, — может быть, тебе не вредно будет зимовать под Москвой. Как бы это было чудесно! Тебе бы хотелось? Уютненький домик, теплый, с хорошими вентиляциями, с стеклянной террасой, чтобы ты мог похаживать не утомляясь. Все бы ездили к тебе. Я бы ежеминутно летала к тебе. Ты был бы покоен и не тосковал бы. Подумай об этом и сильнее желай этого.

Скажи, ты бы хотел такой перемены? По-моему, ты бы поздоровел. Но ты ведь такой человек, что способен 210 заставить себя жить в Ялте только потому, что там у тебя есть дом. Я ведь права. Мамаша, я думаю, была бы рада такой перемене.

Сегодня, дусик, не было репетиции. Я ездила к Якунчиковой поблагодарить ее за скатерть, но не застала ее. Зашла рядом к Гутхейль — тоже не застала и поехала к Бальмонтам. Они сидели и мило завтракали. На ковре масса игрушек, детка чудесная бегает, славненькая такая. Мне завидно стало. Я просидела у них что-то очень долго, даже стыдно для первого раза, но сиделось как-то. Много говорили. Бальмонт говорит, что он чувствует, что ты его любишь.

Этот год он хочет жить в Москве. Ему, кажется, очень приятно было вспоминать вчерашний реферат, успех. Жена просто млеет перед ним, любит его. Мне хочется узнать его поближе. Я их позвала в воскресенье; он будет читать свои драмы (перевод с испанского). Видела у них Балтрушайтиса273.

Знаешь, Влад. Ив. придумал спектакль на будущий сезон: Тургенева «Нахлебник», «Где тонко, там и рвется» и «Провинциалка». Ведь хорошо, а? В «Нахлебнике» — Артем и Андреева, во второй — Лилина и Качалов, в третьей: Конст. Серг., я и Москвин.

… В кабинете у меня нет света теперь — я разбила свою старинную, смешную голубую лампу, и мне жаль ее. С четырехлетнего возраста я ее помню. Ведь жаль?

Обедала у нас Хотяинцева274.

Мороз адский и притом невозможный ветер — идти нельзя. Солнечно, и солнышко, по-моему, уже начинает пригревать. Можно думать о весне.

Маша сегодня у Телешовых.

Хорошо ли ты кушаешь, хорошо ли спишь? Антончик, разве когда ты работаешь, у тебя настроение нудное, неприятное? Мне казалось бы, должно быть наоборот. …

98. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
7 февраля 1903 г. Ялта

7 февр.

Песик мой, я все получил, кроме чашки, о которой ты пишешь. Чюминских стихов еще не получил. Вл. Вл. Чехов — это сын двоюродного брата моего отца, известного 211 психиатра; он сам тоже психиатр. А гольцевский юбилей и мне самому тоже не нравится: во-первых, не выбрали его, юбиляра, в почетные члены Об-ва любителей российской словесности и, во-вторых, не собрали ему на стипендию… Ведь читальня около Рузы — это такой вздор! И читать там некому, и читать нечего, все запрещено275.

О. М. Соловьева привезла мне 19 селедок и банку варенья. Когда увидишь ее, то поблагодари, скажи, что ты тронута. А селедки вкусные. Скажи Маше, что вчера утром было в Ялте шесть градусов мороза, сегодня утром тоже шесть, положение дурацкое, когда приходится жаться к печке и ничего не делать. Сегодня письма твоего нет, небо пасмурное, холодное. Здоровье ничего себе, не жалуюсь.

Суворинский «Вопрос» имел в Петербурге громадный успех, остроты его найдены очень смешными. Значит, повезло старику. Читал я, что из вашего театра поехал в Петербург посланный хлопотать насчет театра для фоминой недели. Правда ли это? А позволят ли вам «На дне»? Мне кажется, что цензура объявила Горькому войну не на живот, а на смерть, и не из страха, а просто из ненависти к нему. Ведь Зверев, начальник цензуры, рассчитывал на неуспех, о чем и говорил Немировичу, а тут вдруг шум, да еще какой!

Время идет быстро, очень быстро! Борода у меня стала совсем седая, и ничего мне не хочется. Чувствую, что жизнь приятна, а временами неприятна — и на сем я остановился и не иду дальше. Твоя свинка с тремя поросятами на спине стоит у меня перед глазами, стоят слоны черные и белые — и так каждый день. Как бы ни было, дусик, напиши мне, поедет ли Худож. театр в Петербург и на сколько времени. Затем, я не писал тебе, что пьесу я хочу отдать Комиссаржевской раньше, чем Художеств, театру. Ей пьеса понадобится осенью или зимой, и мне нужно знать, могу ли я пообещать ей пьесу вообще на будущий сезон, хотя бы после рождества.

Однако, песик, я нагоняю на тебя скуку. Прости, милюся, я сейчас кончу. Только дай мне ручку поцеловать и обнять тебя. Холодно!

Твой
А.

Насчет Комиссаржевской поговори с Немировичем еще раз; надо же ей ответить!

212 99*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
7 февраля 1903 г. Москва

7-е февр.

Вчера я оставила тебя без письма, дорогой мой! Очень устаю. И сейчас устала. Пишу отчаянно скучные письма и казню себя за это. Киплю как в котле, чувствую, что глупею, не вижу интересного, смешного.

Я сегодня пела, когда принесли твое письмо. Когда прочла и представила, как мы с тобой куда-то уедем, — сразу легче стало и я прослезилась. Я с тобой опять в себя приду.

Антон, милый ты мой! Я буду обнимать твои колени, я буду плакать, когда увижу тебя. Долго, долго буду смотреть на тебя, и улыбаться, и молчать…

Отчего у тебя опять свежо в кабинете? Невнимательно топят, верно.

Так мы поживем на Комо?!!

Вчера репетировали и опять играли «Дно». К. Серг. насмешил адски. Луку назвал: эй ты, старуха! Оговаривается он здорово.

Знаешь, Ермолова была «На дне». Я писала тебе. Вчера присылает за ложей на «Три сестры». Пишет вдохновенное письмо Вишневскому, где говорит, что две недели ходит под впечатлением и что больше всего поражается чудесной игре, что делается горячей поклонницей нашего театра. Удивительно искреннее, хорошее письмо. Тебе это нравится? Конечно. Вишневский, конечно, плакал, когда читал всем это письмо. На всех нас чудесно это подействовало.

Сегодня после обеда смотрели с Машей квартиру в доме Коровина — очень хорошая, чудесная, с ванной, но… высоко: пять поворотиков, хотя очень отлогая лестница.

Вернувшись домой, нашла записку от Коссович, что едет завтра, и побежала к Гетлингу закупить. Посылаю галстучек, самый модный. Носи.

К восьми часам я уже была у Алексеевых, где мы с К. С. и Вл. Ив. проходили наши сцены. Лона меня убивает, и потому прости мое дурацкое состояние. Неужели она мне не дастся?! Это такое страдание. Ты, наверно, улыбаешься?

И в Париж попадем?! Как я счастлива! Я ведь не была там никогда.

213 … Очень много говорили о театре и заболтались до 2-х час.

Addio, целую, обнимаю.

Твоя Оля

100. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
9 февраля 1903 г. Ялта

9 февр.

Актрисуля милая, стихи Чюминой, быть может, и хороши, но… «один порыв сплошной»! Разве в стихи годятся такие паршивые слова, как «сплошной»? Надо же ведь и вкус иметь. В Швецию я не поеду, так как хочу пробыть хоть два месяца только с тобой. Если хочешь, поедем, но только вдвоем.

… Мороза нет, но погода все еще скверная. Я никак не согреюсь. Пробовал писать в спальне, но ничего не выходит: спине жарко от печи, а груди и рукам холодно. В этой ссылке, я чувствую, и характер мой испортился, и весь я испортился.

Бальмонта я люблю, но не могу понять, отчего Маша пришла в восторг. От его лекции? Но ведь он читает очень смешно, с ломаньем, а главное — его трудно бывает понять. Его может понять и оценить только М. Г. Средина, да, пожалуй, еще г-жа Бальмонт. Он хорошо и выразительно говорит, только когда бывает выпивши. Читает оригинально, это правда.

Лекция Батюшкова есть у меня. О ней я, кажется, уже писал тебе, писал, что она мне не очень понравилась. В ней нет почти ничего. Прости, моя родная, я озяб и потому так строг, должно быть. Но, когда согреюсь, я буду милостивее.

От Марии Петровны получил милое письмо, завтра буду писать ей276. Все забываю написать тебе: у нас во дворе прижились два щенка-дворняжки, целую ночь был лай, заливчатый, радостный. После долгих моих просьб и наставлений Арсений забрал их в мешок и отнес в чужой двор; больше не возвращались.

О чем еще написать тебе? Завтра едут Ярцевы277 в Москву, расскажут тебе про здешнюю жизнь и будут умолять отыскать им место в театре. Ну, будь здорова, родная. Увози меня поскорей. Целую тебя и обнимаю, светик мой.

Твой А.

214 101*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
9 февраля 1903 г. Москва

9-е февр.

Дорогой мой, любимый мой, Антончик! Я сегодня счастлива. У меня Лона выходит! Ты не смейся только. Я ее вдруг почувствовала всю, драматично. Игралось мне удивительно. Надела красивый с проседью парик, сделала глубокие глаза, бледное лицо, лицо много пострадавшего человека. Влад. Ив. говорит, что пьеса получила должную окраску от такого толкования, и все говорят, что смотрится с интересом. Еще многое надо почистить, работы еще много, но пьеса «пошла». Ты должен порадоваться вместе со мной, дусик мой! Такого вдохновения, как сегодня, у меня, конечно, не повторится. Это было что-то особенное. Игралось и смело и мягко, было какое-то чудесное волнение, но много только боролась с собственными слезами, все время меня душили свои слезы. Маша говорит, что ни одна роль не шла у меня так хорошо. Она меня очень хвалит. А свои ведь обыкновенно строгие судьи, правда?

Один у меня страх, что вдруг не повторится то, что было сегодня. Хотя, собственно, этого не может быть. Ах, дусик, я точно двести тысяч выиграла. Станиславского хвалят. Вообще все будет хорошо.

Морозов получил деньги, но еще не писал тебе.

Ты убедился, что я не бросаю тебя? Я ужасно хохотала, когда читала сегодня твое письмо.

Сегодня вечером был у нас Бальмонт с женой. Надежда Ив. с Сашей, Вишневский, заезжал Влад. Ив., который уехал в Петербург сегодня же. Он теперь успокоился насчет пьесы. Труды его не пропали даром278.

Бальмонт читал свою переводную драму, т. е. сцены. Красивый перевод279. Болтали по-хорошему. Марии Григорьевны280 не было. У нее умерла мать, и она сидит дома.

… «На дне» запрещено в Питере, потому что неудобно произносить разговоры о совести etc. с казенной сцены. Нам, вероятно, разрешат. Влад. Ив. вот поехал узнавать и хлопотать.

Маша едет в Петербург во вторник. А мы с тобой скоро тоже увидимся и покатим, как Луиза с Жироном. Как будет чудесно! …

215 102*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
10 февраля 1903 г. Москва

10-е февр.

Пишу «На дне», как видишь, дорогой мой Антончик! Мне все еще очень хорошо на душе. Ночь спала плохо, как-то была взбудоражена, вертелась.

… Приехала домой и решила прожить день «барыней»: лежать и читать. Позанялась Лоной, но опять начала плакать, этак хорошо, мягко плакать; это от Лоны. Хотелось попробовать, не потеряла ли я вчерашний тон. Кажется, нет. Что-то дальше будет! Я Лону начала любить, она у меня теперь жить начала. Я каждую минуту думаю о ней. Лежала все-таки на chaise longue и читала «Нахлебника», потом читала «Ченчи», перевод Бальмонта; он мне дал вчера книжку, надо просмотреть.

Пришел Конст. Серг., принес каких-то сластей в форме блинов — очень хорошо сделано. Пришли нахлебники, Ник. Ник. Волков. К. С. обедал у нас. Показывал мне твое письмо. После обеда Вишневский читал монолог о табаке г-на Чехова281. К. С. пришел в восторг и выпросил себе. Маша дала ему. Он был очень милый, мягкий, приятный. Все вздохнули после вчерашней репетиции. Мне приятно, что я могу все-таки играть благородных душ. Маша укладывается, завтра едет в Петербург. … Отчего у тебя холодно в кабинете? Вели Арсению топить внимательнее, чаще мешать. Будет теплее — ты будешь писать, может, по десять строк вместо шести-семи. А, дусик? А отчего желудочное расстройство? Не ешь ли ненужного?

Акт кончился, дорогой мой. Как я соскучилась по тебе, дорогой мой! Я от тебя не отвыкла, не воображай себе. Это ты, верно, отвык от меня! А какая-то прелесть есть в наших разлуках и свиданиях! Ты не находишь? А ты во мне не разочаровался? Не разлюбил? …

103. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
11 февраля 1903 г. Ялта

11 февр.

Жена моя бесподобная, я согласен! Если доктора разрешат, то наймем дом под Москвой, но только с печами и мебелью. Все равно, я здесь в Ялте редко бываю на воздухе. 216 Ну, да об этом скоро поговорим, дусик мой, обстоятельно.

Ты писала, что выслала мне статью Батюшкова; но я не получил. А ты читала статью С. А. Толстой насчет Андреева? Я читал, и меня в жар бросало, до такой степени нелепость этой статьи резала мне глаза. Даже невероятно. Если бы ты написала что-нибудь подобное, то я бы посадил тебя на хлеб и на воду и колотил бы тебя целую неделю. Теперь кто нагло задерет морду и обнахальничает до крайности — это г. Буренин, которого она расхвалила282.

Сегодня нет от тебя письма. Ты обленилась и стала забывать своего мужа.

… Ты пишешь, что завидуешь моему характеру. Должен сказать тебе, что от природы характер у меня резкий, я вспыльчив и проч. и проч., но я привык сдерживать себя, ибо распускать себя порядочному человеку не подобает. В прежнее время я выделывал черт знает что. Ведь у меня дедушка, по убеждениям, был ярый крепостник.

На миндале уже побелели почки, скоро зацветет в саду. Сегодня теплая погода, я выходил в сад гулять.

Без тебя, родная, скучно! Чувствую себя одиноким балбесом, сижу подолгу неподвижно, и недостает только, чтобы я длинную трубку курил. Пьесу начну писать 21 февраля. Ты будешь играть глупенькую283. А вот кто будет играть старуху-мать? Кто? Придется М. Ф.284 просить.

Сейчас пришел Анатолий Средин, принес чашку, шоколад, анчоусы, галстук. Спасибо, родная, спасибо! Целую тебя тысячу раз, обнимаю миллион раз.

Знаешь, мне кажется, что письмо С. А. Толстой не настоящее, а поддельное. Это кто-нибудь забавы ради подделал руку. Ну, радость моя, будь покойна и здорова.

Твой А.

104*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
11 февраля 1903 г. Москва

11-е февр.

Голубчик мой, дорогой мой, только что получила твое письмо от 7-го февраля и не могу не ответить тебе сейчас же. Как ты там тоскуешь, как тяготишься жизнью! И какою беспомощной чувствую я себя! Мне до ужаса надоела 217 эта беспомощность. Эту весну ты должен отдаться в мое полное распоряжение — слышишь? Я буду советоваться с докторами, открыто, и пусть они скажут, можешь ли ты провести следующую зиму под Москвой. Если нет, то надо жизнь изменить. Одному Альтшуллеру я не могу верить, он не настолько сведущий. Сидеть и тосковать в этой поганой Ялте — не думаю, чтоб это было хорошо и полезно для твоего здоровья285. Как тебе подсказывает твое чутье? Ты ведь уже в таких годах, что можно действовать смелее. Я бы на твоем месте не кисла так, никогда. Никогда не поверю, чтоб тебе стало хуже, если бы ты жил в теплом доме, где бы ты не мерз, в чистом морозном воздухе. Конечно, не выходить в большие морозы. Гулял бы по дорожке около дома или по защищенной стеклянной галерее. Скажи мне откровенно, что ты думаешь об этом? Совершенно искренно. Я понимаю, что зимовать в Москве, ездить в театры — это скверно и вредно. Надо бы свить гнездо под Москвой, с мамашей и Машей.

Это ты только, с своим мягким характером, покоряешься и живешь в Ялте, или только оттого, что там есть дом и кабинет для тебя.

Ты знай, что я на своем решении стою твердо. Знаю одно, что когда я в своей жизни чего-нибудь сильно желала и сильно верила в исполнение желания и поступала энергично, то всегда мне удавалось и я никогда не раскаивалась, что ставила на своем.

Все это написано днем. Кончаю после спектакля. Играю вяло, ослабела, и к тому же нездоровится.

Влад. Ив. говорил по телефону с Вишневским. Суворин сдает театр за 21 000, кажется. Театр чудесный. Завтра приедет Влад. Ив. и напишу тебе обо всем.

А я рассчитывала на страстной приехать в Ялту! Прокляни ты меня, дусик! Я совсем не знаю, что мне делать. Ну, прости, не буду. …

105*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
12 февраля 1903 г. Москва

12-е февр.

… Днем читались замечания по поводу последней генеральной286. Влад. Ив. говорил про Петербург, про театр Суворина. Суворин гарантирует нам 50 000 р. Мы, вероятно, 218 и продадимся ему. Все на одно выйдет. Устраивает нам все с условием, чтобы мы ему дали «На дне». Это можно287. Ужасно все просят «Чайку» там. Влад. Ив. предлагает пригласить Комиссаржевскую на 4 спектакля для «Чайки». «Дядю Ваню» везем и «На дне». На днях все выяснится.

Ужасно надоело играть «Дно». Сил нет. Скорее бы «Столпы». Мне теперь хочется играть Лону. Говорят все, что она у меня получается очень трогательной, глубокой, честной и благородной натурой. Видишь — не все я мерзавок могу играть.

Родной мой, как твое настроение? Ты хорошо прочел мое вчерашнее письмо? Вникнул? Понял? Я больше не буду блуждать без опоры и киснуть и не знать; что надо делать.

Писала ли я тебе, что был здесь ненадолго Александр Павлович? Приходил с Иваном288. Мне мало пришлось поговорить с ним, тут была Татаринова и еще кто-то. И все это во время обеда. Да, была художница Шанкс.

Послезавтра я еду на бенефис Гельцер — «Лебединое озеро», в ложу к М. П. Алексеевой.

Дусик, посылаю тебе бесталанные карикатуры. Надписи Константина Сергеевича. Я как раз рассказала ему нелепость, которую якобы распространяет Артем: будто мы разводимся и я выхожу за Вишневского. Я сказала последнему, что я его из нахлебников выгоню, а Артему уши надеру. Каков старичок? К. С. смеялся и начертил.

Если удастся, то я на 17-е и 18-е февраля уеду в Орехово к урожд. Галяшкиной, моему другу. Отдохну, погуляю. А там пойдут генералки.

… До завтра, милый мой. Пиши мне все; если тебе очень скверно на душе, — все пиши, мне легче, чем знать, что ты скрываешь от меня. …

106*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
18 февраля 1903 г. Москва

18-е февр.

… Сейчас сыграли «Дядю Ваню». Вызывали много и громко, без конца. Играла Лилина. Мне очень хочется играть Елену по-новому. Я ее играю неумело. Завтра надо вставать раньше. Утром играем «На дне».

219 Сегодня я ела блины у мамы. Завтра мать уезжает к Савве Звенигородскому289 отдыхать на три дня. Я ей завидую.

Утром ходила в английский магазин заказывать костюмы для Лоны, потом сидела дома и читала. Кончила «Aglavaine et Sélysette»290. Очень красиво написано. Язык удивительный, и картинно. Зачитываешься. В переводе, вероятно, совсем не то. Я тебе буду ее вслух читать по-французски. Хочешь? Милый, мягкий мой, светлый мой! Ты опять будешь влюблен в меня? Или будешь обращаться, как со старой женой? Смеешься, что я, старая, говорю о влюбленности? Тебе смешно? А по-моему, муж и жена всегда должны быть немного влюблены друг в друга.

Мыши мне спать не дают. Ночи вообще неприятные.

Знаешь, Антон, я вдруг вспомнила, как ужасно жестоко было с твоей стороны уехать от меня в августе из Любимовки291. Отчего это мне было так больно? И сейчас вспомнила с болью! Скажи, отчего? Как я страдала тогда!

Как хорошо было в Любимовке! Как сон. Ты вспоминаешь? Как я дотяну этот сезон — не знаю! У меня терпенье лопается. Начну рвать и метать скоро.

Не проклинай только меня, дорогой мой. Мне так плакать хочется, если бы ты знал, как хочется!

Ну, не сердись, что я невесело пишу. Спи покойно и люби меня хоть немножечко.

Целую тебя нежно. …

107*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
15 февраля 1903 г. Москва

15-е февр.

Вот уже половина февраля прошла, дусик мой нежный. У нас весна вовсю, тепло, все ползет, воробьи орут, камни оголились. Хочется окна выставлять.

Я так же, как и ты, возмущаюсь письмом Толстой. Что-то возмутительно режущее и несуразное. С чего она берет на себя роль критика! Что она за авторитет?! Андрееву она только рекламу создала. Воображаю себе твое лицо, когда ты прочел!

Почки на миндале побелели? Значит, можно думать о весне.

Сейчас говорил Влад. Ив. в театре, что Горький ни за что не даст пьесу Суворину, а Суворин только при условии 220 отдачи пьесы дает нам театр. Значит, у Суворина не будем, а Панаевский, говорят, занят. Не знаю, чем покончат.

Сегодня была Якунчикова у меня. Сидела долго; интересная она. Я ей сказала, что ты хочешь весной поехать к ней, и она ужасно обрадовалась. На днях она едет в Сухум, к сестре.

Сейчас сыграли «В мечтах». Было полно. Хорошо принимали. Днем я ездила к Шлиппе и не застала, жалела. Заходила к Качаловым, чтоб посмотреть их сына, но он уходил гулять, а матери не было дома. Я дошла с сыном до бульвара; сын ехал в тележечке, славный, белый, весь в отца.

… Получил чашку? Пьешь из нее? Галстучек будешь носить?

Не чувствуй себя таким одиноким, дорогой мой. Я скоро буду с тобой. Мне стало легче с тех пор, как я решилась действовать энергично. Киснуть я тебе больше не дам.

Кончаю, надо спать, уже два часа скоро, а я вчера легла почти в пять. Писала тебе, а из «Эрмитажа» приехала в 4 ч. Чувствую себя бодрой и крепкой. Целую тебя, твои глаза, т. е. они мои. Обнимаю. Кланяйся мамаше.

Твоя Оля

108. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
16 февраля 1903 г. Ялта

16 февр.

Актрисуля милая, я целый день сижу теперь в саду на воздусях, а потому не пишу тебе. Прости, родная, не думай, что я тебе изменил. Итак, на пасху ты поедешь в Питер, будешь играть там. А какие пьесы? Если из моих пьес повезете хоть одну, то везите «Дядю Ваню». А в будущем году «Чайку».

Стало тепло, скоро зацветет айва. Читаю «Миссионерское обозрение» — журнал, издаваемый генералом ордена русских иезуитов, журнал очень интересный292. Ах, дуся моя, говорю тебе искренно, с каким удовольствием я перестал бы быть в настоящее время писателем! Ну, да это, впрочем, к делу не относится.

Говорят, «На дне» уже вышло. Надо будет зайти к Синани купить, хотя пьесы в чтении меня никогда не 221 удовлетворяют. Во мне нет актерского понимания, я не умею читать их. Но все-таки интересно было бы прочесть «На дне»293.

Рассказывают, что в Моск. университете беспорядки, я же говорю, что это неправда, иначе бы жена мне написала.

Напиши, как Л. Андреев отнесся к письму С. А. Толстой. Напиши, что и как Скиталец? Бунин почему-то в Новочеркасске.

… Вчера приходила начальница. Приходил учитель из Гурзуфа; сей господин сидит всякий раз очень долго и все теребит свою бородку, а я жду, когда он уйдет, и мучаюсь. Скоро, вероятно, на второй неделе поста, приедет к нам Леля, сестра Жоржа, девуля 23 – 30 лет, и будет жить, вероятно, до осени294. Порадуй Машу.

Ну, обнимаю мою милую актрисулю. Храни тебя бог. Будь здорова и весела, поджидай мужа.

Твой А.

109*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
17 февраля 1903 г. Москва

… Открыты форточки, шум колес, все стаяло, голый камень, тепло, как в конце марта.

Вчера кончили сезон. Играли «Три сестры», отлично играли.

Была Ермолова, прислала в уборную каждой сестры чудесные майоликовые вазы с цветами. К. С-чу поднесла венок после 3-го акта, Вишневскому свою фотографию. Была за кулисами, восторгалась игрой, говорит, что только теперь поняла, что такое — наш театр. В 4-м акте, в моей сцене прощания, она ужасно плакала и потом долго стоя аплодировала. У нас всех было приподнятое настроение. Вызывали много; в конце, несмотря на то, что пост играем дома, публика устроила что-то вроде прощания и долго не расходилась.

… С Хотяинцевой я съездила в мастерскую Голубкиной — скульпторши. Ты о ней слышал? Ведь это талантливейший самородок. Живет одна в мастерской, дочь огородника, говорит только то, что думает, живет своей особенной жизнью. Прямой, своеобразный человек. Она делает большой барельеф над нашей входной дверью. 222 На днях его приклеивают. Кажется, будет красиво. Я видела куски295. Сидели, пили чай из кружек, она сама ставила самовар. Живет только в своей работе. …

110. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
17 февраля 1903 г. Ялта

17.

… Почему ты так радуешься, что тебе удается роль добродетельной? Ведь добродетельных играют только бездарные и злые актрисы. Вот тебе, скушай комплимент. Уж лучите тех ролей, что я написал для тебя («Чайка», например), у тебя едва ли найдется. Не говорю, что роль написана хорошо, но она играется тобой великолепно. А позвать Комиссаржевскую для «Чайки» — это было бы совсем не дурно296.

Я здоров. Больше ничего не имею сообщить о своей особе. Ну, целую мою бабулю. Будь здорова, вспоминай иногда о муже.

Твой А.

111*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
19 февраля 1903 г. Москва

19 февр.

Ты мне редко стал писать. Охладел? Ну, ладно. Пожалуй, можно легко охладеть в такой разлуке. Я, верно, испарилась из твоей памяти.

… Так ты Лону любишь? Меня это трогает. Мне хочется, чтоб она удалась мне. Я ее чувствую.

… Ты сел за «Вишневый сад»? Это должна выйти чудеснейшая пьеса. Знаешь ли ты? Чтобы актеры наши отдохнули на ней. Много будет лиризма, поэзии, красоты. А я играю глупенькую? Ничего. А вернее, старуху? …

112. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
19 февраля 1903 г. Ялта

19 февр.

О, мой дусик, здравствуй! Погода чудесная, я почти целый день сижу на дворе и чувствую себя очень здоровым. Нового ничего. Говорил Арсений, будто приходили 223 ко мне какие-то две дамы или девицы, но их не принял, что ты, как супруга строгая, должна одобрить. Получили из Сухума растения, завтра буду сажать. Вот если бы в Ялте всегда была такая погода! Тогда бы можно было жить.

Стало быть, труппа едет в Петербург? Решили окончательно? Что ж, счастливого пути!

Кое-что пописываю, кое-что почитываю. По полдня в сутки бываю очень не в духе по причинам, о которых говорить не буду, ибо они очень мелки. Теперь пост, у нас готовит бабушка; Поля говеет. Ну-с, и т. д. и т. д.

Приедет в Ялту Миролюбов297. Вообще, как говорят, начинает съезжаться народ.

О том, как сойдут «Столпы общества», напишешь мне подробно и обстоятельно.

Не видно писать, вечереет. Господь тебя благословит, мою жену неоцененную.

Твой А.

113. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
20 февраля 1903 г. Ялта

20 февр.

Милый песик, я сам не отдал бы Суворину для его театра пьесы, если бы даже он предложил мне сто тысяч. Театр его я презираю, считаю гнусноватым. Миндаль уже цветет, айва цветет, мне сегодня нездоровится.

Ты хочешь свести меня в Москве к доктору Штрауху? Что ж, я готов. Пусть осмотрит меня, но не думаю, чтоб мое здоровье стало лучше от этого. Альтшуллер не лечит меня, он исполняет только то, что прописано мне доктором Щуровским, дуся моя. Насчет Варнека ты, быть может, и ошибаешься298. Чашку получил и уже пью из нее, галстук надеваю каждый день; нужно будет сократить его, а то длинен, как на толстяка. За то, что ты не дашь мне больше киснуть, спасибо; при тебе я никогда не кисну, разве когда бываю нездоров, как сегодня. Весь день сегодня просидел внизу, в саду, сажали ирисы, японские и германские.

Ну, светик мой, целую тебя, благословляю тебя. Мне без тебя очень скучно.

Твой А.

224 114*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
22 февраля 1903 г. Москва

… Сейчас отыграли генеральную «Берника». Был народ. Говорят, что смотрится с большим интересом. Что будет на спектакле — не знаю. Пришлю телеграмму. Ты думаешь, что я буду хорошо играть Лону? Дусик мой золотой. Если бы это было так. Если бы ты мог быть на первом спектакле! Я была бы счастлива.

Ты о Швейцарии не забыл думать? Как я легко вздохну, когда буду одна, вдвоем с тобой!

Ты теперь сел за «Вишневый сад»? Ведь да? Мы с благоговением примемся за твою пьесу, ты это чувствуешь? О Питере ничего не знаю, едем ли или нет. …

115. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
22 февраля 1903 г. Ялта

22 февр. 1903

Мой серенький песик, здравствуй! Да, ты там цветы от Ермоловой получаешь, а я сижу немытый, как самоед. Даже рычать начинаю. Хочу в баню, Альтшуллер не пускает.

Получил от Немировича очень милое письмо. Пишет он насчет моей болезни, насчет пьесы. Болезнь известная, и все, что нужно и что не нужно, мне известно, а вот насчет пьесы пока ничего сказать не могу. Скоро скажу. Твоя роль — дура набитая. Хочешь играть дуру? Добрую дуру.

… Получил от Федорова том пьес. Между прочим, «Стихия». Мне сия пьеса нравится, она в миллион раз талантливее всего Тимковского299. Только вот что мне кажется: архитекторские способности есть, хоть отбавляй, а материала, из чего строить, очень мало.

Теперь у меня начинается казнь египетская: это получение от казенной конторы гонорара за «Чайку». Нет никакой возможности получить300. Куда-то, по-видимому, надо приклеить марку в 60 или 80 к., а куда — неизвестно.

Получил две пачки открытых писем — снимков с «Мещан» и «На дне». Дуся, поблагодари Станиславского. Напиши, женится Вишневский или не женится?

225 Начинается холодок, подувает ветерок. А до обеда было совсем хорошо.

Ну, балбесик мой удивительный, супруга моя бесподобная, актрисуля необыкновенная, обнимаю тебя бесконечное число раз и целую столько же раз. Не забывай меня, нам ведь осталось еще немного жить, скоро состаримся, имей это в виду. Пиши, деточка моя хорошая.

Твой А.

116. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
23 февраля 1903 г. Ялта

23 февр.

Милая собака, если у Коровина будет и для меня комната, т. е. такая комната, где бы я мог спрятаться, никого не стесняя, и где бы я мог работать, то возьмите коровинскую квартиру. Если немножко высоко, то это не беда, или беда небольшая; я буду взбираться потихоньку, не спеша.

Я тебе ничего не сообщаю про свои рассказы, которые пишу, потому что ничего нет ни нового, ни интересного. Напишешь, прочтешь и видишь, что это уже было, что это уже старо, старо… Надо бы чего-нибудь новенького, кисленького!

Мне нужно небольшую комнату, но теплую и главным образом такую, где бы не слышно было Малкиелей, когда не хочется их слышать, и где не слышно было бы, как Вишневский ест борщ.

Стало прохладно. Мне, дуся, немножко нездоровится, всю ночь кашлял. Как здоровье Мишиной девочки?

Ну, бабуля, благословляю тебя. Насчет паспортов ты будешь хлопотать, у меня никогда ничего не выходит, кроме неудовольствий. Барышням, едущим учиться за границу, надо говорить: 1) кончайте сначала в России, а потом поезжайте за границу для усовершенствования, если посвятите себя научной деятельности; наши женские учебные заведения, например медицинские курсы, превосходны, 2) знаете ли вы иностранные языки, 3) евреи уезжают учиться за границу по необходимости, ибо они стеснены, а вы зачем едете?

Вообще нужно отчитывать сих барышень. Очень многие едут за границу только потому, что не умеют учиться301.

226 Пиши мне, бабуля, не стесняйся. Ведь ты можешь писать мне все, что угодно, потому что ты жена, супруга. …

117*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
24 февраля 1903 г. Москва

24 февр.

… Сегодня играем «Столпы». Что будет — не знаю. Я пока довольно покойна, только сердце сжимается по временам. Буду, верно, сильно волноваться. Хочется сыграть мягко; а то когда я волнуюсь, играя энергичные роли, у меня руки жестикулируют адски. На генеральной Влад. Ив. прислал мне сказать в уборную, после двух актов, чтобы из 24-х рук я на сцену захватила бы только одну пару. Я ужасно хохотала. У меня, правда, всякая нервность сказывается в руках. Авось удастся мне сыграть сегодня с одной парой рук. На генеральной меня хвалили. Переводчик Ганзен говорил мне, что в первых двух актах я слишком молода по движениям и темпераменту. В 3-м и 4-м как следует. Я тебе надоела, дусик? Конст. Серг. играет хорошо, мне нравится, за исключением некоторых сцен; Лилина хороша, Савицкая ничего, Качалов, боюсь, несколько водевилен, не в тоне Ибсена; говорят, что немного напоминает Барона. Вишневский — пастор ничего, хорошо. Петрова слаба, да ведь и трудно ей среди нас, сыгравшихся уже302. Очень хороши декорации и эффекты. В задней стене огромное широкое окно, виден берег, пароходы, лодки, и когда в 3-м акте начинается гроза, то пароход качается, слышен вой ветра и прибой волн, который дает полную иллюзию. Лодочка двигается.

Тебе бы все это понравилось. Чудесно сделано. В особенности прибой волн. Пароходики сделаны отлично, даже за кулисами приятно смотреть на них. Все тебе покажем, когда приедешь.

Ты пишешь, что миндали и айва цветут? Славно как! В прошлом году в эти дни я уже была с тобой. Вспоминаешь? Как мы сладко поживем с тобой весну и лето! Помолодеем оба. Я рада, что ты сидишь на воздухе. Рассказ кончил? Как он называется? Мне ужасно больно, что на эту тему ты упорно молчишь в письмах. Я тогда чувствую себя чужой тебе. …

227 118*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
25 февраля 1903 г. Москва

Телеграмма

Успех средний. Дождались газет «Эрмитаже»303. Целую, скучаю.

119. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
25 февраля 1903 г. Ялта

25 февр.

Милая актрисуля, только что получил от тебя телеграмму. Значит, «Столпы» имели средний успех? Значит, ты до утра в «Эрмитаже» сидела? Значит, настроение теперь у вас всех среднее, т. е. неважное?

… Сегодня письма от тебя не было, была только телеграмма — от тебя или от Немировича, не понял хорошо, так как подписи нет304.

Читала фельетон Буренина насчет «На дне»?305 Я думал, что начнет царапать ваш театр, но бог миловал; очевидно, имеет в виду (это быть может!) поставить у вас пьесу, например, «Бедного Гейнриха» в своем переводе306. …

120*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
26 февраля 1903 г. Москва

26-е февр. утро.

… «Столпы» сошли, слава богу. Успех средний, за исключением последнего акта, который принимали отлично. В «Русск. вед.», в «Русск. слове» хвалят307. В публике жалуются на пьесу, а кому и нравится. Не разберешь. Да я и мало народу видела. Книппер хвалят, но некоторые недовольны, что она сделала себя пожилой. Эфрос, конечно, обрушится.

… Мне игралось. Вышло мягко, хотя, может быть, сценически не ярко. К. С. играл хорошо, но текстом владел трудновато. В общем все сошло благополучно. Я уверена, что сегодня будет хороший спектакль.

… Влад. Ив. не очень доволен спектаклем. Он очень много работал, и благодаря только ему пьеса идет хорошо. Он много сил и нерв положил в нее.

228 Сейчас жду Костю, пойдем на выставку нового стиля308. Я еще не была. Вчера был Андреевский «На дне», сидел у меня в уборной309. У нас был Куркин. Ну, пришли Костя с Элей, надо идти. …

121. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
27 февраля 1903 г. Ялта

27 февр.

Здравствуй, актрисуля! Погода пасмурная, темная, но все же я брожу по саду, обрезываю розы; сейчас сижу немножко утомленный. Тепло, хорошо. Насчет пьесы подробно напишу тебе около 10 марта, т. е. будет ли она написана к концу марта или нет. Про Швейцарию я не забыл, помню, ибо жажду поскорей остаться с тобою вдвоем. Здоровье ничего себе.

Про «Столпов» я еще не читал в газетах, ничего не знаю, но, судя по телеграмме твоей, ты не совсем довольна. Если так, то могу посоветовать одно: наплюй, дусик. Ведь теперь пост, пора уже отдыхать, жить, а вы все еще портите себе нервы, надсаживаетесь неизвестно ради чего. Только и удовольствия, что Вишневский снесет лишнюю тысячу в банк, а на кой вам черт эти тысячи?

Вспоминается, что когда начинался Художеств, театр, то имелось в виду не обращать внимания на то, как велики сборы; Немирович говорил, что раз пьеса нравится театру (не публике, а самому театру), то она будет идти раз 30 – 40 даже при 20 рублях сбора… Изволь-ка вот теперь сочинять пьесу и думать все время, думать и раздражать себя мыслью, что если сбору будет не 1600, а 1580 рублей, то пьеса эта не пойдет, или пойдет, но только с огорчением.

… Обнимаю родную мою, хорошую.

Твой А.

122. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
27 февраля 1903 г. Москва

27-е февр.

утро.

У тебя нехорошо на душе все это время, дорогой мой. Я чувствую это в каждой строчке, в каждом слове, как ни скрывай. Такое душевное состояние никогда больше 229 не должно повторяться, слышишь? Никогда. Как это будет — не знаю еще, но будет иначе.

У нас солнце, воздух чудесный, весна будет хорошая, т. к. весь снег, всю гадость уже свезли и на улицах чисто. Тебе скоро можно будет приехать. Ах, Антон, если бы сейчас была твоя пьеса! Отчего это так долго всегда! Сейчас надо бы приниматься, и чтоб весной ты уже видел репетиции. А то опять все отложено на неопределенный срок; я начну с тобой поступать более энергично. Так нельзя, дусик милый. Киснуть и квасить пьесу. Я уверена, что ты еще не сел. Тебе, верно, не нужны тишина и покой для писания. Надо, чтобы была толчея и суета кругом. Авось тогда ты засядешь. Ну, прости, только обидно, что так долго. Ждут, ждут без конца, и все только и слышишь кругом: ах, если бы сейчас была пьеса Чехова! Напишешь ее к весне и потом опять положишь киснуть на неопределенный срок. Как она тебе не надоест!

Вчера сыграли вторые «Столпы». Прием и публика куда выше первого спектакля. Газеты все похваливают. Даже Эфрос уж не так сильно пощипал310. Мне скучно, я злюсь. Пойду сейчас гулять. Маша пристает с квартирой, а у меня нет энергии, и т. к. есть план совсем иной на будущую зиму (о котором я тебе писала), о котором я Маше не говорила, чтобы зря не волновать ее, то я и не знаю, что надо делать.

Я больше не могу жить с сознанием, что ты где-то, далеко от меня, влачишь жизнь, тоскуешь, терпишь. Я этого не могу. А что надо делать, тоже не знаю. Но так — немыслимо. Ты это понимаешь?

Целую тебя. Ты, верно, слишком много сидел на воздухе, оттого и нездоровится. Не могу больше писать. Надоело мне все.

Твоя Оля

123. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
28 февраля 1903 г. Москва

28-е февр.

Голубчик мои, я как-то сурово писала тебе вчера, правда? Ты не сердишься? Я начинаю нервиться. Я не знаю, когда увижусь с тобой. Я ничего не знаю. Жизнь 230 какая-то глупая, никак ее не устроить. А хочется, чтобы все было хорошо.

… Конст. Серг. поднялся как-то духом, бодрый. Не дождется твоей пьесы. А чтоб ты не говорил, что написанное тобой старо и неинтересно, надо скорее это мне прочесть и убедить, что это хорошо, изящно и нужно. Понимаешь? А то ты там в одиночестве чего-чего не надумал. Со мной забудешь все, что выдумал за эту зиму.

На выставке Style moderne я тебе купила красивенькую полочку и не знаю, прислать ли с Алексиным или оставить здесь для твоего кабинета. Думаю, что лучше последнее.

Будь здоров, дусик мой. Тебе, верно, странно думать, что где-то далеко есть у тебя мифическая жена, правда? Как это смешно.

Целую и обнимаю тебя много раз, мой мифический муж. Кланяйся мамаше, и всем, и Альтшуллеру.

Твоя Оля

124. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
1 марта 1903 г. Ялта

1 марта

Актрисуля милая, приехали Ярцевы, рассказывают, что «Столпы» им не понравились, но что ты была очень хороша. В «Русских ведомостях» читал сегодня похвалу. Вообще я газетчикам не верю и верить не советую. Эфрос хороший малый, но он женат на Селивановой, ненавидит Алексеева, ненавидит весь Художеств, театр, — чего он не скрывает от меня; Кугель, пишущий о театре в десяти газетах, ненавидит Художеств, театр, потому что живет с Холмской, которую считает величайшей актрисой.

У нас цветет камелия, скажи об этом Маше.

Ну, как живешь, дусик? Как чувствуешь себя? Ярцев говорит, что ты похудела, и это мне очень не нравится. Это утомляет тебя театр. Получил я письмо от Немировича, пишет, что давно не имел от меня писем, между тем я очень недавно писал ему. Его адрес: Б. Никитская, д. Немчинова? Так?

У нас прохладно, но все же я сижу на воздухе.

… Говорят, что Горький приезжает скоро в Ялту, что для него готовят квартиру у Алексина. Едет сюда, по 231 слухам, и Чириков311. Вот, пожалуй, некогда будет писать пьесу. И твой любимчик Суворин приедет; этот как придет, так уж с утра до вечера сидит — изо дня в день.

Когда же ты увезешь меня в Швейцарию и Италию! Дуся моя, неужели не раньше 1 июня? Ведь это томительно, адски скучно! Я жить хочу!

Ты сердишься, что я ничего не пишу тебе о рассказах, вообще о своих писаниях. Но, дуся моя, мне до такой степени надоело все это, что кажется, что и тебе и всем это уже надоело, и что ты только из деликатности говоришь об этом. Кажется, но — что же я поделаю, если кажется? Один рассказ, именно «Невеста», давно уже послан в «Журнал для всех», пойдет, вероятно, в апрельской книжке312, другой рассказ начат, третий тоже начат313, а пьеса — для пьесы уже разложил бумагу на столе и написал заглавие.

Ну, господь с тобой. Благословляю тебя ласково, целую и обнимаю дусю мою.

Твой А.

125. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
1 марта 1903 г. Москва

1-е марта

Я уже перестала понимать, о чем тебе писать, дорогой мой. Бессмысленно все как-то кажется. Надо вместе жить, вот и все.

Телеграмму, конечно, послала я, а не Вл. Ив. Ведь пишу же: Целую. Скучаю. Разве так написал бы Влад. Ив.?

Настроение в труппе хорошее, бодрое. «Столпы» имеют успех. Принимают хорошо, сочно. Мне приятно играть Лону. Как мне хочется, чтобы ты увидел меня в Насте и Лоне! Значит, ты верно предчувствовал, что Лона мне удастся.

Приехал Горький. Я его видела. 4-го он едет в Ялту, с Алексиным. У него кровохаркание появилось. Поедет подкрепляться. Он говорит, что послал тебе «На дне». Получил?314 Завтра заседание. Будем отстаивать тургеневский спектакль315.

Купец316 гнет на «Эллиду» Ибсена317 для Марии Федоровны. Посмотрим.

232 Буренина я не читала318.

… Засел за пьесу наконец? Что ты делаешь целый День? Я бы на твоем месте писала целый день.

… Завтра Вл. Ив. едет в Петербург. Решат окончательно относительно поездки. Когда ты думаешь приехать, дусик мой? Скоро уже настоящая весна.

Вчера у нас были Лика и Екатер. Шенберг319 и Гольцев, вечером. Я застала только дам. Лика ужасно располнела — колоссальная, нарядная, шуршащая. Я чувствую себя такой плюгавкой перед ней. …

126. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
3 марта 1903 г. Ялта

3 марта

Милюся моя, только что собрался написать тебе, как пришла начальница, и не одна, а привела с собой учителя одного. Теперь сидят внизу и пьют чай, а я спешу написать тебе сии строки.

Я здоров, ничего не болит, кашляю меньше. Скучно. Погода хуже. В Ялте переполох: все ждут приезда Горького.

… Идут!! Будь здорова!

Твой А.

127. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
3 марта 1903 г. Москва

3-е марта

Вчера не писала, дусик милый, очень уж был треволнительный день. Утром я встала очень мрачная. Поехала к Чемоданову320, оттуда на заседание и, конечно, опоздала на полчаса. На заседании произошел инцидент, который сильно всех взволновал. Влад. Ив. начинает говорить очень дельно, очень существенно о нашем репертуаре, что при такой гонке за современностью и за вкусом публики театр никогда не станет на твердую почву. Что вовсе нет заслуги в том, что мы ставим Горького, а заслуга, что мы заставили его писать. Заслуга в том, что мы сумели играть Чехова, но из этого не следует, что мы должны ставить и Андреева, и Скитальца etc… Вдруг Морозов останавливает его и говорит, что это к делу не 233 относится, что он отклоняется. Влад. Ив. ответил, что сам знает, что относится к делу, встал и вышел. Молчание. Я не сдержалась, вспылила и сказала Морозову, что он не имел права обрывать Влад. Ив., раз он говорил о деле. Вспылил Вишневский, и конечно, все были на стороне Вл. Ив., исключая Марию Федоровну. После моих слов Морозов встал, вышел, прося снять председательство на время. Все сидели, молчали. Я тут же заявила, что поеду к Влад. Ив. и, если нужно, и к Морозову, чтобы уладить это дело, и извинюсь перед Саввой.

Вспылила я оттого, что вообще у Саввы невозможный тон с Влад. Ив. и с Марией Петровной. Большинство высказалось, что всем делается не по себе, когда Морозов разговаривает с Вл. Ив.

Сидели мы долго и обсуждали, что теперь делать. К. С. очень умно и спокойно сказал многое о заслугах Влад. Ив. Решили всем составом ехать к Немировичу, а затем к Морозову и просить его объясниться с Вл. Ив. Симов, Артем, Александров, Москвин, Лужский ничего не высказывали, молчали, как и всегда. Мария Федоровна стояла за Морозова.

Я высказала, что с весны весь тон Морозова по отношению к Вл. Ив. таков, будто он находит его лишним для дела. Многие подтвердили. Самарова раздрябла и не знала, куда выгоднее склониться.

Мария Петровна говорила о невозможном тоне Морозова на заседании. Успокоил всех К. С.

Когда решили ехать к Вл. Ив., Андреева не знала, что ей делать, и разревелась. Вышло глупо.

Влад. Ив. был тронут, что все приехали к нему. Тут уже немного улеглись нервы, и начали посмеиваться. Стаховича отправили к Морозову предупредить, что мы все едем. Приехали. Я, как вошла, извинилась перед Саввой как перед председателем за свою вспышку. К. С. начал просто и ясно говорить с Саввой, просил сбросить всю деловую оболочку, весь тон заседаний и говорить просто. Мария Фед. собралась с духом и очень ясно все формулировала, и Савва согласился объясниться с Влад. Ив. Потом я отвела Савву в другую комнату и откровенно высказала ему, что наше дело может только существовать на полной вере, что все мы необходимы для дела, т. е. главным образом — К. С. и Вл. Ив.; что с весны я замечала его отношение к Влад. Ив. Отношение было таково, будто Вл. Ив. не нужен для дела, что 234 мы и без него обойдемся; сказала ему, что он как умный человек должен видеть, что Влад. Ив. делает очень много, отдает все и не получает ничего. Савва ответил, что за последние месяцы он видит, что Вл. Ив. для театра, и что у него с ним хорошие отношения321. Поговорили и расстались дружно. Вл. Ив. вечером уехал в Петербург.

Знаешь, Антон, — может, это все глупо, но очень хорошо, что так вышло и что осадили Морозова, пока он не усилил свой тон. Вообще многое выяснилось. Утомлены все были адски.

Кончаю уже в театре, во время «Столпов». Завтра напишу все, а то глупое письмо вышло. Сегодня, верно, мало придется спать, после спектакля поеду к маме — последний вечерок с Костей; завтра он уезжает. Сегодня болталась. Покончили с квартирой в доме Коровина. Не знаю, хорошо ли будет! Целую, обнимаю тебя крепко. Ужасно хочу твоей нежной ласки, твоих глаз. Целую.

Твоя собака

128. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
4 марта 1903 г. Москва

4-е марта

Дорогой мой, Антон, здравствуй. Ходишь по саду, обрезываешь розы? Я люблю, когда твоя длинная фигура бродит по дорожкам. У тебя такой сосредоточенный вид, когда ты сидишь на скамье и журавли около тебя.

У нас солнышко начинает пригревать. У меня скоро покажутся веснушки. Стоят славные солнечные дни при — 2°. Бодро и крепко в воздухе. Весенний воздух уже действует.

Антончик, ты не имеешь понятия, когда мы наконец увидимся? В Петербург почти решили ехать. Это ужасно. Везут «На дне» и «Дядю Ваню», — значит, я буду дуть подряд 17 вечеров и 3 утренника. Мы с тобой зато заработаем хоть сколько-нибудь. Тебе придется около двух тысяч. На эти деньги поедем попутешествовать. Согласен?

… Прости, дусик, что вчера я так бессвязно кончила письмо. Но хотелось его отправить с Горьким, который был в театре на «Столпах». Я дописывала его в конторе, чуть не стоя. Теперь ты уже прочитал в газетах про «Столпы»? Доволен, или тебе все равно?

235 Об инциденте — пока молчание. Морозов, верно, разговаривал с Влад. Ив. в Петербурге. Я думаю, что не будет никаких последствий. А Морозов будет знать, что можно и что нельзя. Ты, верно, посмеялся здорово? Только молчи обо всем этом.

… Будь здоров, дорогой мой. Как тебе не стыдно, что ты при писании пьесы можешь думать, что вдруг она не будет делать полный сбор. Даже в шутку нельзя допускать этой мысли. Слышишь, золотой мой? …

129. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
4 марта 1903 г. Ялта

4 марта

Милый мой дусик, у нас в Ялте торжество: открылся магазин Кюба, настоящего петербургского Кюба. Завтра пойду погляжу, что у него есть, и напишу; быть может, уже не понадобится привозить из Москвы всякую закуску.

Ты делаешь мне выговор за то, что у меня еще не готова пьеса, и грозишь взять меня в руки. В руки бери меня, это хорошая угроза, она мне улыбается, я только одного и хочу — попасть к тебе в руки, что же касается пьесы, то ты, вероятно, забыла, что я еще во времена Ноя говорил всем и каждому, что я примусь за пьесу в конце февраля или в начале марта. Моя лень тут ни при чем. Ведь я себе не враг, и если бы был в силах, то написал бы не одну, а двадцать пять пьес. И очень рад, что пьесы нет, так как вам не репетировать теперь нужно, а отдыхать. Работать так неумеренно — это свинство по меньшей мере!

У нас прохладно, но все же недурно. Насчет будущей зимы я еще пока ничего не решаю, но особенно радужных надежд на оную не возлагаю. Пока только могу сказать, что до декабря в Москве буду жить (особенно, если тубу сошьешь), а потом, вероятнее всего, придется удрать за границу, на Ривьеру или в Нерви, что ли, этак до 15 февраля, потом назад в Ялту. Будем пребывать в разлуке, но что же делать!! Ничего не выдумаешь, как ни верти головой. Вот если бы ты забеременела, тогда бы в феврале я взял тебя с собой в Ялту. Хочешь, дуся? Какого ты мнения? Даже согласился бы зимовать хоть в Архангельске, все равно тогда, только бы из тебя вышла родительница.

236 Поедете в Петербург? Да или нет?

Итак, завтра пойду к Кюба, понюхаю европейской цивилизации. Перебираетесь на новую квартиру! На каком этаже? Если высоко очень, то я буду всходить полчаса, это ничего, все равно делать мне в Москве нечего.

Ванна ванной, а все-таки я прежде всего в баню. Вот жаль квартиры Гонецкой, там баня близко.

Ну, бабуля моя, обнимаю тебя и щелкаю по носу, дусик мой.

Твой А.

130. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
5 и 6 марта 1903 г. Ялта

5 марта

Дусик мой, актрисуля, так как я уже не литератор, а гастроном, то сегодня отправился в магазин Кюба, уже открытый. Там оказалась чудесная икра, громадные оливки, колбаса, которую делает сам Кюба и которую нужно жарить дома (очень вкусная!), балык, ветчина, бисквиты, грибы… Одним словом, из Москвы не нужно уже ничего привозить, кроме круп и пшена. Мне кажется, что и окорока к празднику следует теперь покупать у Кюба. Нишу тебе обо всем этом, потому что сегодня был Альтшуллер и уверял меня, что до середины апреля мне нельзя ехать в Москву ни в каком случае. Дуся моя, жена моя, актрисуля, голубчик родной, не найдешь ли ты возможным приехать в Ялту на страстной, а если поедете в Петербург — то на фоминой? Мы бы с тобой чудесно пожили, я бы поил тебя и кормил чудесно, дал бы тебе почитать «Вишневый сад», а потом вместе и покатили бы в Москву. Альтшуллер клянется, что плеврит у меня еще не всосался и что ехать ни в каком случае нельзя. Приезжай, роднуля! Театр даст тебе отпуск, я упрошу, если твоих просьб будет недостаточно. Напиши, что приедешь, а главное — додумай. Подумай, как для тебя лучше и удобнее. Но я так соскучился, так жажду видеть тебя, что у меня нет терпения, я зову и зону. Ты не сердись, дуся, а сначала подумай, обсуди. И если решишь ехать, то пойди теперь же закажи билет (на Неглинном), а то к празднику не найдешь. И напиши мне, как ты решишь.

237 В «Вишневом саду» ты будешь Варвара Егоровна или Варя, приемыш, 22 лет. Только не сердись, пожалуйста. Ты не пиши, а телеграфируй одно слово: «приеду» или «нельзя».

Ты вот пишешь, что не знаешь, как мы встретимся, а я так чувствую, точно мы вчера расстались, я и встречу тебя так, как будто ты не переставала быть моей ни на один день.

Сегодня от тебя нет письма.

6 марта. Пишу на другой день. Из твоего сегодня полученного письма видно, что вопрос с Петербургом еще не разрешен отрицательно, что, может быть, еще поедете. Если так, то приезжай в Ялту после Петербурга; вообще обсуди всё, как нужно, и если не найдешь нужным или возможным приехать, то так тому и быть, я покорюсь и сам приеду без всяких разговоров. Решай ты, ибо ты человек занятой, рабочий, а я болтаюсь на этом свете как фитюлька.

Сегодня сильный ветер, неприятно. Если пьеса у меня выйдет не такая, как я ее задумал, то стукни меня по лбу кулаком. У Станиславского роль комическая, у тебя тоже.

Ну, пупсик, будь здорова. Я тебя люблю, а ты там как хочешь. Твоя фотография выставлена в магазине Волковой, на окне.

Обнимаю тебя и целую.

Твой заштатный муж А.

Мятных леденцов не покупай больше. Мармелад есть у Кюба.

131. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
7 марта 1903 г. Москва

7-е марта

… Пьесу ты должен писать, несмотря на приезд именитых гостей. Ты должен писать, должен знать, что это нужно, что этого ждут, что это хорошо.

Подбодрись, дусик милый, ведь ты же живой человек, а не сухарь, и я не люблю, когда ты себя сушишь.

Ведь ты мягкий, изящный, тонкий, поэт настоящий, и ты должен давать это людям. Должен чувствовать, что это доставляет радость людям. Напрасно ты думаешь, что 238 я что-либо говорю из деликатности. Я в этом смысле совсем по такая деликатная.

У нас ясно, солнечно, но утром было — 9°. Сейчас была в новой квартире. Посылаю тебе план322. Иметь понятие можешь о квартире.

Сейчас пришло твое письмо.

… Скоро приедет Бунин с женой Голоушева в Ялту.

Сегодня читают два акта найденовской пьесы323. Я ее совсем не знаю. Примутся за нее. Я, вероятно, буду свободна. Сегодня последний спектакль, а затем передышка, слава богу. Будем устраиваться на новой квартире. В конце четвертой324, может, поеду с Марией Петровной к Черниговской — спать, есть и гулять, — словом, в себя приходить. Она очень зовет. К. С. все время говорит, чтоб ты приезжал и, если пожелаешь, пожил бы у Черниговской со мной. Там хорошая гостиница325, отличный стол. Съездим, дусик? Вдвоем?

В Швейцарию поедем и будем блаженствовать и жить одной любовью. Так? А пока будем еще терпеть.

Будь здоров, дорогой мой. Не унывай. Пиши пьесу, умоляю тебя. Я тебя всего ужасно понимаю и чувствую.

Целую тебя. Спальня у нас очаровательная будет в новой квартире — светлая, розовая. И весна к тому же. Неужели ты пасху будешь в Ялте?

Обнимаю тебя крепко и горячо. Приехал бы сюда кончать пьесу, а? Квартира хорошая, воздуху много будет, солнце.

Подумай и отвечай скорее. Мы с тобой на Сухаревке купим стол хороший, старинный, еще кое-что, и будет кабинет.

Твоя Оля

132. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
9 марта 1903 г. Москва

9-е марта.

… Вчера во время перевозки я еще успела съездить на заседание — отстаивать Тургенева. Отстояли.

Найденовская пьеса провалилась на чтении. Актеры возмутились при мысли, что ее можно ставить у нас. Очень слабая пьеса. Напишу подробнее. Тургеневу все 239 рады, примутся с наслаждением. Ты доволен? Будем ходить в Румянцевский музей собирать материалы.

А ты привози «Вишневый сад», при тебе за него примемся и тебя оживим всего. …

133. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
10 марта 1903 г. Ялта

10 марта

Мне, дуся моя, и грустно и немножко досадно, что ты и Маша держите меня в неизвестности: переехали: вы на новую квартиру или нет еще! И где этот дом Коровина, о котором ты писала? В Пименовском пер. или где-нибудь в другом месте? Посылаю это письмо в театр и перестану тебе писать впредь до получения нового адреса или извещения, что вы еще не перебрались.

Получил я сегодня фотографии — снимки с фойе и проч. Большое спасибо! Передай Тихомировой, которая сидит в конторе, что книга («На дне» Горького) посылается заказною бандеролью, а не посылкой и что в посылки нельзя вкладывать писем. В каждой из трех полученных мною посылок было по письму.

Ты говорить, что я уже забыл тебя, какая ты есть. Да, дуся, я уже не помню, блондинка ты или брюнетка, помню только, что когда-то у меня была жена.

В Петербурге или Мария Петровна захворает, или Станиславский утомится, а посему на 3 тысячи, о которых ты пишешь, надежд я не возлагаю.

Одно письмо я послал в Пименовский пер. и теперь боюсь, что оно не дошло326.

… Ну, господь с тобой, будь здорова и весела. Целую тебя и обнимаю.

Твой А.

134. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
10 марта 1903 г. Москва

10-е марта

вечер.

… Получила роль Дарьи Ивановны в «Провинциалке». Ты пишешь, что я играю глупенькую, Варю. Мне нравится это. Я рассказала это Марии Петровне, а она смеется, уверяет, что это роль для нее, что драматических она играть не может. Мы решили, что поцарапаемся. Она отказывается играть «Где тонко, там и рвется», чтобы 240 беречь силы для твоей пьесы. А эту вещичку можно, по-моему, ставить только с ней; Андреева может играть, но будет только красива и изящна, но не будет изящества игры, аромата, обаяния, чего-то недоговоренного. Андреева не умеет «купаться» в роли. В «Нахлебнике»3* играют мужа и жену — Леонидов и Андреева, помещиков — Лужский и Баранов, дворецкого — Вишневский, помещика Иванова — Тихомиров. В «Провинциалке»: графа — Конст. Серг., мужа — Москвин. Тебе нравится этот спектакль?

… Пьеса Найденова нехороша. Первые два акта на Волге, на кожевенном заводе. Среди богатых заводчиков, атмосфера душная. Непонятный Максим тяготится ею и уходит. Все очень мило, приятно, жизненно, но не сочно и фундамента нет. 3-й акт — бывший первый, в меблированных комнатах, и 4-й там же. Точно другая пьеса начинается. Ни одного действующего лица из двух актов, кроме Максима. Появление неизвестной. Скучно и непонятно. Или еще раз надо почитать. Если ставить ее — значит, погубить Найденова. Если бы я ее раньше прочла, я бы ему откровенно сказала, чтобы он не давал этой пьесы театру. Интересно, что ты скажешь?! …

135. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
11 марта 1903 г. Москва

11-е марта

вечер

Сегодня я часа три сидела у Чемоданова, ждала очереди, первый раз пришлось ждать так долго. Он очень извинялся. А я ничего, сидела, обдумывала «Провинциалку». Потом отправилась в Румянцевский музей, где были уже все наши, рылись в журналах 40, 50, 60-х годов. Срисовывали мебель, костюмы, гримы. Потом пошли чай пить в «Прагу» и съели по растегайчику. Меня звали г-н Книппер, т. к. я была одна женщина. Говорили о «Нахлебнике». В шестом часу разошлись.

Дома я застала дядю Сашу и Авг. Шольца — переводчика. Он говорил о Берлине, о желании переводить твои произведения. В Kleines Theater327 ставят «Дядю Ваню», режиссер в восторге от этой пьесы. Шольц сам напишет тебе, и будь умник, дусик, пусть он переводит и высылает деньги, всё несколько сотен набежит. А то все переводят 241 и деньги прикарманивают. Он ужасно жалел, что новый твой рассказ выйдет в апрельской книжке, он бы заранее хотел перевести его и напечатать. Умоляет, чтоб ты новую пьесу прислал бы ему за шесть недель до того, что ее напечатают. Это можно сделать? Скажи мне. Будь добр, ответь ему и обещай. Сделаешь? Он потешный, этот немец, сидит все время в перчатках; ругает Москву, т. е. грязь, слякоть, климат; он захворал.

… Меня завалили просьбами о билетах в Петербурге. Я запись длиннейшую дала Богомолову. Мне скучно думать о Петербурге. Играть чуть не каждый вечер надоевшее «Дно», а днем трепаться по людям.

… Посиживаешь ли в саду, и как двигается «Вишневый сад»? Скоро ли распустится вишня? Скоро ли зацветет вишневый сад?

… Ужасно хочу тебя видеть. Мы с тобой славно поедем за границу. Ты думаешь о поездке?

Спи спокойно, не кисни, не хандри.

Твоя Оля

136. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
13 марта 1903 г. Москва

13-е марта

Родной мой, я сейчас уезжаю к Троице, в Черниговский скит, там Алексеевы. Приведу себя немного в порядок. Я в ужасном состоянии. Я ужасная свинья перед тобой. Какая я тебе жена? Раз приходится жить врозь. Я не смею называться твоей женой. Мне стыдно глядеть в глаза твоей матери. Так и можешь сказать ей. И не пишу я ей по той же причине.

Раз я вышла замуж, надо забыть личную жизнь и быть только твоей женой. Я вообще ничего не знаю и не знаю, что делать. Мне хочется все бросить и уйти, чтоб меня никто не знал.

Ты не думай, что это у меня настроение. Это всегда сосет и точит меня. Ну, а теперь проскочило.

Я очень легкомысленно поступила по отношению к тебе, к такому человеку, как ты. Раз я на сцене, я должна была оставаться одинокой и не мучить никого.

Прости меня, дорогой мой. Мне очень скверно. Сяду в вагон и буду реветь. Рада, что буду одна.

Поблагодари Альтшуллера за письмо. Я ему напишу.

Оля

Будь здоров, не проклинай меня.

242 137. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
14 марта 1903 г. Ялта

14 марта.

Дуся моя родная, так нельзя! Послал я одно письмо в д. Коровина, Пименовский пер., а вчера был студент Корш328 и говорил, что д. Коровина на Петровке. Сегодня получаю от тебя письмо, чудесное описание новой квартиры, моей комнаты с полочкой, а адреса нет. Ну что прикажешь мне делать?

Погода в Ялте великолепная, весенняя, все цветет, я почти каждый день бываю в городе. И, вероятно, я очень изменился за зиму, потому что все встречные поглядывают сочувственно и говорят разные слова. И одышка у меня. И жена у меня злая, прячет свой адрес. Вчера Альтшуллер был у меня и все поддразнивал меня, и я заподозрил, что ты его подкупила, чтобы он подольше удерживал меня в Ялте.

Умоляю, голубчик, пришли адрес! Адресоваться на театр терпеть не могу.

А что тургеневское пойдет у вас? Вот вам бы еще «Ревизора» и «Женитьбу», да переглядеть бы Писемского, авось и у него нашлось бы что-нибудь вроде «Горькой судьбины».

Мать говеет, завтра приобщается.

Сейчас приходила m-me Голоушева, принесла от Маши письмо. И опять нет адреса!!

Ну, дусик мой, да хранит тебя бог, целую тебя и обнимаю тысячу раз.

Твой А.

138. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
16 марта 1903 г. Москва

16-е марта вечер.

Милый мой, ты выражаешь неудовольствие по поводу того, что официально не оповестили тебе новый адрес.

Но, дусик, я в скольких письмах писала, что переезжаем на Петровку, дом Коровина, только номера не писала, потому что сама не знала — 35. Как же так? Я ничего не понимаю. Ты просто, верно, невнимательно прочитываешь письма.

243 У нас теплынь, в летнем можно ходить.

Вчера вечером вернулись с Марией Петровной от Черниговской. Мне не хотелось в Москву. Хочется сидеть одной и никого не видеть. Вчера там так чудесно было — тепло, нежно, птицы чирикают, монахи бродят, часы бьют, вода журчит, ели шумят. Я долго сидела на скамеечке у врат, без движения, и долго еще могла бы так сидеть. Разговаривала с монахами.

После обеда совершили большую прогулку с М. П. по лесу, по насту. Ходили и молчали. А вообще очень много говорили о тебе.

Когда я не играю, у меня поднимаются такие душевные муки, что не знаю, как совладать с собой. Точно в сезоне я живу одним кусочком души, а в свободное время другой кусочек вылезает с большой силой, и я ужасаюсь, когда смотрю назад — чем я жила, и как я могла так жить? Ты меня понимаешь или нет?

Сегодня был у нас Лазаревский, был Миролюбов, придет завтра обедать, и потом я его поведу на «Дно». Лазаревский много болтал, опять говорил, как он влюблен в тебя. Хочет издавать свою книжку. Смешной он.

Милый мой, я так была вчера полна тобой, так близко чувствовала тебя, твою душу, твое настроение, т. е. как будто бы ты был со мной, а не в Ялте. Милый, родной мой, когда же я наконец буду смотреть на тебя, говорить тебе, улыбаться тебе, целовать и ласкать тебя. Когда ты будешь весь мой?! Ты кроме меня ничего не должен будешь видеть — понимаешь? Я одна у тебя, и ты один у меня — больше ничего.

Пришли почитать «Невесту». Сгораю от нетерпения. Умоляю.

А как «Вишневый сад»? Зацветает? Чтобы в первом акте было такое настроение, как у меня в Мелихове, когда все цвело и когда было так удивительно хорошо на душе. …

139. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
17 марта 1903 г. Ялта

17 марта

Радость моя, адреса я не получил и уже отчаялся получить когда-нибудь, а потому пишу тебе опять на театр.

244 … Теперь, радость, собака моя добрая, просьба, за которую, конечно, ты не поблагодаришь меня. Дело в том, что начальница гимназии В. К. Харкеевич уезжает в Петербург и, конечно, будет присутствовать на спектаклях Худож. театра. Она умоляет меня, чтобы я упросил тебя — записать одну ложу бельэтажа на «На дне» и одну ложу на «Дядю Ваню», всего две ложи. Дуся моя, запиши, если не поздно. Пожалуйста!

Почему-то я не уверен, что это письмо дойдет до тебя. И вообще грустно, что моя переписка с тобой так глупо расстроилась, и черт знает из-за чего, из-за адреса, из-за улицы, так как про дом Коровина ты уже писала. На какой улице этот дом окаянный? На Петровке?

Ты, положим, очень занята, но Маше ничего бы не стоило прислать мне адрес. Ну да все равно.

У нас тепло, туманы. Я сижу в саду и то думаю, то злюсь. Получил и от Телешова письмо насчет Шольца.

Благословляю тебя и целую.

Твой А.

140. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
17 марта 1903 г. Москва

17-е марта.

Ты все недоволен мной и наказываешь меня молчанием. Дусик, снимись у Дзюбы и пришли мне свою фотографию. Тебе это не очень трудно? Я хоть с новой фотографией поеду в Петербург.

… Как мне не хочется ехать!

Все теперь съезжаются в Ялту, и тебе будет веселее. Я ненавижу всех людей, едущих в Ялту, т. е. не в Ялту, а к тебе. Завтра едет Миров, в субботу Маша. Бунин собирается. Екатерина Павловна поехала. Играю я из последнего.

Сегодня был в театре вел. князь Николай Михайл., уехал после третьего акта на Кавказ. Был в мужском фойе, но там его очень холодно встретили, никто даже, говорят, внимания не обратил. Миров смотрел, Лазаревский. Расскажут тебе свои впечатления.

У нас очень тепло, ходят почти в летнем. Солнце греет славно. Кошки по вечерам задают концерты на крышах. Все как следует.

У Андреевой ангина, и сегодня Наташу играла Литовцева329. Ничего себе, крепко. …

245 141. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
18 марта 1903 г. Ялта

18 марта.

Дуська моя, замечательная, наконец ты прислала свой адрес, и все опять вошло в свою колею. Спасибо, голубчик. Слезное письмо твое, в котором ты себя ругаешь перед отъездом к Черниговской, получил я утром, прочел — нет адреса! Готов уже был подать прошение о разводе, как в полдень получил телеграмму.

Стало быть, на фоминой я приеду в Москву, приеду до твоего возвращения из Петербурга, встречу тебя, встречу не на вокзале, а дома, побывавши в бане, пописавши пьесу. А пьеса, кстати сказать, мне не совсем удается. Одно главное действующее лицо еще недостаточно продумано и мешает; но к пасхе, думаю, это лицо будет уже ясно и я буду свободен от затруднений.

Если Маша еще не уехала, то скажи ей, чтобы она привезла немного колбасы вареной. Слышишь? Все остальное добудем у Кюба. Фотографию, о которой ты писала, пришлю тебе, вероятно, в Петербург с В. К. Харкеевич. Если есть ложи не дороже 30, ну 40 рублей, тогда закажи для В. К. ложи («На дне» и «Дядя Ваня»), если же нет таких дешевых и вообще нет лож, то, дуся моя, не сердись на своего глупого мужа, запиши ей 2 кресла по 3 рубля на эти две пьесы. Я тебя обожаю, роднуля, люблю.

Завтра опять буду писать. Не говори глупостей, ты нисколько не виновата, что не живешь со мной зимой. Напротив, мы с тобой очень порядочные супруги, если не мешаем друг другу заниматься делом. Ведь ты любишь театр? Если бы не любила, тогда бы другое дело. Ну, Христос с тобой. Скоро, скоро увидимся, я тебя обниму и поцелую 45 раз. Будь здорова, деточка.

Твой А.

142. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
19 марта 1903 г. Ялта

19 марта.

Актрисуля моя, здравствуй! Ты извини меня, но наша продолжительная разлука имела свои последствия: я состою в переписке с m-llе Пушкаревой. Чем кончится, к чему приведет эта переписка — не знаю, а пока поздравь 246 меня: она обещает прислать мне свою пьесу. Помнится, в восьмидесятых годах, я уже читал эту пьесу. Как бы ни было, я написал ей, чтобы она мне пьесы своей не присылала, так как-де в пьесах я ничего не понимаю, а послала бы к В. И. Немир.-Данченко330. Предупреди В. И., скажи ему об этой пьесе, пусть авторитетно скажет ей, чтобы она, П-ва, больше не писала, или поставила пьесу свою где-нибудь в провинции, если пьеса хотя немножко не безнадежна.

Я здоров, в последние дни что-то стал покашливать, но, должно быть, это не важно, случайно. Чувствую себя бодро, сижу в саду или немножко работаю в кабинете. Думаю о тебе, о нашей поездке в Швейцарию, в Италию. Будем за границей много есть и много пить пива. Я ведь всю зиму ничего не пил.

17-го марта был на именинах у Алексея Максимовича. К нему приехала жена. Она и он говорят о тебе с восхищением; говорят, что за последний год ты сильно шагнула вперед, играешь чудесно. Я слушал, радовался, что у меня такая жена, и на ус себе мотал.

Я послал одно письмо в Пименовский пер. Получила ли? Ах, дуся, какое это было огорчение с адресом.

Так не забудь же сказать Немировичу насчет Пушкаревой. В письме к ней я так расхвалил его, что если бы он прочел, то пришел бы в восторг.

Свой петербургский адрес пришли мне заранее. Из Петербурга будешь присылать мне длинные телеграммы, в мой счет, на что ассигную 25 руб.

Знаешь, дусик, «Месяц в деревне» мне весьма не понравился. Пьеса устарела; если у вас она не понравится, то скажут, что виновата не пьеса, а вы. …

143. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
21 марта 1903 г. Ялта

21 марта.

Дуся моя, твое последнее письмо просто возмутительно. Ты пишешь, что «в скольких письмах писала, что переезжаем на Петровку д. Коровина», между тем все твои письма целы у меня, и только в одном ты вскользь сообщаешь, что перебираетесь в д. Коровина — и мне оставалось думать, что вы перебрались в Пименовский пер. Я так и знал, что я же окажусь виноватым! И все 247 твои письма целы у меня, я покажу их тебе. Ну, да бог с тобой. С этим адресом была в течение двух недель такая обида, что до сих пор успокоиться не могу.

У нас нет дождя. «Вишневый сад» будет, стараюсь сделать, чтобы было возможно меньше действующих лиц; этак интимнее.

Ну, больше писать не могу, прости.

Твой А.

Ты пишешь, что я невнимательно читаю твои письма. Из чего это видно? Я привезу все твои письма, и ты сама увидишь, что ни одно письмо не пропало и что ни в одном нет адреса.

144. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
22 марта 1903 г. Москва

22-е марта

вечер.

Вот и Маша уехала на юг. Я теперь одна во всей квартире. С какой грустью я смотрела на уходящий поезд! Сегодня, после вчерашней грозы, шел снег; слякоть, сырость.

… Сегодня с вокзала я по дороге заехала к Шлиппе, где бываю раза два в год по старой дружбе. Ужасно мне всегда рады там. Застала лазарет: у матери рожа, у дочери ангина. И то и другое заразно. Правда? Сидела, смотрела, как люди наполняют свою жизнь никому не нужными хозяйственными мелочами. Жалко смотреть на них. Губернатор тульский был там. Подсмеиваются над ним. Разговоры о приезде государя, о парадах, о выходах. Я хлопала ушами. …

145. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
22 марта 1903 г. Москва

22 марта.

… Из Петербурга будешь телеграфировать. Между прочим, ты протелеграфируешь, в какой день вернешься в Москву; если ты вернешься, скажем, во вторник, то я в Москве буду уже в понедельник. На вокзал не поеду тебя встречать, а буду поджидать дома с распростертыми объятиями.

248 … Ты пишешь, что в Ялту едет много народу, что мне будет не скучно. Мне нужна жена, а не гости, дуся моя, и никого я не хочу видеть.

Начальнице вручил фотографию твоей мамы, а моей тещи. Получить на страстной. Годная моя, пиши мне побольше! Умоляю тебя на коленях! Прошу убедительно! Не ленись, не обращай внимания на головную боль, а садись и пиши, пиши, о чем хочешь, каждая твоя строчичка дорога мне. …

146. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
23 марта 1903 г. Москва

23-ье марта

вечер.

Поздравляю тебя, дусик, с m-lle Пушкаревой! У нее глаза как маслины, поэтические кудри и одинокий зуб, который ютится на мягкой губе, алой и вкусной. У тебя хороший вкус. Она работает бумажные цветы, а пьесу — она, верно, забыла, когда писала. Ну, это ничего. Ты предлагаешь по твоем приезде в Москву спать втроем, так вот я ее приглашу. Ты доволен? Да, милый мой?

Письмо, посланное в Пименовский пер., не дошло до меня. M-mе Коновицер переправила адрес и опустила в ящик. Надо справиться на почте. А письмо милое? Стоит справляться?

… Днем была у меня Вера Васильевна Котляревская из Петербурга, очень изящная дамочка, интересная, умная331. Ее муж написал книгу о Гоголе. Просматривал в «Мире божьем»?332 Потом я ходила к маме, притащила ее и Николашу333 к себе обедать, вместе с ростбифом. Пришли Качаловы и Раевская, которая флиртовала с Николашей. Ели по-хорошему и винцо попивали. Спасибо, дусик, за Ай-Ян, который привезла великолепная Olga Solovieff. От квартиры все в упоении. Качалов мягко острил.

Вечером играли «Столпы», и я опять дремала на сцене во время речи Берника.

… В Петербурге кто-то распространил слух, что при нашем театре основывается библиотека из произведений литературных дам. Как это тебе понравится? И твоя подруга Чюмина прислала все свои сочинения. Ты хохочешь? Котляревская привезла эти книги и спрашивает, куда их девать. …

249 147. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
23 марта 1903 г. Ялта

23 марта.

Милая моя бабуля, ты сердишься на меня из-за адреса, все уверяешь, что писала, да будто еще несколько раз. Погоди, я привезу тебе твои письма, ты сама увидишь, а пока замолчим, не будем уже говорить об адресе, я успокоился. Затем, ты пишешь, что я опять спрашиваю насчет тургеневских пьес и что ты уже писала мне и что я забываю содержание твоих писем. Ничуть не забываю, дуся, я перечитываю их по нескольку раз, а беда в том, что между моим письмом и твоим ответом проходит всякий раз не менее десяти дней. Тургеневские пьесы я прочел почти все. «Месяц в деревне», я уже писал тебе, мне не понравился, но «Нахлебник», который пойдет у вас, ничего себе, сделано недурно, и если Артем не будет тянуть и не покажется однообразным, то пьеса сойдет недурно. «Провинциалку» придется посократить. Правда? Роли хороши.

… Погода дивная. Все в цвету, тепло, тихо, но дождей нет, побаиваюсь за растения. Ты пишешь, что ровно трое суток будешь держать меня в объятиях. А как же обедать или чай нить?

От Немировича получил письмо; спасибо ему большое. Не пишу ему, потому что недавно послал письмо.

Ну, будь здорова, дворняжка. Про Горького я уже писал тебе: он был у меня, и я у него был. Здоровье его недурно. Рассказ «Невеста» прислать не могу, ибо у меня нет; скоро прочтешь в «Журнале для всех». Такие рассказы я уже писал, писал много раз, так что нового ничего не вычитаешь.

Можно тебя перевернуть вверх ногами, потом встряхнуть, потом обнять и укусить за ушко? Можно, дусик? Пиши, а то назову мерзавкой.

Твой А.

148. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
24 марта 1903 г. Ялта

24 марта.

Родная моя, не забудь увидеть в Петербурге Модеста Чайковского и попросить его от моего имени, чтобы он возвратил мне письма Петра Чайковского, которые взял 250 у меня для своей книги (Жизнь П. И. Ч.). Если же Модеста Чайковского нет в Петербурге, то узнай у Карабчевского или у кого-либо из литераторов, где он и нельзя ли добыть его адрес, если он за границей. Поняла? Если поняла, то, значит, ты умная у меня.

«Где тонко, там и рвется» написано в те времена, когда на лучших писателях было еще сильно заметно влияние Байрона и Лермонтова с его Печориным; Горский ведь тот же Печорин! Жидковатый и пошловатый, но все же Печорин. А пьеса может пройти неинтересно; немножко длинна и интересна только как памятник былых времен. Хотя я и ошибаюсь, что весьма возможно. Ведь как пессимистически отнесся летом я к «На дне», а какой успех! Не судья я.

Скоро, скоро мы увидимся, старушка моя милая, бесценная. Я буду тебя обнимать и ласкать, буду с тобой ходить по Петровке.

Кричу тебе ура и остаюсь навеки твой заброшенный, полинявший и тусклый муж.

А.

В «Мире искусства» тебя хвалят, Книппуша. Я послал тебе сегодня номер, в котором хвалят334. Горжусь, дуся моя, горжусь!

149*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
25 марта 1903 г. Москва

25-е марта,

ночь.

Голубчик мой, как меня тронули цветочки, которые ты мне прислал! Нежный ты мой, изящный! Они у меня все стоят на письменном столе в трех вазочках. Мне вчера повезло на цветы. Была без меня петербургская баронесса Вульф и оставила мне цветы; потом Бутова на улице поднесла мне букетик подснежников. Утро вчера я была у Чемоданова, потом у портнихи, потом в театре, где была репетиция «На дне» с новыми Пеплом и Настей и где меня все дразнили, что я погибаю от ревности335. Потом я была у Марии Федоровны336. Она вышла первый раз после ангины. Я болтала с Женичкой337. Потом приехала Мария Федор., потом Морозов, Маклаков338, супруг ейный, беседовали, все об адвокатуре, о суде. Потом Маклаков довел меня до «A la toilette», где я маме покупала зонтик. Потом была дома, потом поехала обедать к Алексеевым. Обедали 251 m-me Котляревская, Стахович и Вишневский. После обеда прибыл Немирович. Болтали славно, о тебе говорили.

Симов весной едет смотреть цветущие вишневые сады, чтоб писать декорацию. Говорят, ужасно смешные фамилии у тебя в пьесе.

… Ты мне сегодня обидчивое письмо прислал, ужасно обидчивое. Ну, кончи, не гневайся.

Сегодня днем я смотрела утренний спектакль «На дне». Леонидов — Пепел мне понравился очень. Приятный актер, видный мужчина, с голосом и темпераментом. Есть у него общетеатральный тон и приемы, но это сойдет. Это хорошее приобретение. Настя — Токаревич ничего себе, робко только, да и что спрашивать с ученицы на первых спектаклях! Поучится. Я на будущий сезон устрою себе дублерок на каждую роль, чтобы можно было удирать к тебе.

Обедала я дома совсем одна. Потом лежала, дремала, так как мало сплю. Сейчас с аппетитом отыграли «Три сестры». Сбор был хороший, принимали отлично. Ни «Дно», ни «Столпы» не принимают так, как твои пьесы. Мама смотрела и была в диком восторге. Я играла 4-й акт в ударе. Много провинциальных актеров смотрело. Приятный спектакль был. Мама увезла меня к себе чай пить.

Уже третий час, и надо идти спать. Прочту еще твой рассказик.

Кланяйся Маше, мамаше. А тебя жена велела целовать со вкусом и велела сказать, что безумно жаждет встречи с тобой и жизни с тобой.

Собака

Видела Федорова, кланяется тебе, едет в Крым.

150. А. П. ЧЕХОВ — О. Л. КНИППЕР
26 марта 1903 г. Ялта

26 марта

Дусик мой, здравствуй! Сейчас были супруги Горькие, был Средин А., Званцева; не знаю, успею ли написать это письмо, чтобы оно пошло сегодня. Я жив и здоров, ничего нового и ничего особенного не произошло и не происходит. От жены нет писем уже третий день, но я не обижаюсь, а только горюю. Сегодня ветер, и, вероятно, поэтому я покашливаю весь день.

252 Ты должна: 1) написать мне точно, в какой день выедешь из Москвы, 2) по какому адресу я должен писать в Петербург, 3) какого числа возвратишься в Москву. Последнее ты мне протелеграфируешь заранее, чтобы я вовремя мог заказать себе билет по железной дор.

Целую тебя, моего дусика, обнимаю. Пиши мне, если еще не забыла. Ну, господь с тобой.

Твой А.

Телеграфируй, когда выедешь из Москвы. Вообще не жалей денег и телеграфь все это время.

151*. О. Л. КНИППЕР — А. П. ЧЕХОВУ
28 марта 1903 г. Москва

28-е марта

«На дне».

Играем последний спектакль в Москве, дорогой мой. Кончился сезон, которого боялись. Кончился благополучно вполне. Играют 2-й акт.

Сегодня весь день снимали «На дне» у Шерера и Набгольц339. Он сделал такой дивный альбом «Власти тьмы», что просто не налюбуешься. Наконец нашли фотографа-художника и после праздников снимаем «Три сестры» и «Дядю Ваню». Уже заказали подмалевать декорации. Тебе подарок будет. В конце снимания Влад. Ив. оделся босяком при общем хохоте и снялся со всей ночлежкой, якобы читая что-то умили